Глава пятая. В железном футляре

За участие в подготовке теракта был казнен и Лев Невельсон. Теперь, когда я подробно знаком с его “делом”, когда прочитаны около ста страниц протоколов и документов, в которые втиснуты дни и ночи допросов и унижения, я хорошо знаю: связь Невельсона с Троцким доказана: внук сидел на коленях своего деда. И лишь только потому, что был внуком деда Троцкого, гильотина приговора отсекла голову юноши. Сухие, поблекшие уже от времени строчки обвинительного приговора и уже тоже пожелтевшая справка о реабилитации взывают к скорби. “Плачь, сердце, плачь! Плачьте, Верочки и Танечки. Я знаю, какие ваши папы — “террористы”, будто бы ниспровергавшие самый справедливый, потому и самый устойчивый порядок на земле”.

И в Сталине долгое время я не замечал, что “отец народов” любил стегать ремнем своих подданных, придерживаясь пословицы: “Стегай чаще — моли не заведется”. А потом любил давать ремень целовать “за науку”. А люди зачастую, если верить Далю, как калмыки, вместо драки или поединка, садились, раздевшись по пояс, наземь, ругаясь, плевались и стегались нагайками, доколе один из них не откажется. Так и нас приучили к доносам, наговорам, самоистязанию. Надо было мне отойти на расстояние более чем в полвека, чтобы увидеть пятна на сверкающем земном солнце, названном “сталинизмом”.

А имя Троцкого дало название ночному светилу — троцкизму. И чудно было на русской земле: на небосклоне — два светила, от которых бросало то в жар, то в холод, — Сталин и Троцкий... И мы — я, Невельсон и другие, были брошены в историю противостояния этих двух личностей, определившего судьбы тысяч и тысяч наших сограждан...

Недавно я получил книгу : “Троцкий. Биография в фотодокументах: Давид Кинг. Текст: Джеймс Роян”. Среди фотографий из коллекций Давида Кинга — маленький Лева Бронштейн, и он же — юноша. Рядом с этими снимками я положил две фотографии, присланные мне Саратовским управлением ФСБ. На них — Лева Невельсон в тюрьме. Сравниваю: есть общее во взгляде Льва Давыдовича Бронштейна и Льва Невельсона — плохо скрываемая грусть... Предчувствование будущего?

Маленький девятилетний Лева Бронштейн — высокий лобик, оттопыренные ушки, тонкие длинные губы, в облике чувствуются достоинство и честолюбие. Этот малыш уже из второго класса был исключен за организацию протеста против учителя французского языка. Так был заложен первый смысловой кирпичик псевдонима “Троцкий”: “тротц” (с идиш) означает “кроме, вопреки”. И сколько было этого “вопреки” в жизни Троцкого потом! Столько, что его хватило и на внука. Троцкий был убит агентом НКВД в Койаокане — именно за это “тротц”, противоречие, противодействие. Он был опасен уже тем, что писал биографию Сталина, а Сталину править ее, свою биографию по Троцкому, не довелось, как это было с “Кратким курсом истории ВКП (б)”.

Внук Троцкого был убит в Саратове. А чем он был опасен для государства? Пересказом анекдотов о Сталине? Власть действует по принципу “человека в футляре”: “как бы чего не вышло”, и этому принципу приносит в жертву отцов, матерей, сестер, братьев, детей.

Я не могу освободиться от своей приверженности государству, которое лечило, учило, пестовало людей, государству, которое создавалось руками тех, что творили и создавали все ценности. Но сегодня не могу не сделать свой собственный вывод: это было государство в “железном футляре”, которое уродовало жизнь тысяч и тысяч людей, стараясь втиснуть в футляр уникальные личности, отсекая все то, что не вкладывалось в форму футляра.

Вот два снимка. Юноши в одном возрасте. На одной фотографии — свободный в несвободной царской стране Лева Бронштейн, на второй — Лева Невельсон, несвободный в свободной стране. Они почти в одном и том же возрасте. При определенном сходстве в облике полно различий.

Лев Бронштейн. Огромная густая шевелюра, занимающая треть большой головы; высокое лицо, на котором выступает вперед широкий прямой нос, нависший над открытыми губами. В лице —мягкость, добросердечие и одухотворенность, проглядывается героический характер, подвигающий человека на риск, на драку, на бунт, на бурю, в которой он находит покой. Вдумчивые глаза выражают мысль, истину, в которую он, юноша, верит, и решительность, с помощью которой он будет заставлять поверить в эту истину других. Это юноша в ожидании активных действий, и кажется, что он — в звуковом ореоле и его утро началось со слов: “Вставайте, граф, вас ждут великие дела!”. На нас смотрит независимый, гордый, уверенный в себе человек.

А вот фронтальный снимок Льва Невельсона, он же в профиль, табличка: Невельсон Лев Манович, 1921 года рождения. Фотография из тюремного дела.

За круглыми простенькими очками — тот же взгляд задумчивых глаз, как у деда, но уже направленный чуть вниз, губы сжаты: юноша уверен, что рано или поздно разберутся в его деле. Однако чувство озабоченности, тревоги вытесняют надежду. Нос Льва-внука меньше, чем у Льва-деда (будущего), мышцы подбородка напряжены, уголки рта несколько опущены. Думал ли Лев Невельсон в первые часы в тюрьме о деде — “умном деде”, как он слышал часто в окружение родственников, сравнивал ли Лева свое положение в тюрьме с рассказами о тюремной одиссее Льва Троцкого? Он, конечно, знал, что дед был в Бутырке и сохранил там свою приверженность революционной борьбе и любовь к неистовой марксистке Александре Соколовской. Неистовая марксистка была одинаково влюблена в Маркса и в Львова, как называл себя Троцкий в это время. И за того, и за другого она готова была отдать жизнь. Но как глубока была ее обида на Львова, когда он во время новогодней вечеринки позволил себе насмешку над призраком марксизма, который забрел в Россию.

Пропагандист и автор листовок, агитатор и организатор выпуска журналов, подпольщик арестован. Его ожидает ссылка. Пылкая любовь к правоверной марксистке и соучастнице в революционной борьбе Александре Соколовской, которая арестована вместе с любимым человеком, украшает жизнь в тюрьме. В голове революционера рождается идея: в ссылку вместе, как муж и жена. Свадьба здесь, в Бутырской тюрьме. Тюремщики не вмешиваются в сердечные дела. Людское не чуждо и жандармам царя: революционеры, конечно, враги царя, бога и отечества, но люди. Любите — женитесь, однако надобно сообщить родителям.

Соколовские поняли свою дочь, Бронштейны же другого закала, и отец категорически против брака. Но это не мешает. Он, Лев Троцкий, — “тротц”, а отец потерял нить душевной связи с сыном. Родители часто забывают, как они сами в молодости решали свою судьбу, и хотят устроить жизнь детей по своему образу и подобию. Но если это не удалось Богу: “по своему образу и подобию” — при сотворении человека, то разве не ясно: сотворенные творцом не будут жить по образу и подобию своих предков. И, как Бог, смотря со стороны на все сотворенное им, был доволен: “и увидел бог — весьма хорошо”, так и новые поколения больше любуются своими победами, тем, что они создали, чем делами поколений, которые они сменили.

Предлагая революционерке, близкой по духу, руку и сердце, Лев Бронштейн писал ей: “Сибирская тайга умерит нашу гражданскую чувствительность. Зато мы там будем счастливы! Как олимпийские боги!”

В тюрьму был приглашен раввин, и все было сделано, как полагается. Вот какую историю молодого Бронштейна, давшего корни Невельсону, мог вспомнить внук, попав в Саратовскую “бутырку”.

Дело деда до суда не дошло. По окончанию следствия, которое длилось около двух лет, он был осужден в административном порядке на четыре года ссылки. Осужден без суда. Внука же в тюрьме ожидали совсем другие испытания. Он готов был все перенести, ждал суда, надеясь, что дело кончится ссылкой. Вот же Радека не расстреляли, правда, Радека он считал предателем. А ему, Невельсону, некого предавать, и “дело”-то не о его деятельности, а вроде продолжения суда над Троцким.

Тюремное “дело” начато 1 июня 1940 года. Старший следователь нашел, что, поскольку Невельсон подозревается в преступлениях, предусмотренных статьей 58/10 УК РСФСР, и, “принимая во внимая, что, находясь на свободе, он может скрыться”, принял решение арестовать его.

Скрыться?.. Зачем он тогда отправился учиться из Ленинграда в Саратов, в глушь, провинцию, вдаль от границы, которая на замке? Отправился — для чего? Чтобы быть незаметным? Но поскольку и он — “тротц”, незаметным остаться не мог. 4 июня 1940 года — первый допрос, 12 февраля 1941 года состоялся суд.

Дед его, находясь в тюрьме, попросил старшую сестру принести Библию, изданную на четырех языках, и тут же, в тюрьме, выучил эти языки. Лев Невельсон, любивший книгу, без которой не представлял себе жизнь, был лишен какой-либо возможности читать. К воротам тюрьмы, в которой томился внук, никто не посмел явиться, чтобы хотя бы своим присутствием утешить его. А я бы пришел, если бы был в Саратове? Гонение на Льва Либова началось 1 сентября 1940 года, как только я вернулся с каникул.

Все лето 1940 года Невельсон в допросах. “Железный футляр!” Все дни и ночи в ушах одно: “Признавайся!” Дни и ночи проходят в физических и духовных терзаниях, в стонах и заклинаниях, в поисках ариадниной нити, которая выведет его из лабиринта, ведущего в пасть чудовищу.

Неужели его не поймут? В чем его вина? В том, что искал ответы на вопросы о жизни общества, без которых терялся смысл учения в университете? Или в том, что его дед — Троцкий?

Первые вопросы следователя: кто, где, как?.. Сын служащего, отец арестован в 1928 году. Да, троцкист. До 1937 года он и его бабушка переписывались с ним. Где сейчас? Не знает... Мать умерла в 1928 году. Есть бабушка, Мария Львовна, сестра бабушки, та, которая когда-то передавала узнику царской тюрьмы Библию. Есть двоюродная сестра, Война Михайловна, 14 лет, учится в школе. Да, отец был женат на дочери Троцкого-Бронштейна. А Седов, сын Троцкого, — сводный брат матери, Нины Львовны, Седов моложе матери и рожден второй женой Троцкого.

Следователь, по-видимому, молодой сержант, соблюдает форму и уточняет все сведения, которые должны быть в деле.

— Где находится ваша бабушка — жена Троцкого ?

— Бабушка — жена Троцкого, в 1934 году была арестована

органами НКВД, но с 1937 года мы не имели с ней связи.

— А Мария Львовна Соколовская подвергалась репрессиям?

— Она была выслана из Ленинграда в 1935 году.

— А с Троцким переписывались?

— От Троцкого было всего одно письмо в 1933 году. Он писал Александре Львовне о том, что умерла ее дочь — Зина Львовна Волкова, сестра моей матери.

Силовые органы старались: бабушки, безусловно, были опасны, очень опасны для могучей партии, для мощного правительства, для железного государства, для непоколебимого Сталина. Следователь решал задачу, как расстрелять Невельсона, точь-в-точь таким же методом, каким часто решают математические задачи в школе: найдя в конец учебника ответ, подбирают цифры и, не думая, подгоняют их к ответу. Но если в школе это не высоко ценилось, то здесь за такое усердие хвалили, и следователь старался. Первые допросы особого конфликта не вызывали. Лев Невельсон должен был признаться в том, что он со своими друзьями говорил на политические темы и не повторял того, что было в газетах, а имел собственное мнение, опираясь на слухи ли, достоверные ли сведения, каким-то образом попадавшие в его окружение. Одним словом, его преступление — антисоветская агитация.

И хотя Невельсон пытался доказать, что он не питает ненависти к советской власти, ему пришлось признать логику следователя: “говорил не так, как надо, значит — против нас”. Между тем это были просто беседы с товарищами по комнате, где рядом стояли кровати, по общежитию, в котором красный уголок был местом сбора студентов в свободное время. Разговоры велись без всякой задней мысли, и они отвечали, скорее всего, потребностям просто поболтать, посудачить. Но следователь решил: Невельсон должен быть уличен в антисоветской деятельности.

Невельсон понимает, что он должен доказать: антисоветской деятельности не было, и мысли не было противостоять власти, тем более поступков. И, чтобы логику следователя сочетать со своей логикой, он уступает, но поправляет: “Антисоветский настрой у меня действительно был, он проявлялся в разговорах с двумя студентами”. Если следователь был бы умным, он, конечно, понял бы Льва Невельсона. Я тоже могу свидетельствовать: кроме разговоров, ничего не было, и разговоры не “имели целью разрушение основ социализма”. Обычное инакомыслие, как средство самоутверждения, стремление передать что-то от себя, ну, чего-то такое, что отличает тебя от других. У него и со мной были разговоры, но мы одинаково верили в коммунизм, как христиане одинаково верят в пришествие Христа, а иудеи — в пришествие Мошеиаха. И я это доказывал, когда 1 сентября 1940 года на истфаке прозвучали обвинения в мой адрес в “потере бдительности” и чуть ли не в троцкизме.

4 июня допрос продолжался с 22 часов 30 минут до 0 часов 40 минут. Невельсон повторяет, что твердо и последовательно на антисоветских позициях он не стоял. И снова говорит, что иногда проявлялся “антисоветский настрой”. Причина? Большинство родственников репрессировано советской властью, поэтому складывалось недоверие к ее карательной политике:

— Мне казалось, например, что аресты моей бабушки Бронштейн Александры Львовны и ее сестры, затем знакомых — бывших меньшевиков, были не нужными. В декабре 1939 года меня не приняли в ряды комсомола. Эти обиды накапливались .

— Скажите, ваши родственники рассказывали вам о

Троцком, когда и что именно? — спрашивает следователь.

— Сестра моей бабушки, у которой я жил и воспитывался, не помню точно когда, но уже в последние годы мне о Троцком рассказывала, причем, как я помню, характеризовала его как человека очень умного, честолюбивого, пунктуального, честного, но путаного.

Соколовская Мария Львовна мне рассказала, что Троцкий в начале своей политической деятельности был честным человеком, очень увлекался работой в Южно-Русском союзе, был энергичен, а так как он был очень умён и красноречив, быстро выдвинулся. Далее Соколовская о последующих годах деятельности Троцкого мне не рассказывала, так как не встречалась с ним. О Троцком с периода 1917 года до его высылки из Советского Союза Мария Львовна отзывалась как о человеке, вся энергия которого была направлена на стремление к власти. Характеризуя деятельность Троцкого в этот период, Мария Львовна говорила, что пробиться к власти он пытался путем различных комбинаций, никогда ничего не делал и не говорил просто так, всегда шел к цели окольными путями. По словам Марии Львовны, Троцкий не думал о благе страны или о ком-либо из окружавших, он думал только о себе и своем собственном “я”. Он вспомнил, как однажды Мария Львовна рассказала, что сестра его матери Зина Львовна Бронштейн-Волкова, проживая с 1932 года в Берлине, встречалась с Троцким, а в начале 1933 года покончила жизнь самоубийством: Зина Львовна хорошо узнала Троцкого, до конца поняла его, и это явилось, по мнению Марии Львовны, причиной самоубийства.

— А положительные отзывы о Троцком слышали?

— Я уже рассказал, что Мария Львовна, рассказывая о первых годах деятельности Троцкого и его способностях, я имею в виду умственные, отзывалась о нем положительно. Кроме того, от Марии Львовны я слышал положительные отзывы об организационных способностях Троцкого в период революции и после, когда он работал в Красной Армии. В таком же духе мне о Троцком рассказывал и брат бабушки Илья Яковлевич Соколовский. Других положительных отзывов о Троцком ни от кого я не слышал. Я волен заявить, что на основе этих рассказов и характеристик у меня лично никаких симпатий к нему не возникало, ни как к человеку, ни как к политическому деятелю.

...Я уверен, что Невельсон был искренен. И родственные чувства: покинутая первая жена с детьми, отсутствие внимания к первой семье в годы подъема Троцкого — не могли не воспитать во внуке чувств отчуждения. Он был отломком от такой глыбы, как Троцкий, а отрезанный ломоть к хлебу не приставишь. По своей наивности, отвечая на вопросы следователя, Лев Невельсон не мог думать иначе, что перед ним — люди честные, порядочные, которые ждут только одного — раскаяния, правды, и что это раскаяние отзовется справедливостью по отношению к нему. Он старается вспомнить даже то, что может послужить дополнительным обвинением в его “антисоветской деятельности”. Пусть будет по их — это ведь статья, по которой осуждают только “за агитацию”. Следователь говорит, что он вел “агитацию” среди двух человек. Больше фактов нет, но двух арестованных вместе с ним студентов против советской власти и не надо было агитировать. Их нелюбовь к власти буквально выпирала из всех пор, хотя они — и не внуки Троцкого. Но если следствию нужно, пусть будет так, как они хотят. И подозреваемый старается в угоду следствию: льет грязь на себя. Невельсон забегает вперед, и говорит:

— Я вспомнил антисоветский анекдот в отношении вождя народа, который рассказывал С. в комнате 23. Кто еще при этом присутствовал, я не помню.

Выслушал ли следователь анекдот до конца или прервал Невельсона, трудно догадаться, но в протоколе — запись, и ясно, что следователь кричал:

— Прекратите рассказывать, следствие не намерено записывать вашу клевету на руководителей партии и правительства. Вы признаете, что анекдот является контрреволюционной клеветой на вождя народа? — следователю важно вписать слово “клевета”, а ошарашенный ходом разговора Лева становится на сторону следователя и отвечает:

— Да, я это признаю.

Но следователь не может стать на сторону Невельсона, хотя если он человек с умом, то понимает, что анекдот — это не клевета, это — фольклор, без которого ни одна эпоха жить не может. Но следователь делает свое дело, он ухватился за нить, по которой идет следствие, и говорит:

— Продолжайте показания своей “антисоветской деятельности”.

Итак, “агитация” признана, слово “клевета” — в протоколе. Наивное дитя нанизывает одно слово за другим, как бусинку за бусинкой на нить, превращая нить в цепь, которая обовьет его хрупкую фигуру. Следователь продолжает ловить в свои сети крупную, как он думает, фигуру — внука самого Троцкого. Он добивается от Невельсона признания в том, что тот отрицал возможность революции в Индии, а это, как ему известно, почти то же самое, что говорил Троцкий. Теперь нужно доказать, что перед ним — ярый троцкист, а не просто внук Троцкого. Следователю известно, что Лев Седов — не только сын Троцкого, но и, по сути, возглавляет штаб троцкизма в Европе. Невельсон по своей наивности помогает следователю:

— Я заявлял, что пролетарская революция в Индии маловероят-на ...

— Вы проповедовали “троцкистские взгляды”?

— Да, — отвечает Невельсон, — я признаю, что среди студентов проповедовал “троцкистские взгляды” ... Но, — подчеркивает он, — по отношению пролетарской революции в Индии.

Однако инициатива в руках следователя, и он давит и требует показаний:

— С какого времени у вас появились “троцкистские взгляды”?

У обвиняемого одна логика, у того, кто должен обвинить, — своя логика. И Невельсон повторяет:

— Мне думается, я больше никаких взглядов Троцкого не разделял.

А следователь настаивает:

— Разве других взглядов Троцкого вы не разделяли ?

Первая серия допросов подводит Льва Невельсона к выводу, что обыденные разговоры со своими товарищами-студентами, — это не просто “разговоры”, не просто “беседы”, а антисоветская агитация; и три человека — это группа, и не просто группа, а контрреволюционная организация и Невельсон — не один из участников группы, а ее организатор и лидер. Таким же образом можно было обвинить в лидерстве двух других, которых Лева заставал в красном уголке, приходя позже или раньше, чем они.

Как определяется лидер? По родству с Троцким? По интеллектуальным способностям? Какие критерии были у следствия? Это известно: Троцкий — заклятый враг, и все те, кто связаны с ним, — заклятые враги. А тут — внук, и в подлинности этого факта нет никаких сомнений. Сам Сталин сказал: “Сын за отца не отвечает”, но сам Сталин и научил, как его понимать надо: одно он говорит народу, другое — “на экспорт”, для мировой общественности. А уж НКВД должно разбираться, как понимать Сталина, если в руки попал троцкист не по взглядам, а по родству, кровному родству.

Какими средствами, каким путем следователь добился от Невельсона признания того, что на историческом факультете Саратовского госуниверситета им была создана контрреволюционная студенческая группа — так называемый “Студорг”? А группа-то: один Троцкий на троих. Но это все равно: в документах можно называть даже “Студорг”. А три человека по уставу партии — организация.

19 июля 1940 года допрос переходит в новую фазу. Следователь спрашивает, подводя итог первому этапу следствия:

— На прошлых допросах вы недостаточно четко объяснили следствию причину, в силу которой стали на путь контрреволюционной деятельности. Следствие требует более четкого ответа на этот вопрос.

И мой товарищ, душевно сломленный, начинает на себя наговаривать и повторяет то, что ему так или иначе внушили:

— Основной причиной того, что я стал на путь контрреволюционной деятельности, послужило то, что я по отдельным вопросам, в частности, по вопросам международной политики, разделял взгляды “троцкистов”. Помимо этого, как я уже показал на предыдущих допросах, репрессии моих родственников- троцкистов и отказ мне в приеме в комсомол тоже послужили толчком к тому, что я начал проявлять активные контрреволюционные действия.

Активные! Попробуй не признать, что действия были контрреволюционными и при этом активными. Следователь не простит. И, видимо, не прощал...

“Ну, и что ж, статья уже готова, ссылка обеспечена, больше или меньше — какое это имеет значение”, — подумал, наверное, Лева. Но следователь поднимается на новую ступень, которая должна ему обеспечить повышение по службе. “Ты у меня во всем признаешься! Я тебе покажу, что означает “контрреволюционная деятельность” и почему она “активная”, — думает, в свою очередь, следователь. И Невельсон дает показания:

— До конца декабря 1939 года я имеющиеся у меня троцкистские настроения не выказывал. После отказа в приеме в комсомол я стал открыто среди студентов высказывать свои “антисоветские убеждения”. Некоторых из них выказали сочувствие моим взглядам, а в отдельных случаях и поддержку. По моей инициативе в конце 1939 года, в самых последних числах декабря, на истфаке оформилась антисоветская группа в составе меня, Невельсона Л.М., и еще двух человек.

Следователь пытается увеличить число участников “антисоветской группы”, называет фамилии, но Лев Невельсон твердо заявляет:

— Нет, не считаю, даже не могу назвать их антисоветски настроенными людьми.

Следователь требует снова перечислить факт антисоветской и разложенческой деятельности, и теперь список преступлений пополняется “коллективными попойками”, правда, без участия самого лидера, “созданием праздничных настроений, распространением есенинщины и подрывом трудовой дисциплины на истфаке”. Что имел в виду следователь под словами “праздничные настроения”? Но в записи именно это крамольное действие ставится в вину лидеру, который ненавидел пьянство и пьяных.

Представитель следствия недоволен. Он требует новых фактов контрреволюционной деятельности. Он повышает голос:

— Вы скрываете! Следствию известно, что вы как участник антисоветской группы проводили и другую контрреволюционную деятельность.

Подследственный в замешательстве, он пытается догадаться, о чем идет речь, и повторяет:

— Возможно, что с моей стороны имели место “антисоветские” выступления, помимо тех, которые я показал на предыдущих допросах, помимо той контрреволюционной деятельности, в которой я признал себя виновным на следствии, но никакой другой антисоветской деятельностью я не занимался.

Глаза юноши неотрывно смотрят на следователя, но следователь отводит глаза, брови его нахмурены, уголки рта опущены. Он недоволен собой, недоволен подследственным очкариком. Вот если бы вытянуть из него слово “террор” или признание в призывах к свержению советской власти! Придется, значит, обращаться за помощью. Помешает ли это благосклонному отношению начальства?

Любое положение в обществе определяет соответствующий уровень свободы передвижения. Узкое пространство, которое достается узникам режима, не сравнить со свободой передвижения работников силовых структур. У них этой свободы было, конечно, больше, чем у тех, кто якобы покушался на безопасность государства: кабинет, коридоры, курилка, пыточный подвал, буфет, столовая, дом, жена, кровать, любовница, круг знакомых, в общем, тоже некий футляр в железном футляре.

Но представим себе. В курилке или в столовой за столом сидят те, кому приходилось иметь дело с “самим внуком” Троцкого. Троцкий — злой миф, зловещая легенда, личность, которую больше знают по слухам, чем по делам, речам и книгам. Но Троцкий — фигура, и тень его падает на внука, самого внука самого Троцкого. О том, как добивают последыша Троцкого, наверное, докладывали Берии, а Берия так, между прочим, чтобы ухватить благосклонный взгляд, а может быть, и улыбку вождя, информировал Хозяина: “Выкорчевывание троцкистской банды подходит к завершению...”.

И вот в ограниченном пространстве буфета сидят за столом те, кто “выкорчевывает троцкистское отродье”. Эти люди совершенно равнодушны к судьбам арестованных, им безразлично, кто отправится в ссылку или под пулю, кто никогда не докажет, что он не кенгуру, если захвачен во время охоты именно на кенгуру. Слово “кенгуру” в переводе означает “Я вас не понимаю”. И что значит “понимает” или “не понимает” тот, на которого направлен прожектор? Пойман — значит враг!

— Я этого Лейбу припёр к стене. Он мне — “разговорчики”, а я ему — “деятельность”. Он мне: “встречи в красном уголке”, а я ему — “место сбора группы”. Он мне...

Идет дележ заслуг.

— Самое главное из него я выжал. Он мне: “Пролетарская революция в Индии не реальна потому, что там слаб пролетариат”, — а я раз ему: “Троцкистские взгляды”. Он туда-сюда, но зажат. Он мне... Он мне: “Члены группы частенько выпивали...” А я ему: “Разложенческая деятельность на историческом факультете!”

Итак, следствием установлено, что Лев Манович Невельсон создал контрреволюционную группу из трех человек, которая поставила перед собой целью ниспровержение советской власти путем агитации, пропаганды и...

Вот это “и” должен был на себя наговорить Лева. Путь к этому наговору избран обходной. Невельсона допрашивают, почему он в летние каникулы не поехал к родственникам, а остался в Саратове, что делал и куда ходил в Саратове. Ведется долгий изнуряющий допрос, и, наконец, выходят на историю: “Где был 7 февраля, ходил ли на главпочтамт, в какое время?” Он должен доказать свое алиби в июне и вспомнить, был ли он на почтамте в феврале. А он не может вспомнить того, чего не было: 7 февраля — надуманная дата. Значит, алиби нет, и — обвинение готово. Следователь, поднимая голос и сжимая пальцы в кулак, кричит:

— Вы скрываете! Следствию известно, что вы как участник антисоветской группы, проводили более тяжкую агитационную деятельность.

Стул стоит посредине камеры. Следователь подходит почти вплотную, не оставляя никакого пространства, кажется, что стены сдвинулись, воздух выкачен, дышать нечем. Следователь кружится вокруг стула, будто этим движением пытается вытеснить воздух из пространства вокруг подозреваемого. Невельсон держит свои руки на коленях, ладонями вверх, как будто просит, чтобы его поняли, чтобы ему поверили. Он действительно не знает, о чем говорит следователь.

Как доказать, что это правда? Как убедить человека? И Невельсон рассказывает о том, что он говорил про нехватку хлеба, что он говорил про Михаила Кольцова, что он думал о том, почему на процессах троцкистско-зиновьевского блока обвиняемые каялись, клеветали на себя, называли себя шпионами и диверсантами. Невельсон еще не знает, что Михаил Кольцов на суде заявил о пытках, при помощи которых его заставили оговоривать себя и клеветать на друзей. А следователь, повысив голос, наконец сам называет преступление, признания в котором он добивался от Невельсона. Четко и ясно он произносит:

— Следствием точно установлено, что, помимо антисоветской агитации, проведенной на истфаке, и разложенческой деятельности, вы распространяли по городу Саратову антисоветские троцкистские листовки. Признаете себя в этом виновным?

— Нет, не признаю.

И тогда следователь говорит об актах графических экспертиз, которые подтверждают виновность Невельсона. Однако мужество не покидает Леву, и он несколько раз повторяет:

— Да, я отрицаю. Прошу следствие предъявить мне акт экспертиз полностью, а также листовки, о которых идет речь.

— Для чего?

Удивительно, следствию нужно иметь листовки, а Невельсону, выходит, эти листовки предъявлять не обязательно: он должен поверить следователю, что он, Невельсон, их писал. Лева говорит:

— Мне интересно, в чем меня обвиняют. Из сегодняшнего допроса я понял, что меня обвиняют в том, что якобы 7 февраля 1940 года в городе Саратове на почтамте я опустил в почтовый ящик контрреволюционные троцкистские листовки.

— Следствие не намерено предъявлять акты экспертизы, а также листовки...

И за много дней тюрьмы, в которой Невельсон, скорей всего, ни разу не улыбнулся, из гортани измученного вопросами юноши вырывается нечто похожее на смех. Я помню этот смех, застревающий в горле и с трудом пробивающийся наружу. И представляю себе: он, непьющий, в этом я могу поклясться, — виновник пьянок, в которых участвовали его товарищи. Пили по его указанию? Он сам ходил на занятия, а от сподвижников требовал, чтобы они прогуливали? Листовки обнаружены в почтовом ящике, и следователь утверждает, что почтамт — самое удобное место для их распространения? Кем? Почтовым работником, которого Невельсон и в глаза не видел? Тайными сообщниками? И впервые Невельсон на вопрос отвечает вопросом:

— Почтовый ящик... Для распространения листовок в массы?

Что происходило после того, как сержант понял, что никакой логики в задуманном маневре, который должен был припереть троцкиста к стенке, нет? И что произошло после того, как обвинитель и обвиняемый обменялись вопросами? Об этом можно догадаться по логике здравого смысла. Невельсона били... пытали... Иначе откуда в следующих строках протокола такое признание?

— Я решил говорить правду. Я действительно изготовил несколько контрреволюционных листовок. Доподлинного текста этих листовок я не помню. Если мне их покажут, я их опознаю.

Но следователь должен уйти с результатами. Допрос уже длится больше четырех часов. Начальник следственной части, который присутствует при всем этом, нервничает, выходит, оставляя сержанта наедине, затем возвращается и дает знак сержанту переходить на допрос с пристрастием. И в протокол вписывается еще одно “признание” Невельсона: “Листовки я изготовил 6 февраля в комнате № 8 общежития по Вольской улице, дом № 18, корпус 3, когда никого не было в комнате. 7 февраля 1940 года после занятий на истфаке, часы точно не помню, по пути из истфака в столовую, подойдя к почтамту города Саратова, я изготовленные мною листовки опустил в один из ящиков у входа в почтамт с угла Ленских и Чапаевских улиц. В какой точно ящик я их опустил, левый или правый по входу в дверь, не помню”.

Следующий допрос начинается с уточнений: вопрос о количестве листовок, о бумаге, о чернилах. Допрос длился 4 часа 45 минут. 20 июля, уже днем, допрос о листовках продолжается. Следствию почему-то понадобилось подтверждение всего того, что было сказано накануне, причем подпись “Невельсон” теперь ставится после каждой фразы: “изготовление и распространение листовок” — подпись; “троцкистское содержание и восхваление Троцкого” — подпись; “призывы к свержению советской власти и руководства ВКП (б)” — подпись; “призывы к террору” — подпись... Следователь:

— Вам предъявляются листовки контрреволюционного содержания: “Ура Л.Д. Троцкий!”, “Ура Л.Л. Седов!”, “Л.Л. Седов к власти!”, “К оружию, товарищи ленинцы! Ура!” и “Долой Ст.!”. Признаете ли вы, что эти листовки изданы вами?

— Да, признаю. Предъявленные мне листовки

контрреволюционного содержания изготовлял и распространял я лично.

И далее в протоколе: “изготовил и распространил более 10 штук” — подпись, “изготовлял у себя дома” — подпись, “при этом никто не присутствовал” — подпись, “7 февраля 1940 года опустил в почтовый ящик” — подпись, “какой именно, не помню” — подпись, “изготовлял только один раз” — подпись, “пытался распространить через почтовый ящик. Других случаев изготовления и распространения листовок у меня не было” — подпись.

И снова следователь, начальник следственной части буквально нависают над своей жертвой. Начальник следственной части, лейтенант, заявляет:

— Следствие не верит, что вы распространяли и изготовляли листовки один. Следствие требует назвать единомышленников по контрреволюционной деятельности.

Естественно, следствию нужна была “банда троцкистов”, а тут трое в одном “Студорге”, и один из них, в тайне от своих единомышленников, пишет листовки и распространяет таким странным способом, через почтовый ящик, предполагая, что на почте есть люди, которые эти листовки разнесут по всему Саратову.

И вдруг начальник следственной части и следователь слышат от измученного, доведенного до изнеможения главаря “троцкистской банды”, подписавшего каждое слово, изобличающее его в издании и распространении листовок:

— Я должен заявить следствию, что 10 июля и на сегодняшнем допросе я дал следствию ложные показания! Я никаких листовок контрреволюционного содержания не изготовлял, не распространял! Я дал ложные показания! Зачем? Чтобы узнать, какими материалами вы располагаете на меня. Я хотел почитать предъявленные мне контрреволюционные листовки.

Невельсон понял игру, набрался духу, сказал себе: “Я не Радек!” На короткое время, наверное, он представил себя Кольцовым, который позволил себе спорить в разговоре с самим Сталиным. Невельсон восхищался Кольцовым и, конечно, не знал, что вытерпел и что наговорил на себя тот на допросах. Но он теперь уже хорошо знал, какими средствами добились показаний у тех, кто прогремел на процессах 30-х годов. Он решил испытать свою силу воли. Вербальная речь стражей безопасности сменилась речью телодвижений.

Уверен, что Невельсон вспомнил роман о мужественном антифашисте, который мы читали по рекомендательному списку иностранной литературы. Не мог не вспомнить того, что вытерпел герой книги — все пытки. А помогла ему сила слова и убеждения. Он сказал себе: “Я уже труп, а с трупом они могут делать, что хотят. Труп боли не чувствует. И никакая боль не сломит великую силу духа, если говорить себе, что все, что происходит, уже происходит не с ним, а с трупом. Жизнь прожита не напрасно”. Но у Невельсона где-то в глубине души теплился огонек надежды: будет суд, и он будет справедливым. Кошмар 37-го года прошел. Ушла в небытие и “ежовщина”. Осужден за насаждение пыток Рюмин. Власти опомнились: происходит что-то не то. Нужно мужество, мужество и мужество. Оксюморон: живой труп, бессильное мужество...

После паузы, заполненной изощренным физическим насилием, снова звучит:

— На допросе 19 июля вы дали показания о том, что вы, Невельсон, изготовили и распространили антисоветские листовки, а затем заявляете, что дали эти показания для того, чтобы почитать листовки. Так ли это?

И Невельсон, избитый и окровавленный, обессиленный и подавленный всей тяжестью мук, которые он только что испытал, говорит:

— Я отказываюсь от предыдущего моего ответа на поставленный мне вопрос. 19 июля 1940 года я дал следствию вполне правдивые показания, которые сейчас полностью подтверждаю. Заверяю следствие, что подобных поступков на следствии больше допускать не буду.

И далее Невельсон говорит не иначе, как под диктовку: “Мой сегодняшний отказ от показаний, данных мною 19 июля 1940 года, явился следствием желания ввести следствие в заблуждение и скрыть от следствия свою контрреволюционную деятельность”.

Нет, быть трупом и оставаться живым простому смертному не под силу. Он не Прометей. Жизнь окончена. Духу не превзойти возможностей тела. Пусть будет, как они хотят. Я уже больше ничего не хочу. Пусть идет под букву закона ими придуманное преступление. Но не могу же я назвать других, что они писали со мной листовки в то время, когда я сам не думал их писать. Для чего? Зачем? К чему? Не дурак же я. И появляется новая запись: “В изготовление и распространение контрреволюционных листовок я участников группы не посвящал”. И снова подпись.

— Почему?

— Они, хотя и были моими соучастниками по контрреволюционной деятельности, но являлись болтунами и пьяницами, в силу чего я полностью им не доверял.

Проходит время. Идет август. 2 часа 5 минут. Начинается новый допрос. Он длится более четырех часов. А протокол занимает всего полтора листочка. Допрашивает один следователь, и Невельсон снова заявляет:

— Я никогда никаких контрреволюционных листовок не писал... Я врал. Сейчас я показываю правду. Листовок контрреволюционных я не изготовлял и не распространял... Сегодня я даю правдивые показания..... По отношению изготовления мной контрреволюционных листовок я давал ложные показания.

Сержант взрывается:

— Вы лжете!

Сержант неистовствует, кричит об уликах, повторяет свой вопрос:

— Вы намерены отрицать свое авторство?

Невельсон непреклонен:

— Да, я отрицаю свое авторство и считаю, что следствие не может располагать доподлинными материалами, изобличающими меня как автора, так как листовок я не писал. Их не было и нет.

Следователь приводит показания почтальона и слышит одно:

— Отрицаю свое авторство.

Следователь приводит показания двух других арестованных, которые якобы видели бумагу, похожую на ту, на которой написаны листовки. Но как они через полгода вспомнили, на какой именно бумаге писал их товарищ, не зная, что он писал? И зачем нужны показания арестованных, которые подтвердят все, что угодно, — на это у следствия сил хватит, — если блокноты Невельсона изъяты при аресте?

Невельсон настойчиво повторяет:

— Они или ошибаются, или врут, я их показания отрицаю.

Далее в протоколе идут записи, уточняющие “троцкистские взгляды” Невельсона, и снова — листовки, листовки, призывы к террору, призывы к власти Седова, которого не знали не только простые люди, далекие от политики, но и мы, студенты, не проявлявшие интереса к деятельности Троцкого и его заграничного штаба. Неужели здравый смысл у тех, кто фабриковал обвинение, совершенно отсутствовал? Листовки без всякого содержания, содержащие только одни призывы: “Долой Ст.!” , “К власти Седова!”, “Ура Троцкому!”.

Какое влияние могли иметь такие листовки на ход, на развитие страны? И неужели один из грамотнейших студентов Лев Невельсон, взявшись писать листовки, чтобы повторить подвиг борца против царизма Льва Троцкого, с этого начавшего свою революционную деятельность, не мог написать что-то более осмысленное? Вещественные улики — “листовки” уличают только в одном: в невежестве тех, кто должен был сочинить “дело” Льва Невельсона.

Прокурор устанавливает, что Невельсон “является озлобленным советской властью, имел террористические настроения и, в связи с этим как участник этой группы, проявлял более активную контрреволюционную деятельность, заключающуюся в том, что изготовлял и распространял листовки, призывающие к прямому террору против вождя, повстанчеству, восхвалял заклятых врагов советской власти, Седова и Троцкого, призывал их к власти”. Он пишет, что хотя “обвиняемый Невельсон факт изготовления и распространения контрреволюционных листовок с призывом к террору отрицает, виновность его в этом подтверждается двумя актами графических экспертиз и показаниями других обвиняемых в очной ставке с ним”.

Дело Невельсона и двух участников “Студорг” направляется “по подсудности” на рассмотрение военного трибунала Приволжского военного округа. Затем от Невельсона требуют признания себя виновным по предъявленному ему дополнительному обвинению в том, что он занимался подстрекательством к прямым террористическим актам против руководителей ВКП(б) и Советского правительства. Называется новая статья — 17/58 п. 8. Невельсон не признает себя виновным в этом. Следствие окончено 28 октября 1940 года.

Чин по чину, как в настоящем правовом государстве, с материалами знакомят обвиняемого. Все идет точно так, как предписывал Вышинский: “Добиться признания, а признание — высшее доказательство вины”...

Во всех заключительных документах сказано, что Невельсон изготовлением контрреволюционных троцкистских листовок изобличается двумя актами графических экспертиз. В экспертизах сказано и о “рефлекторных движениях руки при написании букв”, и о “левостороннем движении руки”, и о “разгоне почерка”. Во всех случаях найдены “одинаковые движения руки”, и вывод делается о сходстве его почерка с почерком автора листовок, подчеркнем — о сходстве, не более. Далее пишется об особенностях букв в листовках и о том, что они “могли быть написаны Невельсоном”. Могли быть! Но если этого хочет следствие, то это означает, что вероятное было наверняка. Это “могли быть” — в первом акте экспертизы. Совесть испытывала экспертов. Но оказалась слабее страха.

А уже во втором акте сказано, что почерк листовок соответствует почерку в рукописи подозреваемого Невельсона, хотя и высказывается сожаление, что “проследить общность и различие трудно, ввиду отсутствия образцов почерка печатными буквами”. Более того, сколькими “лицами писалось листовки, установить не является возможным”. Профессионализм экспертов взял верх над страхом.

Итак, налицо явная фабрикация обвинения. Однако и следователь, и прокурор, и суд приписывают Невельсону преступление. На основании одного лишь факта: другой обвиняемый “видел” бумагу, на которой потом были написаны листовки в общежитии, на столе у Невельсона, и запомнил ее, хотя с тех пор, когда он заходил ко Льву в комнату, прошло значительное время. Невельсона уличают как одного из участников “заговора”, готовившего свержение Сталина и воцарение Седова. Было бы смешно, если б не чудовищно! На основании следствия, похожего на детскую игру палача и разбойника, решается судьба и жизнь человека. Но перед обвинителями и судьями — не человек, а внук Троцкого. Троцкого! Его внуком быть нельзя!..

И вот “Протокол закрытого судебного заседания 1941 года, февраля 12 дня”. Военный трибунал ПРИВО на выездной сессии в составе... на закрытом заседании в городе Саратове, без участия сторон обвинения и защиты, рассмотрел дело по обвинению студента истфака Саратовского университета Невельсона и двух других студентов.

В 10 часов 00 минут председательствующий открыл военное заседание и огласил, какое дело будет слушаться на заседании. Секретарь доложил, что обвиняемый Невельсон и двое других приведены на суд под конвоем ...

Называются свидетели, среди которых я хорошо помню Масловского Ю.А., Шефера К.А., Соболеву А.Ф. Не оказалось среди свидетелей меня и моего друга Левы Генкина: “ввиду выбытия с прежнего места жительства неизвестно куда”. Не известно, что я в Черкасском? По приказу облоно учительствую? Что пишу в ЦК ВЛКСМ письма о восстановлении в комсомоле? Что переписываюсь с друзьями? Просто мы, свидетели, были не нужны. Это во-первых. А во-вторых, по материалам следствия никак не получалась “банда троцкистов”. Да это было и не важно: следствию нужно расправиться еще с одним родственником Троцкого.

Председательствующий удостоверяется в личности подсудимых.

Подсудимый Невельсон признал себя виновным только в антисоветской агитации и в том, что им в конце 39 года сколочена контрреволюционная группа для распространения контрреволюционной агитации среди студентов.

Сколько наивности в поведении, в словах Льва Невельсона на суде! Он знает: им нужно признание вины, и его смогли уговорить, убедить в том, что он человек виновный, что трое обвиняемых — это “сколоченная контрреволюционная группа”.

 

Лева, Лев Манович Невельсон! Мы с тобой не были друзьями, а сейчас я чувствую, что ты, расстрелянный за то, что ты был ты, ты мне дорог. Ты даешь мне через свою собственную судьбу возможность понять, кто был Сталин, кто был Троцкий, кто ты, кто я. Я живу твоей болью, твоими страданиями, и теперь я — твой друг!

И если фронтовики говорят, что они не виноваты в том, что вернулись живыми, “но все же, все же, все же....”, то и мы, твои сверстники, хотели бы сказать, что мы не виноваты, “но все же, все же...”. Тот, кто не сделал все, чтобы спасти другого, остается виновным за мертвого. Вина на всем поколении.

Тогда мне оставалось только одно — быть с тобой в одной могиле. Эта участь меня миновала. И, может быть, то, что я пишу о тебе, и есть мое покаяние.

Надо правду сказать: ожидая, когда мне дадут “дело Невельсона”, я волновался. Почему? Опасался, что вдруг обнаружится, что тогда, во время допроса, мог сказать такое, что могло бы меня сейчас выставить в невыгодном свете перед самим собой, перед моей совестью — в роли труса или стукача. Я решил, что если такое могло быть, то и об этом напишу в своей книге, потому что с высоты моих лет хочу сказать, каким я был, каким остался, каким не остался, каким себя оправдываю, каким себя строго сужу. Иначе зачем я вышел к читателю?

Когда я сказал своей сестре Сарре, что буду писать о Льве Невельсоне, она спросила:

— Зачем тебе это?

Она стала приводить примеры мужества людей, так и не выдавших своих друзей во время допросов по “делу врачей”, несмотря на пытки и психическое давление. Я ответил ей:

— Я должен знать: кто есть кто? Кто я? И зачем я?

И я решил полностью привести весь протокол моего допроса. Он не даст мне ни приукрасить, ни очернить себя. И если мои годы не могут оправдать моих слов в юности, то поделом мне. Но ответ уже на первый вопрос снял всякие опасения по поводу того, что Лева Либов, девятнадцатилетний юноша, мог подвести такого же, но другого юношу, которому сегодня всего семнадцать лет... до ста.

Меня спросили:

— Расскажите, какие у вас были взаимоотношения с Невельсоном?

В протоколе записан такой мой ответ:

— Взаимоотношения у меня с Невельсоном были хорошие, как с товарищем по университету.

Меня допрашивали как раз в те дни, когда из Невельсона “выбивали” признания в призывах к свержению советской власти, передачи власти Троцкому, Седову, в подстрекательстве к террору.

Почему он был — он? А если бы он был не он, а я? Если был бы не 1940 год, а 1937-й? Тогда все мы, свидетели, восторженно и не восторженно воспринимавшие все то, чем жила Родина, составили бы “банду троцкистов”, возглавляемую Левой Невельсоным, сводным братом Льва Седова? Что мог бы сказать Невельсон Леону Фейхтвангеру, который наивно верил, что процессы 1937 года делались чистыми руками и все “противники” Сталина и сталинизма, признававшиеся в преступлениях, действительно были врагами и преступниками? Теперь в таком же застенке, в каких прежде побывали “большие люди” — комдивы, директора заводов, вчерашние члены политбюро, ученые, конструкторы, философы, поэты, писатели, журналисты, — оказался маленький человек, обреченный судьбой на родство с Троцким. Он теперь хорошо знал, как выбиваются показания, да, выбиваются, без кавычек, знал, как палачи добиваются у своих жертв духовного самоистязания.

Ты был честен и наивен, ты был инакомыслящим, а поэтому не совсем советским. С тобой играли, стараясь навязать ту логику, которая была свойственна людям-волкам. Я уверен, что тебя истязали. Может быть, ты об этом и сказал в конце своего последнего слова, но, к сожалению, оно вымарано, стерто, и не разберешь...

Есть что-то в тебе от Михаила Кольцова: он на суде осмелился сказать о пытках, которые применяли к нему. Ты маленький человек, внук большого врага народа. О тебе история молчала бы, если б не заговорил я, я — не ты, но мое “я” становится понятным через твое “ты”.

У истории есть книги молчания. Нет, это не “белые пятна”, это — брызги крови, слез, страдания и великой скорби. Но и та история, которая молчит, и та, которая кричит, — рядом с нами, они — наше настоящее. На этой истории строится наше будущее, которое рождается и живет в наших детях.

Я чувствую, как из меня выдавливается сталинизм, выжимается... Как у Даля: выжимаю, выжимываю, выдавляю, выгнетаю, вытискиваю, вытесняю; выгоняю, выжимаю давкою; выдавливаю, вымогаю, вынуждаю давкою...

Надо было быть в обществе людей, знавших обратную сторону социализма — сталинизм, чтобы уже тогда понимать, сколько насилия обрушилось на людей.

Но стоило знать хоть столько же, сколько знал Лева Невельсон, и тогда я был бы, как он. Но я был — я, он был — он. Я счастлив, что жил в ту пору, когда Испания была эталоном мужества и совести, Михаил Кольцов был нашей честью, когда папанинцы и челюскинцы были у каждого на устах, когда Сергей Павлович Королев и Гагарин открыли глаза на нашу планету и мы узнали, что она не черная, а голубая. Я был современником такого события, как открытие обратной стороны луны. Да разве все радости перечислишь...

Что ж, я стал современником открытия обратной стороны сталинизма. Как и луна, как и солнце, как каждая планета, как и каждый человек, наверное, как каждое явление, — все имеет одну и другую сторону. То же думаю я и о сталинизме. Хотя, когда о нем заходит речь, встают картины Гулага, “революционной” целесообразности, нарушения прав и свобод личности, своеволие тирана. Но сталинизм — это еще твердая воля, целеустремленность, та сторона индустриализации и коллективизации, которая, при всей трагичности их осуществления, спасла не только нашу страну, но и мир от гитлеризма. Сталинизм — это и победа в Великой Отечественной войне, хотя и той ценой, которая превосходит во многом затраты России в других войнах.

Когда я работал над книгой, мне все больше и больше открывалась обратная, негативная сторона тоталитарного сталинского режима. Конечно, я не настолько наивен, чтобы не признавать то, что говорил Никита Хрущев в своей речи о культе Сталина. Но все же... Долгие десятилетия жила во мне обида за державу, которая так “ославила” мертвого, лежащего в могиле Сталина. Я верил ему, я верил его словам о том, что он каплю за каплей отдаст свою кровь за рабочий класс.

Но сталинизм наложил такой отпечаток на социалистический строй, что он не только местами сгнил, но весь оказался гнилым, если стал на колени перед Гайдаром и Чубайсом, Гусинским и Березовским. Все больше и больше понимаю, что, выдавливая сталинизм, я очищаю душу и дух от оправдания насилия. В любом виде. Но я уверен, что история осудит тех, кто сталинскую эпоху называет “подлым временем”, “проклятым прошлым”. Тому, что обратная сторона сталинизма мне теперь видна, как спутнику, облетающему луну, видна ее обратная сторона, я обязан моим встречам с людьми, которые испытали на себе все страшное, погубившее их здоровье и отнявшее годы жизни, обязан воспоминаниям о Льве Невельсоне, который как будто живет со мною рядом. Лев Невельсон теперь там, в том мире и времени, в котором страдали и Анна Ахматова, и Михаил Кольцов, и Сергей Королев...

Я говорю себе и моему читателю: “Плачь, радуйся, не понимай, стремись понять. Живи! Живи! Живи! Пусть набирают мощь защитные силы человека и личности. Но помни: рядом — Скорбь рядом, потому что смерть — это тоже образ жизни и, как мы идем в будущее, ожидая больших и малых радостей, мы идем навстречу смерти, которая говорит нам: “Освобождай пространство и время для новых поколений! Умри! Умри! Умри!” И все это слитно, и все это — в особенной слитности страдания и наслаждения выявлено и не выявлено в музыке, в поэзии, в искусстве. Не отделить страдания и наслаждения.

Радоваться — плакать, радоваться — смеяться, скорбеть — плакать, не понимать — искать истину.

Плакать, смеяться, не понимать — спрашивать!

Живи! Живи! Живи!