А.Е. ЛЕВИТИН-КРАСНОВ (преподаватель литературы, позднее – известный писатель, диссидент)

В «моём» десятом классе был у меня ученик Владлен Фурман – болезненный юноша в очках. Он страстно любил литературу, много читал. Помню, как-то раз обратился ко мне с просьбой:
Анатолий Эммануилович! У нас кружок ребят, любящих литературу. Мы были в кружке во Дворце пионеров и школьников, но нас не удовлетворяет: всё те же лауреаты. Мы решили собираться у меня на дому. Приходите к нам, дайте установки.
Я ответил:
Голубчик, у меня же нет свободной минуты.
Это была правда: я работал в двух дневных школах, в противоположных районах Москвы, и ещё вечером в школе рабочей молодёжи.
Тогда дайте нам тему.
Я посоветовал некоторые темы для докладов. В частности, помню, Володе Фурману посоветовал заняться Ибсеном. Это был наивный хороший мальчик, что называется, маменькин сынок. Помню комический эпизод. В учительской звонит телефон, просят к телефону меня. Подхожу. Мать Фурмана – врач,
Анатолий Эммануилович! Я сегодня оставила Володю дома, так как нашла у него аскариды, которые надо выгнать.
А-а! Пожалуйста! Извините, я не понял, что вы у него нашли?
Аскариды.
Да-да. Скажите, а что такое аскариды?
Все учителя, слушающие этот разговор, прыскают. Усмехается, чувствую, и мать Фурмана на другом конце провода.
 Поясняет:
Это глисты.
 
Через год после этого разговора Владлен Фурман, у которого мать искала глисты, был расстрелян на Лубянке как тяжёлый преступник.
Я уже был в то время в лагере и узнал об этом через много лет таким образом: в 1956 году, после освобождения, шёл Телеграфным переулком (это недалеко от 313-й школы). Навстречу – Фурман, повзрослевший, выросший, но, в общем, мало изменившийся.
Я окликаю. Останавливается, смотрит на меня с недоумением.
Ты что, меня не узнаёшь?
Нет. Я вас не знаю.
Как не знаешь? Кто у тебя был классным руководителем в десятом классе?
А-а! Это не тот Фурман. Это мой брат.
Ах, вот что! Извините! Вы очень похожи. Ну, а как живёт ваш брат?
Он уже не живёт.
Я говорю оторопело:
То есть как?
И здесь узнаю трагическую повесть. Причиной трагедии оказался литературный кружок, о котором я только что упомянул выше, а поводом – мой арест.
Мой арест 8 июня 1949 года страшно поразил Владимира. После этого в кружке наряду с литературными проблемами начали всплывать и проблемы политические.
Вскоре все участники были арестованы. Главные участники, в том числе и Володя, были расстреляны. Его отец был осуждён к 10 годам лагерей. Мать и брат были высланы.
 
 
ВЛАДИМИР АМЛИНСКИЙ (писатель)
 
Н
ас пытались сделать заложниками времени, в которое мы родились. Мы и были его заложниками, наша духовная жизнь программировалась заранее. Любые отклонения наказывались нещадно. Те, кто думал и говорил не то и не совсем так, как предписывалось, за свои слова, свои интересы могли поплатиться жизнью, как это случилось с моими товарищами по литературному кружку Борисом, Владиком и Сусанной. Я пунктирно упомянул в своей последней вещи об этой даже по тем жёстким меркам поразительной трагедии, когда восемнадцатилетнего Бориса и девятнадцатилетнего Владика приговорили к высшей мере, а Сусанну в семнадцать лет – к двадцати пяти годам. Называю только тех, кого близко знал, было ещё много других... Никогда это не уходило из моей памяти, я обязательно ещё вернусь подробно к их судьбам.
В то время я как-то встретил мать Владика. Она сказала: «Сегодня ему исполнится двадцать». Мы не могли тогда знать, исполнилось ли. Процесс был закрытым
Мы, их друзья, написали Сталину письмо о чудовищной несправедливости. Но нам сказали их родители: «Не надо. Уже были письма, а ответа пока нет. Уже несколько раз писали ему. Ждём, что Сталин разберётся» Разобрались в пятьдесят втором: Бориса и Владика расстреляли, Сусанне дали двадцать пять лет (был тогда такой срок). В материалах следствия фигурировал и мой разговор с Сусанной о Бухарине. Мне повезло, возраст спас, шестнадцати ещё не было, хотя и четырнадцатилетних брали, но судьба миновала.
Борис и Владик казались взрослыми, о многом думали, о многом говорили, об истории давней и недавней, говорили не совсем так, как это было принято, обсуждали судьбы людей, чьи портреты в книгах и учебниках были замараны. Вот в чём их вина. Очень любили литературу. Накануне тех зловещих дней они подарили мне на день рождения сборник вовсе тогда не модного Афанасия Фета.
 Когда пришли за Сусанной, она сказала: «А как же, у меня завтра контрольная! Ведь скоро выпускные экзамены».
 Они были молодые люди, в сущности, ещё дети. Но для тех, кто фабриковал их дело, они не имели возраста, не имели родителей, не имели судьбы, не имели будущего, было только «продуманное преступное» прошлое, а в настоящем – ожидание и невозможность защитить себя, что-то объяснить. Никогда это не уходило из моей памяти. Даже для тех суровых времён приговор, вынесенный студенту-первокурснику Московского пединститута, студенту второго курса мединститута в Рязани, десятикласснице и их товарищам, «агентам трёх иностранных разведок», поражал своей абсурдной жестокостью... Но он был вынесен и приведен в исполнение.
 
МИРОН ЭТЛИС (студент Рязанского мединститута)
 
Рязанский мединститут им. И.П. Павлова был создан в 1949-1950 году на базе переведённого из Москвы бывшего Третьего Московского мединститута. Я был среди тех студентов-энтузиастов, которые с удовольствием восприняли такое изменение в своей жизни. Я был беспечен и полон энтузиазма. Мои интересы в этот период относились к деятельности научного студенческого общества (НСО), в делах которого на новом месте я активно участвовал. Надо было, в частности, найти старосту для микробиологического кружка, посмотреть ребят младшего курса. И тут я вспомнил, что одного из них встречал в общем читальном зале в библиотеке им В.И.Ленина. А там случайных студентов без каких-то научных интересов бывало немного. И я отправился в общежитие младшекурсников на улицу Маяковского. Юношу нашли.
Это был Владлен Фурман, студент второго курса. Я без долгих разговоров предложил ему возглавить нужный кружок. Он ответил что-то неопределённое, а потом мы решили прогуляться по улицам Рязани, поговорить.
Разговор этот продолжался много часов. И восстанавливать его в памяти мне пришлось через два года на следствии. Собеседник обвинил меня в академизме, в увлеченности «наукой вообще» и прямо сказал, что из-за этого я не вижу, что происходит вокруг, в какой исторический момент мы живём. И дальше последовал текст, один к одному соответствовавший фактической части того, что было доложено через шесть лет на XX съезде партии, но с подробностями, ради которых мой собеседник по памяти цитировал материалы многих предыдущих съездов. В его словах было действительно всё, относящееся к критике культа личности И.В.Сталина, но без упоминания о репрессиях. Припоминаю, что информация произвела на меня большое впечатление, но почему-то по-настоящему не встревожила, не задела.
 Через некоторое время, в самый неподходящий для разговора момент, Владлен меня разыскал. Я не сумел отказаться от встречи, и мой юноша после небольшого вступления объявил, что имеет поручение от своих московских товарищей предложить мне войти в организацию, которая ставит перед собой цель – бороться за дело революции. О составе организации и прочем я узнаю, если ознакомлюсь и соглашусь с программой. И он показал мне несколько листков, вырванных из блокнота и исписанных карандашом.
Мы стояли на углу улиц Свободы и Пожалостина поздним вечером. Небо было чистое, звёздное. И я сказал:
– Ты провокатор или вы все попались на провокацию. Вы – обречены. И если я пойду сейчас по Пожалостина, поверну налево к зданию МВД и заявлю о нашем разговоре, то в твоей судьбе вряд ли что изменится. Но звёзды показывают иной путь – по улице Свободы до улицы Фурманова. Давай разойдёмся и забудем друг друга.
В 1950 году я не был настолько наивен, чтобы не понимать реального смысла того, что мне поведал Владлен. Например, его слова о страшных перегибах в деревне, т.е. не о положении в сельском хозяйстве, а именно о перегибах, связанных со сплошной насильственной коллективизацией и послевоенным обнищанием, голодовками, символическим характером выплаты за трудодень и прочего, не были для меня откровением, ибо я уже успел побывать в рязанской глубинке. И о массовых репрессиях 1937-1938 годов я достаточно знал. О том, как Сергей Миронович Киров был убит, и отчего Серго Орджоникидзе застрелился, слышал, хоть и краем уха. О ситуации 1948 года в Москве, обернувшейся убийством Михоэлса, арестом и гибелью драматурга Переца Маркиша, закрытием Еврейского театра и так далее, я тоже знал. Но эта негативная информация не была систематизирована, не была актуальна для меня, не была связана с угрозой собственному существованию. Я не был перестрахован прямым и авторитетным, например отцовским, советом «держать язык за зубами». Я не имел никакого обоснованного, «научного» представления о степени незащищенности человека, волею обстоятельств обладающего подобной негативной информацией.
 ....Весной 1953 года в Рязани ...я был обвинён в том, что «не сообщил» и «фактически солидаризировался» с организацией СДР – «Союзом борьбы за дело революции».
 ....От уцелевших моих косвенных подельцев узнал в 1956 году, что во время их следствия я фигурировал как пример разумного отношения к их «организации», как пример человека, отказавшегося с ними контактировать, давшего отпор такой «вылазке» одного из их руководителей.
А при окончании моего следствия, при ознакомлении с делом при подписании «по статье 206 УПК» предъявленного мне обвинительного заключения, я ознакомился со стенограммой допроса Владлена, произведенного неизвестным мнеКобуловым (Кобулов Б.З. – заместитель Л.П.Берии, расстрелянный в 1953 году), где всё было правдой.
 Владлен был стопроцентно объективен. Из текста приговора я узнал, что его нет в живых. ...На все вопросы следователя в течение всего следствия я отвечал правдиво. Мне нечего было скрывать, ибо никакого антисоветского умысла, замысла или «намерения» у меня не было. Похоже, что так себя вёл и Владлен Фурман, которого допрашивал обо мне сам Кобулов. Я убедился в конце следствия: то, что было зафиксировано в стенограмме его допроса, и то, что рассказал я, совпало до деталей.
 ...За две-три недели беспрерывных ночных допросов (днём спать не давали) вся информация, необходимая для конструирования «дела», была тремя работавшими со мною следователями ...выжата из меня, можно сказать, с избытком.
Были ли организаторы СДР людьми, о которых мы обязаны вспоминать как о героях? Невольно ещё и ещё раз возвращаешься к вопросу о том, принадлежали ли они к той когорте людей, о которых можно сказать: они служили целям, что дороже жизни, своей и чужой? И можно ли в них определить тех, кого принято называть настоящими революционерами?
 …Может быть, для ответа на эти вопросы нужна историческая дистанция, а мы еще слишком близки во времени, чтобы иметь право судить?
 
СУСАННА ПЕЧУРО (ближайший друг и единомышленник Бори и Владика)
 
Наша организация началась с литературного кружка городского Дома пионеров. В начале сентября 1948 года я, ученица восьмого класса, пошла в Дворец пионеров (пер. Стопани), записываться в литературный кружок. Я очень волновалась. Руководительницы не было. По зеркальному залу гуляла стайка мальчиков и девочек, видимо, несколько старше меня. Они оживлённо переговаривались, шутили, смеялись. Видно было, что они все дружны между собой. Я ходила одна, робко глядя на них. От стайки отделились два мальчика и направились ко мне. Это были Владик и Боря. Подойдя ко мне, Борис спросил, что я тут делаю? Услышав, что пришла поступать в литературный кружок, сказал: «Значит, Вы к нам». Владик отпустил какую-то добродушную реплику, но Борис его остановил. «Помнишь, как мы сами волновались? Нужно помочь человеку». Меня попросили прочесть что-нибудь. Я промямлила совершенно дебильное и примитивное стихотворение.
 Меня приняли, и Борис с этого дня начал помогать мне войти в их дружное общество.
Борис был не по годам начитан и умен. Высокий, плотный, с крупной головой, с высоким лбом под шапкой густых волнистых темных волос, он выглядел взрослее своих шестнадцати лет. Борис был явным лидером. Рядом с ним всегда был Владик, добряк и умница, мягкий и ироничный. Его замечания всегда были очень меткими. Кружковцы, читавшие на занятиях свои стихи, побаивались его критики. Мы ходили в кружок ради встреч друг с другом, ради нашего, пусть неумелого, творчества и, главным образом, ради дружбы, сохранившейся у тех, кто жив, по сей день. Влияние старших ребят росло.
Когда вернулась из отпуска наша руководительница Вера Ивановна, старшие, среди которых были десятиклассники и студенты, перестали посещать кружок. Остались только школьники.
Примерно год я не встречала Бориса и Владика.
В начале следующего года они пришли снова. К тому времени мы все успели повзрослеть. Вера Ивановна пыталась нас контролировать, настаивала на том, чтобы мы показывали ей свои опусы и не читали без её разрешения. Всё чаще она твердила нам, что советские школьники должны то-то, и не имеют права думать иначе, и т.д. и т.д. Появились ребята, пишущие комсомольские стихи.А вскоре произошёл бунт против руководителя литературного кружка при Доме пионеров. Мы считали, что нас ничему не учат. А этот запрет читать друг другу, пока не прочла руководительница. Цензура! И вот однажды, в конце зимы 1950 одна из учениц прочла на заседании кружка простенькое, милое, грустное стихотворение про школьный вечер. И наша «педагогиня» заявила, что это антисоветское стихотворение, так как у советской молодежи не может быть печальных, "упаднических" настроений. И тут мы взбунтовались.
Мы хотели независимости, более глубоких знаний, изучения истории литературы, упражнений по технике стихосложения. Назревал конфликт. Кончилось тем, что мы ушли из кружка и стали собираться у Бориса в Кривоколенном переулке. К этому времени относится моё сближение с Владиком и Борей.
Начали мы с того, что решили изучать поэзию «серебряного века». Её неплохо знал Боря, а мы не знали ничего. Всё, что знал Боря, знал и Владик. Они были неразлучны, понимали друг друга без слов.
Постепенно наши разговоры становились всё менее литературными. Всё больше мы говорили об окружающей жизни, о политике. Кружок распался. Младших мы оттолкнули сознательно, считая, что им рано принимать участие в наших разговорах.
Мы встречались очень часто, как правило, всегда втроём. Владик был человеком удивительно мягким, тактичным, тонким. Я не помню его стихов, но он сочинял чудесные, длинные сказки.
Мы приходили к Боре на Кривоколенный или в комнату на Манежной (сейчас оба эти дома снесены). Потом поздно вечером мальчики провожали меня домой в Малый Николопесковский переулок.
Той весной 1950 года мы часто гуляли втроём – Боря, Владик и я. Почему-то запомнилось 12 марта. Весна была ранняя, снег таял. Мы бродили по Москве, расстёгнутые пальто, непокрытые головы. Топали по лужам, хохотали, стояли у парапета набережной, следя за мутной водой.
30 апреля 1950 г. мы устроили кружковский пикник на станции Раздоры.
Там мне Борис впервые рассказал о своих планах и взглядах.Борис сказал мне, что собирается бороться за осуществление идеалов революции, против существующего режима, против перерождения диктатуры пролетариата в бонапартистскую диктатуру Сталина. Он не хочет навлечь на меня беду и считает, что нам необходимо прекратить наши отношения. Я была потрясена. Борис в моей жизни занимал такое место, что разрыв был для меня немыслим. После двух недель метаний, мучительных раздумий я пришла к Борису и сказала, что о моем уходе не может быть и речи
В мае того же года я упала с трамвая и получила тяжёлое сотрясение мозга. Ко мне в больницу пришли мальчики с охапкой ландышей. Владик положил их мне на одеяло. Я ахнула: «Господи, сколько цветов!» и Владик смущенно ответил: «Там больше не было».
 Мы встречались очень часто, как правило, всегда втроём. Владик был человеком удивительно мягким, тактичным, тонким.
 В комнате Бори был книжный шкаф с книгами, принадлежавшими его отцу. Там было второе издание сочинений Ленина. Мы сравнивали их с более поздними изданиями, обращая внимание на то, как они были «отредактированы». Лето прошло в чтении Ленина и Сталина.
В конце августа 1950 г.я гостила у своей бабушки по отцу, где вместе со мной жила моя двоюродная сестра Нина Уфлянд, почти на год меня моложе. Именно здесь, на терраске старого деревянного дома, состоялся самый важный разговор с Борисом и Владиком, определивший всю мою дальнейшую жизнь. Юноши пришли, чтобы рассказать мне, что они решили создать подпольную организацию для борьбы со сталинским режимом и предлагают мне быть с ними. Они не скрывали от меня, какие опасности нас ждут, что, вероятно, эта деятельность будет стоить нам жизни. 
 Решение принять их предложение стоило мне громадных душевных мук. Я понимала, что, соглашаясь, я отрекаюсь от всей своей предшествующей жизни, в которой я, активная и искренняя комсомолка, с удовольствием училась в школе, мечтая о педагогической деятельности в дальнейшем, где меня любили мои милые подруги, от которых у меня не было секретов, где, наконец, были мои родители и маленький братишка, жизнь которых будет искалечена моей судьбой. Как жаль было их, себя, своей юности! Но Борис и Владик! Их героическая готовность к борьбе и гибели! Не могу же я быть не с ними, какой бы ценой ни пришлось мне платить за это! И я согласилась. В этом моем согласии было больше эмоций, чем реального понимания необходимости борьбы и всей глубины ужаса и лжи, которые царили в нашей стране.
 Мы трое объявили себя "Организационным комитетом" (ОК) и стали думать над документом, в котором были бы изложены наши взгляды.
Мы понимали, что нас ждёт, хотя, видимо, не до конца. С детства начитавшись книг о революционерах, мы во многом стремились подражать книжным героям. Так мы придумывали себе псевдонимы, как настоящие подпольщики. Так Боря назвал себя Львом Славиным, Владик – Владимиром Кремневым, а я – Сашей Крейц.Это уж было действительно от игры, хотя мы, естественно, относились ко всему вполне серьезно.
 Пытаясь поступить на философский факультет, где ему, еврею, конечно же, не нашлось места, Борис познакомился с таким же абитуриентом Евгением Гуревичем. Женя, конечно, не поступил по той же причине. Разговорившись, ребята быстро поняли, что они — единомышленники, и через некоторое время в комнате Бориса появились еще два мальчика. Маленький, хрупкий, изящный, очень красивый Женя Гуревич и его друг-студент, ровесник Владимир Мельников, спокойный, добродушный, светлокудрый парень, казавшийся увальнем по сравнению с живым и ярким Женей. Кто из них — ведущий, а кто — ведомый, ясно было сразу. Итак, нас стало пятеро.
 Так в конце августа 1950 г. началась короткая история «Союза борьбы за дело революции».
Задачей своей мы считали агитацию, объяснение людям, главным образом, своим сверстникам, в чём советская действительность противоречит ленинским принципам. По настоянию Бори, мы стали серьёзно изучать марксизм. Нашей настольной книгой стала «Государство и революция». Борис и Владик написали несколько небольших статей, в которых анализировали советскую политику, а главное – «Программу организации», которая была нами размножена в нескольких экземплярах. Для этого из подручных материалов мы сделали гектограф.
С самого начала я рассказала обо всем моей сестре Нине. Нина заявила, что поддерживает нас, но едва ли понимала, чем все это может кончиться. Для нее все это было романтическим приключением. Нужно сказать, что она, не принимая никакого участия в наших делах, не считая, может быть, каких-нибудь разговоров с подругами, никогда никому не проговорилась о существовании организации.
 Вскоре к нам присоединился двоюродный брат Бориса, тихий, грустный и безотказный Григорий Мазур. Гриша выполнял все поручения, работал на гектографе, но никогда не принимал участия в наших бурных спорах.
 Я привела в организацию двух своих школьных подруг, учениц параллельного класса Ирэну Аргинскую и Екатерину Панфилову. Обе они не были комсомолками. Катя была из религиозной семьи, отец ее погиб на фронте, а сама она, вместе с младшей сестренкой, успела побывать с матерью в ссылке "за веру". Катя фактически никакого участия в наших делах не принимала, но читала марксистскую литературу и бывала на наших занятиях, где Борис проверял наше знание изучаемой литературы и объяснял непонятное. Нужно сказать, что чтение и конспектирование марксистской литературы было реально единственным нашим общим делом. Борису не составляло труда убедить нас в нашем полном невежестве в истории, философии и марксизме и необходимости самообразования. В отношении себя он считал так же, и тоже очень много и серьезно учился. Отец Ирэны Аргинской был арестован по какому-то, как обычно, бездоказательному обвинению в антисоветских разговорах. Он был журналистом, добровольно пошел на фронт, но, вернувшись, в беседах с другом посмел высказывать какие-то критические замечания, рассказывая о войне, и получил десять лет. Мать Ирэны, умница, человек удивительного мужества и стойкости, работала за гроши на швейной фабрике.
Со временем в орбиту нашего влияния так или иначе попали еще несколько человек, друзей и знакомых Бориса.
В сентябре 50-го медицинский институт, где учился Владик Фурман, перевели из Москвы в Рязань. Он и в Рязани пытался создать кружок. Привлёк несколько студентов. Он приезжал в Москву по выходным. Нам троим была очень тяжела эта вынужденная разлука. Неделя казалась бесконечной, и в выходные мы старались бывать вместе. Владик почти каждый день писал нам с Борей длинные, трогательные, нежные письма.
Где-то в конце октября в нашей группе произошёл раскол (по всем канонам революционного подполья). Мы поспорили с Женей Гуревичем о том, возможно ли в исключительных случаях прибегать к тактике индивидуального террора. Женя считал, что можно, наша троица верных ленинцев категорически отрицала эти методы. Спор был резкий. Женя и Владик М. сказали, что уходят из СДР.
Я писала протокол и плакала от обиды. Больше мы их не видели до самого суда.
 За оставшееся до ареста короткое время Женя, как стало известно потом, сумел привлечь нескольких своих знакомых девушек, из которых сознательно и до конца готова была действовать Майя Улановская, замечательная, умная и отважная дочь анархистов, участников революции, которые в то время оба находились в заключении.
Эмоционально наша жизнь была необычайно напряжённой. Расставаясь, мы не знали, что нас ждёт, увидимся ли снова.
 Мне очень трудно писать. В памяти всплывают сцены из нашей жизни и дружбы, того счастливого и мучительного года, когда мы были вместе. В маленькой и нищей Бориной комнате мы читали стихи, особенно часто – любимого Борей Надсона. В детстве Боря некоторое время учился музыке и играл нам «Лунную сонату». Мы много пели, особенно «Орлёнка» и «Не слышно шума городского».
А кольцо вокруг нас сжималось все туже. Наружная слежка была почти открытой. В комнате Бориса под видом проверки электропроводки было поставлено подслушивающее устройство. Когда мы это заподозрили, то придумали очень простой и остроумный способ помешать прослушиванию наших разговоров. Мы закрепили лист плотной бумаги вблизи комнатного вентилятора. При включении, лопасти задевая бумагу, производили шум. Сидя рядом, мы прекрасно слышали друг друга, но в двух метрах из-за шума уже ничего нельзя было разобрать.
 Мы понимали, что арест приближается. Новый 1951 год мы встречали втроем у Бориса. Сидели за более чем скромным столом с бутылкой сухого вина, говорили о том, что нас ждет, как нужно вести себя при аресте, на допросах. Тюрьму мы, естественно, представляли себе только по книгам и кинофильмам о революционерах да еще по моим впечатлениям от экскурсии в Петропавловскую крепость, где я побывала минувшим летом, когда отец взял меня с собой в командировку в Ленинград, чтобы показать город, в котором я никогда раньше не бывала. Советская тюрьма оказалась намного страшнее и тяжелее, чем мы могли себе представить. В ту новогоднюю ночь мы в последний раз были втроем. 
Владика я увидела только на суде, более чем через год.
Однажды, провожая меня поздно вечером домой, Владик сказал нам с Борей: «Ребята, давайте поклянёмся, что будем жить вместе и умирать вместе!» Нам это не показалось чрезмерно торжественным. Потом на суде, когда они брали всё на себя, я сказала: «Ребята, мы же поклялись жить вместе и умереть вместе?» – и Владик ответил: «Ты должна жить!».
Теперь их нет, а я – живу... Вся жизнь – с ними. По ним сужу свою жизнь и всё вокруг ...
17 января 1951 г. утром, идя в школу, я вынула из почтового письмо Владика. Села на подоконник на лестничной площадке и стала читать письмо. Письмо было полно боли и нежности. Владик писал, как тоскует без нас, как любит нас.
Я шла в школу переполненная благодарностью и глубокой тревогой. Письмо показалось мне прощальным. Так оно и было.
Владика арестовали 18 января 1951 г., Борю – ночью с 17 на 18, меня – ночью с 18 на 19-е.