- 81 -

ЧИСТЮНЬКА

1. НОВАЯ ЗОНА

Привели нас в Чистюньский ИТЛ - это недалеко от станции Топчиха в Алтайском крае. Территорию лагерь занимал большую в соответствии со своим сельскохозяйственным профилем. Прибыли мы на Центральный лагпункт, а в лагере было несколько отделений - точно не знаю, то ли шесть, то ли больше. На Центральном поступивший этап рассортировали по разным местам, я попал на ОЛП № 4.

Чистюньский лагерь занимался в основном зерноводством, но не только. На каждом лагпункте часть площадей была занята и под овощными культурами, на ОЛП № 4 была свиноферма, на соседнем - маслозавод, так что где-то был и молочный скот. По численности заключенных лагпункты были невелики: человек 300 - 500 со смешанным по половому признаку населением.

На четвертом лагпункте в зоне размещалось четыре барака: два мужских и два женских, вернее - три барака, а одно женское помещение располагалось в центральном здании, где находились все кабинеты начальства, контора и клуб. Кроме того, отдельно в зоне было здание хозяйственного блока с пекарней, столовой, продовольственным и вещевым складами (каптерками), баня и домик санчасти. Присутствовал в лагере, естественно, и карцер в одном из углов зоны под вышкой. В зоне - никаких оград и заборов, в центральной части - сквер с лавочками.

Три моих предыдущих лагеря по оформлению зоны, а еще больше -по условием содержания лагерников и внутренней атмосфере, можно назвать гадюшниками. Я понимаю, что 44-й и 45-й годы, когда мне пришлось окунуться в лагерную систему, были не самыми благоприятными для ознакомительных экскурсий, но и после войны лагеря были разные.

Численность заключенных на ОЛП № 4 не превышала 400 человек, часть заключенных была расконвоирована и жила вне зоны: на ферме, при стройплощадке, при зернохранилище. Свиноферма и стройплощадка находились в зоне оцепления, которая примыкала к территории лагере. Работать приходилось в поле, на току, в зернохранилище, на огороде, в зоне оцепления.

Питание в лагере было сносным в том смысле, что отсутствовали доходяги и просто голодные. По разным причинам. Основная, очевидно в том, что лагерь был сельскохозяйственный со своим подножным кормом Не меньшее значение имело и то, что начальником лагеря был не профессиональный энкавэдэшник, а личность нестандартная, склонная к партизанщине. Начальником лагеря был армейский капитан, пришедший на эту должность с фронта. По слухам он имел там какую-то провинность и был понижен в звании с майора до капитана. Соль, конечно,

 

 

 

- 82 -

не в этом, а в том, что он воспринимал лагерь, как хозяйственную организацию, к заключенным относился не как к преступникам и врагам, которых надо "перевоспитывать", а как к штрафникам и работникам, и был убежден, что с голодных работу спрашивать бесполезно. В лагере он чувствовал себя хозяином и часто плевал на какие-то циркуляры и инструкции. На кухню заключенных отправлял во время забоя свиней сверх нормы субпродукты, в период уборки урожая - овощи, бывал и обрат с соседнего маслозавода. Лагерники, естественно, не упускали возможности снабжать себя сами: проносили в зону зерно, из которого варили кашу, и овощи, - на все это надзор закрывал глаза. Одна бесконвойная замерщица наловчилась отливать из норок сусликов, которых в полях по осени было множество; в зоне из этой дичи она приготавливала то ли по рецептам графини Молоховец, то ли монастырской кухни вкуснейшие кулинарные произведения. Она меня угощала, и я мог оценить ее искусство, а мясо было нежное и ароматное. Лагерники между собой добычей делились - так уж повелось, потому что голодными не были. Были периоды в зимнее и весеннее время, когда пища становилась однообразной: рыбный суп и каша (перловая, пшенная, иногда овсяная), и, как всякое однообразие, надоедала до противности, я до сих пор на рыбный суп смотрю с отвращением. По количеству она никогда не была излишней, но и острого недостатка не было, да 'и возможности для дополнительной подпитки в эти периоды, хоть и сокращались, но не исчезали совсем. В столовую ходили не все, кто-то имел возможность пропитаться из другого источника, и в столовой по просьбе часто давали добавку. Был у нас в лагере один Гаргантюа, не по комплекции, а по .аппетиту, его все знали, - он ежедневно после закрытия столовой заходил туда с котелком и отоваривался. Однажды повара решили над ним подшутить и дали ему ведро супа. Он попался мне навстречу в зоне, направляясь в барак. Видя его торжественную физиономию, я спросил:

- Зачем тебе ведро баланды?

- Как зачем? Наемся от пуза!

- Смотри, не лопни.

- Не лопну. Такая удача не каждый день.

Как ни странно, но он съел все на глазах заинтригованных зрителей, чем и прославился. Я думаю, что сохранение устоявшейся репутации играло для него не последнюю роль.

О санитарном состоянии лагеря и заключенных ничего плохого сказать не могу. В бараках были двухъярусные вагонки, за чистотой в бараках и в зоне следили, постельное белье меняли регулярно раз в 10 дней, и баню посещали также раз в 10 дней. Вшей не было, несмотря на то что заключенных наголо не стригли. Парикмахер работал постоянно. В рваной одежде не ходили - одежду и обувь меняли.

Режим поддерживался, можно сказать, либеральный. Карцер практически пустовал, несмотря на то что поводов у надзирателей для его заполнения было вполне достаточно. По ночам постоянно наблюдалась

 

- 83 -

миграция населения из мужских бараков в женские и наоборот. Дежурные надзиратели ночные обходы периодически делали, если им не спалось; но блудливых с чужих территорий просто выгоняли с предупреждением: "Следующий раз попадешься - посажу!", особенно нахальных сажали в карцер, но до утра, а утром - на работу. Начальник лагеря считал, что все должны работать, а не сидеть в карцере. Наказание было другое - этапирование. Попасть из этого лагеря на лесоповал, в известковый карьер или в шахту ни у кого желания не наблюдалось, поэтому зеки конфликтных ситуаций избегали и атмосфера в лагере была довольно спокойная. Воровства вещей, продуктов из посылок или с кухни не было; мордобоя и драк - тоже. Если в лагерь попадали блатари и проявлялись чем-нибудь профессиональным в своем поведении, то их сразу же отправляли на этап, - начальник лагеря уголовный мир не жаловал. В лагере а основном содержались бытовики, политических немного -процентов 5-10, преимущественно с 10-м пунктом, редко с первым, с шестым и восьмым не попадали, или, вернее, в этот лагерь их не направляли.

После бийского лагеря я постепенно набрал сносную физическую форму; работал и в поле, и на току, на стройплощадке и принимал участие в забое свиней. Я бы не назвал все эти работы изнурительными, -всякая работа изнурительна для голодного человека. Удовлетворения принудительная работа принести не может, но в лагере в силу реальных обстоятельств все работали без понукания и сколько могли по своему физическому состоянию, но не более. Существовали, конечно, нормы, которые следовало выполнять для получения рабочей пайки, но существовала и система выводиловки. За все время моего нахождения в этом лагере в течение трех лет никогда ни у кого не было невыполнения норм. Впоследствии я работал там около года нормировщиком, эту систему быстро освоил и моя задача состояла в том, чтобы вывести всем работягам пайки по максимуму возможного. Начальству это было известно, но претензий или нареканий по этому поводу не было. Иногда возникал агроном, когда чьей-то работой был недоволен, но установившегося порядка никто менять не собирался.

Был случай, когда мне пришлось уточнить справедливость моих воспоминаний о лагерной жизни. Дневников мы там вести не могли, сразу после освобождения по свежим следам написано не было, и я воспользовался своими лагерными письмами, которые сохранили родители. До 46-го года нет ни одного письма. Со второй половины 46-го до моего освобождения в декабре 50-го сохранилось 70 писем, основная масса - из Чистюньского лагеря. На Колыме, куда я все-таки попал, разрешали отправить только одно письмо в год, из Озерлага (Тайшет) - одно письмо в месяц. Письма из лагеря не содержат жалоб на условия не только потому, что м не имел склонности к разговорам такого рода, но и потому,

 

- 84 -

что условия существования на ОЛП № 4 были вполне сносными. Просьбы в письмах были: выслать теплые носки, портянки, сапоги, шапку, шарф, носовые платки, а также журналы, учебники и книги из дешевых изданий, - я понимал, что сохранить их не удастся. Когда работал в конторе (нормировщиком, бухгалтером), просил выслать писчую бумагу, чернильные карандаши и порошки, перья, просил кисточки для нашего художника при клубе, с которым был в дружеских отношениях. Ни одной просьбы выслать что-нибудь из продуктов не было, напротив - были неоднократные периодические просьбы продуктов не присылать. Родители, однако, продуктовые посылки присылали, но в основном - к праздникам и к моему дню рождения: присылали печенье, пряники, конфеты, сыр, воблу, яблоки, т.е. то, чего в лагере не бывает, но без чего жить можно. Мои родители знали жизнь лагеря не только по моим письмам: за три года моего пребывания на ОЛП № 4 они три раза приезжали в Алтайский край на свидание со мной и все видели своими глазами.

Прочитав свои письма, я убедился, что в каких-то случаях память меня подводит, - это касается дат, перемещений по рабочим местам, содержания посылок и их количества, присылаемой литературы и т.д., но общая картина воспоминаний существенно не изменилась.

Еще один штрих к обстановке на ОЛП № 4. В 47-м году начальник лагеря завел постоянного фотографа, который фотографировал заключенных не только в помещении, но и в зоне. В кадры, естественно, не должны были попасть ни вышки, ни колючая проволока, но это зависело от соображения фотографа. У моих родителей сохранилось десять фотографий того лагерного периода, которые я им посылал в письмах. У меня была мысль сфотографироваться с родителями, когда они ко мне приедут, но осуществить этого не удалось. Через полгода фотолаборатория исчезла, я думаю, не по инициативе начальника лагеря. О существовании в лагерях фотографов я не слышал и в мемуарной литературе упоминаний об этом не встречал.

После демобилизации поздней осенью 45-го года приехал ко мне в Алтайский край на свидание отец. Мы с ним не виделись с середины 43-го, когда он приезжал с Курской дуги домой в отпуск. Я был благодарен судьбе, что он меня увидит не доходягой, каким я был в Бийске, а в относительно нормальном состоянии.

Первое наше свидание состоялось на вахте, нам отвели комнату, и мы оставались вдвоем без свидетелей. Отец сказал, что встретили его доброжелательно.

- Разговаривал с вашим начальником Бурлаковым. Нормальный мужик, без дури. Фронтовик. Нашлась общая тема, сходная оценка событий войны и фронтовых обстоятельств. Помещают меня, пока я здесь, у вашего прораба Трояновского (Трояновский был заключенным, но бесконвойным и жил за зоной в отдельном домике на стройплощадке). Мне

 

- 85 -

сказали, что ты работаешь на стройплощадке в зоне оцепления. Так что, когда выйдешь на работу, обещали от нее освободить и можешь зайти в дом Трояновского, мне этот дом уже показали. Надеюсь, что так и будет. Не похоже, что могут обмануть или переиграть. Я был подготовлен к тому, что у вас обстановка более суровая. Мама мне рассказывала про вяземский лагерь, куда она к тебе приезжала. Там ее приняли тоже нормально, но работа в лагере была более тяжелая и кормили, как мне кажется, значительно хуже. Она тот лагерь вспоминает с ужасом. Я на вещи после четырех лет фронта смотрю несколько по-иному. Там условия и бытовые, и с питанием были зачастую хуже, чем у вас здесь в лагере. Особенно тяжко было зимой в Сталинграде. Никогда на забуду, как сожгли на костре рояль, чтобы согреться. Ночевать приходилось и в землянках, и в окопах, и под открытом небом. Питаться приходилось и падалью, пить - из канав и луж. Я не говорю о моральном состоянии - тут разница существенная, хотя и там были периоды, о которых лучше не вспоминать. Будем надеяться, что самое тяжелое и трагичное позади, хотя легкой жизни ожидать не приходится. Главное - сохранить, не подорвать физическое и душевное состояние. Что в наших силах и возможностях - поможем. Хуже, конечно, с учебой и специальностью. После освобождения придется догонять упущенное время, но загадывать и планировать трудно: многое может измениться. Всегда помни, что мы с тобой. Да и ты уже не мальчик после того, что пришлось испытать.

С отцом всегда было проще и легче разговаривать, чем с матушкой. Женщина она мужественная, терпеливая, без паники, но я чувствовал, что ей больших усилий стоило скрыть свое потрясение» глядя на наше житье за колючей проволокой. Я знал, что потом она будет расстраиваться и плакать, но при мне она под Вязьмой не позволяла выплескиваться эмоциям. Однако материнские чувства настолько оголены и беззащитны, что боль ее все равно ощущаешь вне зависимости от словесных и смысловых оформлений речи - по глазам, интонациям, движениям. На следующий год в Алтайский край родители приезжали ко мне вдвоем; общая обстановка и мое состояние не могли вызвать мгновенной тревоги и таких острых опасений, как в Вязьме, но в их сознании я все равно оставался узником.

Второй день свидания с отцом проходил в домике прораба. Утром я вышел на работу в зону оцепления и направился в этот домик, как и было условлено. Отец меня ждал, и до конца рабочего времени мы были вдвоем. Один раз зашел к нам старший надзиратель, извинился, минут пять поговорил для порядка и удалился; больше нас никто не беспокоил. Так было и на следующий день. Отец привез мне солдатские сапоги с портянками, галифе и гимнастерку, в чем я долгое время и ходил, а потом все это родители обновляли до конца срока.

Надо заметить, что на свидания к заключенным в дальние лагеря приезжали очень редко, а в Тайшете и на Колыме таких случаев в моей практике не было.

 

- 86 -

2. Медицинское заключение

Старший надзиратель Коноваленко Петра не любил, поводов у него для такого чувства было много, главное же заключалось в том, что Петя все время над ним подтрунивал и не упускал случая изобразить его карикатурно, а иногда и полным идиотом. Это было возможно, потому что Коноваленко не был злым человеком, скорее был добрым, он мог, конечно, раскричаться, наделать много шума, но к репрессивным мерам обычно не прибегал. К интеллигенции относился терпимо, заходил на репетиции драмкружка удалиться от лагерных будней, любил послушать рассказы о столичной жизни. Было ему лет тридцать пять, но, выросший и проживший всю жизнь в глубинке, он ни разу не видел самолета, трамвая, троллейбуса, не говоря уже о метро. Злые языки говорили, что он и паровоза не видел, но многие были уверены, что этот слух распустил Петя.

Петя любил рассказывать такую байку:

- Захожу я на вахту, сидит там Коноваленко и надувает презерватив. Я его спрашиваю: гражданин начальник, что это за штука? Он отвечает: не пойму, Зубов, для чего эту хреновину произвели, куда ее приспособить можно? Не иначе, - говорю, - гражданин начальник, это из шпионского реквизита, они эту штуку на голову надевают для маскировки. Не, - отвечает, - на голову она не полезет. -Авы попробуйте, - говорю, -Сам ты ни хрена не знаешь, - заключил он и стал надувать снова.

Ходили по лагерю и петины частушки, которые, очевидно, не могли не задевать достоинство старшего надзирателя:

На плечах не голова, -

Что-то вроде валенка,

Это чудо из чудес,

Но не Коноваленко.

Под горячую руку старший надзиратель Петю Зубова материл, но Зубов его разоружал игрой в покорность и раскаяние, а потом все начиналось по новому кругу.

Дьякон в церкви служит богу,

Атеисту храм - музей,

Цимерману - синагога,

Коноваленке - кондей.

Цимерман был поваром в столовой и на обижался, а у Коноваленко в какой-то момент после очередной шутки терпение, видимо, лопнуло. Как-то Зубов шел по зоне навстречу старшему надзирателю.

- Здравия желаю, гражданин начальник. Говорят, сегодня ночью лунное затмение будет. Не слыхали?

 

- 87 -

- Подойди поближе, Зубов. Дыхни.

- Это мне раз плюнуть, - сказал Петя и во всю силу легких дыхнул в нос старшему надзирателю.

- По-моему, ты пьян, - заключил Коноваленко с каменной физиономией.

- Кроме баланды другой жидкости в рот не беру. Ежели, конечно, баланду нынче на спирте готовили, то все могет быть. Но сегодня, кажись, как всегда, был суп ротатуй: по краям водица, в середине - большой кусок мяса с рукавицу.

- Это мы проверим, на чем готовили. Пойдем в санчасть, там и побалагуришь.

- С превеликим удовольствием. Уважаю медицину. Особенно медичек.

Мама, я доктора люблю,

Мама, я к доктору пойду.

Он спасает от работы,

От поноса и от рвоты.

Жаль, что с нашенским лепилой

Все кончается могилой.

Коноваленко шел молча, не отвечая на петины монологи. Санчасть лагпункта находилась в одном из углов зоны, в других углах были: карцер, баня и мужской барак. Санчасть размещалась в небольшом отдельном и относительно приличном доме. Весь персонал этого заведения состоял из двух единиц: фельдшера и медсестры, они там и жили, нарушая все лагерные установления, но почему-то на это никто не обращал внимания. В санчасти было довольно чисто: медперсонал на работе не перегружался, и медсестра следила за чистотой и порядком. Должность фельдшера занимал юркий и хитроватый заключенный-медик, которого все звали Костей, хотя ему было уже около пятидесяти. Серьезные заболевания в лагере случались редко - народ был молодой -заболевших Костя отправлял в больницу на Центральный лагпункт. За советом по части здоровья народ больше обращался к медсестре: по образованию она врач, характер без гонора, а Костя имел склонность изображать из себя значительное лицо. Жизнь у наших медиков протекала не слишком тяжело и беспокойно, работа по лагерной терминологии -"не бей лежачего", и любой заключенный мог только мечтать, чтобы в таких условиях укорачивался срок.

Костя из окна увидел приближающегося старшего надзирателя и вышел его встретить на крыльцо.

- Заходите, гражданин старший надзиратель. Что-нибудь случилось?, - спросил он и покосился на Зубова.

- Да, вот. Зубов по-моему пьян. Проверить надо.

 

- 88 -

Все зашли в костин приемный кабинет, собственно, это была комната метров двенадцати, в которой находились лежак, стол, две табуретки, полка с занавеской, рукомойник и ведро, на крючке висел халат.

- Садись, Зубов, - сказал Костя, хотя всегда он его называл Петей, неторопливо надел халат и стал мыть руки.

- Костя, ты только скальпель спрячь. - сказал Петя, - живот вскрывать не надо.

- Обойдемся без вскрытия, - мрачно сказал Костя, сел рядом, внимательно осмотрел зрачки, потом взял петину руку и стал искать пульс.

- Так, так, - соображал Костя, видимо, что-то подсчитывая и прикидывая, - теперь дыхни.

Коноваленко во время этой процедуры стоял и терпеливо наблюдал.

- Зубов пьян, гражданин старший надзиратель. Вы правы. Присутствуют следы алкоголя, - заключил Костя.

- Ты что, офанарел?, - растерялся Петя.

- Молчать!, - гаркнул Коноваленко, - Встать! Руки назад!

- Паскуда гнойная, - процедил Петя, но Костя на оскорблеие на отреагировал.

- Не рассуждать! Вперед! В карцер!, - командовал Коноваленко. Петя был ошарашен таким поворотом дела, но так как по своему характеру был не склонен предаваться унынию, то быстро пришел в себя. По дороге в карцер он, как бы между прочим, заметил:

- Ну и паскуда же наш лепила, гражданин начальник, продаст кого угодно за лишнюю миску баланды погуще. Мы в Одессе таких топили без хипиша.

- Не рассуждать, Зубов. Тут не Одесса. Могу дать десять суток без вывода.

Это значило: "без вывода на работу" и на штрафном пайке без горячей пищи.

- Ну и что! Отдохну, а то упираешься рогами, как вол, и никакой тебе благодарности.

Петя знал, что угрозы Коноваленко нереальны: Петя был единственным нормировщиком на лагпункте и на работу его выведут обязательно уже сегодня вечером, когда бригады придут с полей и нужно будет закрывать наряды, подсчитывать проценты выполнения норм, от чего зависел размер котлового довольствия заключенных на следующий день. Зная все это, Петя не отказывал себе в удовольствии разговаривать нахально. Он понимал, что затея стершего надзирателя лопнет, как мыльный пузырь, потому что он считать до двух не умеет, да и начальник лагпункта Бурлаков эту затею одобрить не должен. Кроме всего прочего, Петя, как артист драмкружка, был любимцем публики и начальства тоже. Ему прощали многое, ходила о нем такая байка. Как-то он вышел на сцену в качестве конферансье и начал свое выступление так: "Дорогие товарищи!" Какой-то индюк в погонах с соседнего лагпункта отреагировал сразу: "Гусь свинье не товарищ." Зал затих. Петя нашелся: сде-

 

- 89 -

лал паузу и сказал: "В таком случае я улетаю, а вам споет романс "Калитка" Виктория Яровая.

Зла на Коваленко у Пети не было: у любого человека может проявиться самолюбие и испариться терпение: шутки-то у Пети были не всегда добрыми. Другой на месте старшего надзирателя придумал бы что-нибудь более остроумное для наказания злоязычника и действовал бы наверняка.

- Гражданин начальник, предлагается перемирие. Мы все вас уважаем за справедливость, с другими и поговорить по-человечески нельзя. Ппнимярм, конечно, что у вас служба, - и никаких обид. На меня тоже обижаться не следует: я же босяк, скомарох. А за десять лет без шуток можно и дуба дать. Вот Косте морду начистить следует.

- Плохо кончишь. Зубов, со своими шутками, ты еще настоящего лагеря не видел, - уже примирительным тоном сказал Коноваленко.

История эта продолжения не имела. Вечером Петю из карцера выпустили. Он протер заспанные глаза, потянулся и сказал:

- Хорошо отдохнул. Всем спасибо. Жизнь прекрасна и удивительна.

3. ПИСЬМО

- Ты знаешь, кто к нам на лагпункт прибыл? - спросил Василий.

- Нет.

- Шпак!

- Ну и что?

- Как, ну и что? Ты не знаешь, кто такой Шпак? Это стукач. Он уже не одного заложил. Это такая сука! Его перегоняют с одного лагпункта на другой после очередной закладки. Этого типа и лагерное начальство боится. На воле он преподавал в университете марксизм-ленинизм. Грамотный: то ли доцент, то ли что-то в этом роде. В лагере он в бухгалтера переквалифицировался. И здесь рассчитывает в бухгалтерию пристроиться: опер поможет. Иван Иванович мне записку прислал, просит ему посодействовать: они друзья, на втором стучали вместе. (Иван Иванович работал у нас на лагпункте главным бухгалтером, но полгода назад его перевели на третий, тоже главным). Ты ситуацию соображаешь? Сначала кого-нибудь из бухгалтерии выгонят, чтобы эту паскуду пристроить, а потом он начнет всех закладывать.

- Веселая история. Что ты предлагаешь?

- Не знаю, но что-то надо придумать. Если его к нам в бухгалтерию подсадят, он обязательно кому-нибудь срок намотает. Мне только пятьдесят восьмой и не хватает.

- Откуда ты знаешь, что он стукач?

- Мне с Центрального сообщили верные люди, да я и раньше про эту гниду слышал. Здесь без булды, недаром его гоняют с места на место, и везде он устраивается.

 

- 90 -

Василий был возбужден. Пятьдесят восьмая ему явно ни к чему: сидел он за хозяйственные злоупотребления. И хотя срок у него был десять лет, отношение к такого сорта заключенным у начальства было лойяльным. Бухгалтер он был отличный, с творческой жилкой, работал у нас заместителем главного, считал виртуозно, память у него была хорошая, возникшие вопросы решал быстро, не задумываясь, но была у него непреодолимая тяга к использованию служебного положения: что-нибудь списать и концы в воду, как он говорил, любую подпись или почерк подделывал блестяще, играючи. В общем, человек не без таланта. Был он маленький, худой и подвижный, как ртуть; в лагерях, кстати, я почему-то толстых не встречал, опухших видел, а толстых - нет. Василий считал, что сидеть нужно за дело, на свой срок не обижался: в результате бухгалтерских проводок, погоняв по счетам, списал несколько вагонов пиломатериала. Любил изрекать: "Потеря бдительности чревата неприятными последствиями". Политзаключенных, особенно по десятому пункту, считал не то чтобы глупыми, но неразумными, "без соображения". О себе говорил: "Газет не читал, не читаю и никогда читать не буду. И вам не советую: начнешь читать, будешь задумываться, не так поймешь - посадят. Лучше украсть. У государства. По-умному. Все воруют, но не все же сидят." К начальству относился с подобострастием, был исполнителен, но всегда "себе на уме", за глаза поносил их по черному.

После появления на лагпункте Шпака Василий нервничал: Шпак его беспокоил каждый день, после работы отлавливал и вел нудные беседы, разговоры эти были Василию явно не по нутру.

Шпака я увидел на следующий день, он пытался поговорить, но я под благовидным предлогом от разговора ушел. Был он небольшого роста, средних лет, под пятьдесят. Острые глаза, взгляд, подозревающий в чем-то собеседника, вкрадчивый голос, менторский тон. Внешность его с первого взгляда почему-то ассоциировалась у меня с образом Иудушки Головлева. Я понял, почему Василий чувствует себя не в своей тарелке.

- Что Шпак? - спросил я Василия после его очередной беседы с Иудушкой.

- Обижается. На общие ходить не хочет, требует место в бухгалтерии, не просит, а требует. У тебя, говорит, сидят эти дуры с коровьими глазами, которые больше пользы принесут на току. Выгони любую. За что? Сам знаешь лучше меня, не мне тебя учить: за ошибки, за нерадивость, за неграмотность, а лучше - за сожительство. Или хочешь, говорит, чтобы я на них тебе материал подготовил? Вот сволочь!

На пятый день этой истории прибежал Василий часов в десять вечера в барак и вызвал меня:

- Пойдем. Дело есть.

Вышли, направились в контору через всю зону, шли молча. В бухгалтерии никого не было.

 

- 91 -

- Садись. - сказал мне Василий, - работать будем, - и высыпал на стол мелкие клочки разорванной бумаги.

- Что это?

- Письмо. Приходит ко мне вечером Машка с пекарни: я их там предупредил, что если Шпак будет передавать письма на третий лагпункт Ивану Ивановичу, чтоб сообщали мне. Я им растолковал, что за гусь этот вновь прибывший. Приходит Машка и говорит: "Письмо передал." "Где оно?, - спрашиваю. "У меня", - говорит. "Давай сюда." Отдала. Читаю и соображаю, как его лучше использовать. Сразу не сообразил. "Молодец, - говорю, - Маша. Иди, а я подумаю, что дальше делать." Она мне: "Отдай пиьмо, не тебе его передали." "Нельзя, - говорю, - его отправлять. Он нас всех под новый срок подведет." Они на пекарне, сам знаешь, тоже балуются. Я ее уговариваю, а эта потаскуха заупрямилась, письмо вырвала и порвала на мелкие части, в корзину бросила. Сам видишь: постаралась. Теперь наша задача: собрать письмо. Вот стерва! Задала она нам работенку.

- Скажи спасибо, что принесла письмо.

- Это само собой. Она ж не дура.

Минут сорок подбирали мы с Василием клочок к клочку, наклеивали на чистый лист. Письмо Шпака склеилось полностью. Почерк у него был хороший, разборчивый, и письмо было легко прочитать.

"Здравствуй, Иван Иванович!

Благодарю тебя за участие в моей судьбе, но положение мое пока что не меняется. Хожу работать на общие, что меня совсем не устраивает: и здороьве не то, и народ, сам знаешь, хамский, к нашему брату-интеллигенту отношение самое паскудное. Потерпеть, конечно, какое-то время можно. Все мои попытки устроиться в бухгалтерию успеха не имели. Главбуха ты знаешь - это индюк самовлюбленный, зажравшийся, разговаривает сквозь зубы, как будто я ему что-то должен, смотрит на меня, как на назойливую муху. С ходу отказал. Но в бухгалтерии всем крутит Васька, известный проходимец и подонок, при тебе он был тихий - это я знаю, а теперь расцвел и воняет. Мозги у него куриные, но на всякие пакости он специалист. Я с ним разговаривал несколько раз, - юлит, все вокруг/да около, чернушник. Он думает, что хитрый, но, придет время, я ему устрою веселую жизнь.

Иван Иванович, у меня к тебе просьба: повлияй на этого гада, ты на него влияние имеешь, тебя он побаивается, как мне показалось. Мне не хотелось бы обращаться к кому-либо другому. Начальство здесь, как я понял, дремучее, расписывается с трудом, но занятия нашли себе подходящие: кто пьет, а кто с бабами путается. Я тебе ничего нового не сообщу: ты их всех знаешь. Напиши Ваське."

Когда я прочитал письмо, Василий спросил:

- Что скажешь?

- Негодяй, конечно, - сказал я, но про себя отметил, что Шпаку нельзя отказать в наблюдательности.

 

- 92 -

- Негодяй? Это б... ! Он мне устроит! Сначала я ему устрою! Дай лист бумаги, перепишу письмо.

- Зачем?

- Нужна копия. После слов "устрою веселую жизнь" мы добавим "по 58-й" и получится смысл более определенный и не очень приятный для нашего стукача. Завтра среда, на лагпункт должен приехать кум, я ему отдам копию, а подлинник на всякий случай оставлю у себя: пусть думает и делает выводы. Они не любят, когда их агенты расшифровываются. Неприятности нашему доценту гарантированы, бухгалтерии ему не видать, как своих ушей. Думаю, что здесь у него карьеры не будет. Посмотрим, кто из нас хитрый, а кто дурак.

Василий аккуратно на письме Шпака, на свободном месте, дописал "по 58-й" остался доволен своей работой, снял копию.

- Какова работа?, - сказал он, - ни одна экспертиза не придерется. Пусть теперь докажет, что это не он писал. Грамотей. На хитрую суку есть болт с резьбой.

Можно было осуждать Василия за подлог, за преднамеренное ложное обвинение, однако, с другой стороны, по лагерным законам за стукачество полагалась высшая мера, т.е. никакой пощады, и при первом удобном случае на пересылках, на этапах, да и в лагерях их зверски избивали до смерти, душили не только при явных доказательствах, но и по подозрению в соответствии с общей существовавшей тенденцией, так что профессия эта, хотя и могла дать какие-то привилегии со стороны лагерных властей, но была смертельно опасной. Стукачами становились люди слабые, люди подлые, были среди них и такие, которые занимались доносительством по идейным соображениям, но такие случаи были единичны, как патология.

На следующий день Василий многозначительно и хитро улыбался.

- Все в порядке. Копия у кума. Он, конечно, таким оборотом событий был очень не доволен, но проглотил, сказал: разберусь. Письмо я ему не отдал.

Через два дня Шпака с лагпункта отправили по этапу. Василий торжествовал;

- Как мы его! Попадет на лесоповал, пусть стучит головой по пеньку. Там его быстро пришьют.

- Не радуйся, хотя ты все рассчитал правильно. Опер сообразит, где этого негодяя пристроить и использовать. А тебя занесет в черный список за то, что ты ему нарушил планы и устроил дополнительные хлопоты.

 

- 93 -

4. ЛУЧ СВЕТА

Драмкружок лагпункта собрался в полном составе. Артисты лагерного театра работали увлеченно, вовсе не думая о том, чтобы получить какие-то привилегии в борьбе за существование - не тот был лагерь, - а потому что, приобщаясь к культуре, отвлекались от нудных однообразных будней принудительных работ, от общения с надзорсоставом и конвоем. Отношение к артистам среди заключенных и со стороны администрации лагеря было в основном доброжелательным, а успешная постановка спектаклей придавала силы и надежды на лучшие дни, на гуманизацию человеческих отношений. Репертуар был разнообразный, но больше отдавали предпочтение классике, хотя под надзором начальника КВЧ не могли уж совсем игнорировать современность. С успехом поставили пьесу Симонова "Русские люди". До этого ставили старинные русские водевили: "Беда от нежного сердца" и "Аз и ферт"; ставили "Недоросль", "Цыганы", готовили "Каменного гостя", но по техническим причинам не завершили. Играли и современные однодневки для ублажения начальника КВЧ, как необходимую нагрузку к основному репертуару. Особенно большой успех выпал на долю "Недоросля", "Беды", которую все посмотрели по два-три раза, а потом специально для начальника лагеря играли еще два раза днем. Он был в лагере главным театралом и без его активной поддержки бурная деятельность драмкружка была бы невозможна. За два года кроме перечисленных пьес подготовили несколько концертных программ, на которых старались читать Блока, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, - что-то доставали или получали из дома, что-то по памяти.

Начальник лагеря Бурлаков гордился своими артистами, но он их поддерживал не из тщеславия, хотя, может быть элементы тщеславия и присутствовали, а ради того удовольствия, которое получал сам от каждого спектакля, и из уважения к людям, которые разнообразили тягучие будни лагерной атмосферы и привносили в них что-то человеческое. Спектакли для него были маленькими праздниками в той противоестественной для нормального человека обстановке, в которую он попал, когда его - фронтовика, отвоевавшего всю войну, назначили начальником лагерного пункта.

Бурлакову относительно повезло, потому что лагпункт, в который его направили, входил в состав сельскохозяйственного оздоровительного лагеря. Нравы здесь были проще, чем в других ИТЛ, начальство особенно не донимало, с питанием было сравнительно благополучно, а отсюда - полное отсутствие доходяг и, соответственно, смертности от истощения. По сравнению с условиями на рудниках, шахтах, лесоповале, дорожных работах, в карьерах здесь для заключенных был пионерский лагерь, страна Лимония.

О лагерных театрах, профессиональных и любительских самодеятельных, остаются воспоминания с разными точками зрения, в зависи-

 

- 94 -

мости от того, о каких годах речь, каков был лагерь по условиям работы и содержания заключенных, кто руководил лагерем и театром, кто заполнял зрительный зал, и существенно также отношение пишущего к театру в неволе. Времена существовали разные и театры тоже: только для вольнонаемных или для всех двуногих. Кто артист? Развлекатель представителей карающего режима или просветитель? Очевидно, бывало и то и другое в зависимости от совокупности перечисленных выше условий. На нашем лагпункте спектакли не воспринимались исполнителями игрой и развлечением, но являлись стремлением изменить убогость лагерного существования, попыткой оценить свои возможности. Наш руководитель - главный режиссер, надо отдать ему должное, требовал от нас полной отдачи и вживания в образ. Характером он обладал взрывным, но у него хватало терпения выслушивать мнение каждого и популярно объяснять свою точку зрения. Насилием над любителями кулис он не занимался: старался использовать природные возможности, индивидуальность каждого, поэтому во время спектаклей случались импровизации. Однако, он придерживался повышенной требовательности» к сохранению авторского текста, заставлял роль учить наизусть. На спектаклях работали без суфлера, хотя для подстраховки всегда кто-нибудь за кулисами стоял с текстом. Накладки случались, но не часто. Мы признавали авторитет нашего шефа, а начальник лагеря питал к нему некоторую слабость. Благодаря этому он пользовался определенной свободой в выборе репертуара, а в сам процесс подготовки и постановки спектаклей никто не мог вмешаться. Не всегда результаты нашего труда получались успешными. Что-то ему удавалось, хотя материал у него под рукой не отличался высокой кондицией, и не всегда из полена получался Буратино.

Всякий спектакль или концерт принимались зрителями с интересом и благодарностью, чувствовался эмоциональный подъем, клуб всегда заполнялся полностью. Наши зрители театром избалованы не были, а некоторые в лагере познакомились с ним впервые. Удачные спектакли ставили по нескольку раз, и Бурлаков приглашал на них сотрудников соседнего лагпункта, который располагался от нас километрах в пяти, а сам почти на всех спектаклях присутствовал. В зрительном зале правила субординации исчезали, как в бане, хотя первый ряд для начальства оставлялся. Во - время спектакля реакция надзирателя ничем не отличалась от реакции невольников, - здесь все становились просто зрителями, представителями одного вида отряда приматов.

Бурлаков не различал заключенных по статьям, бытовик ты или контрик, с 58-й работали на всех участках: в конторе, каптерке, санчасти, в бане и т.д. Бесконвойных контриков только не припомню, расконвоирование проходило через оперчасть. С кумом, однако, нам тоже повезло: он пил безбожно и на всякие пакости у него, очевидно, сил уже не оставалось. Думаю, что и Бурлакова он тоже устраивал. Когда кума заменили, обстановка в лагере ухудшилась, но это случилось в конце мо-

 

- 95 -

его пребывания на этом лагпункте, а мое этапирование я связывал с его происками.

Наш руководитель драмколлектива Виктор Алексеевич Глебов занимал в лагере должность заведующего клубом, по профессии - театральный художник, до ареста, точнее - до войны, - художник акимовского театра в Ленинграде. Сидел он, естественно, по статье 58, пункт 10. Режессурой стал заниматься в лагере, и нам всем казалось, что это одно из его призваний.

Как-то он собрал своих артистов, чтобы начать работу над новой пьесой. Собственно, и собирать-то никого не приходилось: все и так каждый вечер приходили сами, даже если репетиция не планировалась. Почти все работали в зоне, то есть не на общих работах: грамотных и образованных в наш лагерь попадало не так уж много, текучесть кадров -обязательное условие "воспитательной системы", и вакансии периодически появлялись. Глебов тоже старался при случае содействовать устройству своих артистов на более легкую работу, чтобы у них оставались еще силы и на вечерние занятия.

Собирались обычно в зрительном зале клуба или в комнате заведующего, которая примыкала к зрительному залу, но она была небольшой, метров 15. Зрительный зал мест на двести поддерживался Глебовым в хорошем состоянии. Там, конечно, зрители располагались не в креслах и не на стульях: расставлялись лавки, но по этому поводу неудовольствие не выражалось. Если мест не хватало, то часть зрителей могла и простоять весь спектакль. Стены и потолок Глебов расписал сам, на стенах среди орнаментов в русском стиле в цветущих яблоневых садах обитали диковинные птицы, звери, бабочки. В фантастических животных многие пытались узнать лагерное начальство, но явного сходства не находили. После тюрем, пересылок, этапов, после изнурительных "общих работ" Глебов получил возможность вернуться к делу своей жизни, правда, в других условиях, где за тобой надзирают, круглосуточно охраняют и могут в любой момент изменить условия твоего существования, но работа в клубе давала возможность Глебову не только сохранять свое человеческое достоинство, но и другим в этом содействовать, что он и делал, используя свои возможности, знания, талант, а самое главное - это была работа, когда тебя не понукают, тебе не указывают. Приходило иногда лагерное начальство и старший надзиратель Коноваленко, но эти посещения его не отвлекали.

Старший надзиратель обычно спрашивал:

- Что, Глебов, малюешь?

- Малюю, гражданин начальник!

- Ну, малюй, малюй, чтоб как яйцо на пасху было. На этом все вмешательство начальства и кончалось. После окончания работы довольны были все. В мире бараков, на территории за колючей проволокой появился уголок из другой, "вольной жизни", появился храм, входя в который снимали шапки.

 

- 96 -

- Дорогие комедианты! - начал Виктор Алексеевич - Наше уважаемое начальство ждет от нас новых спектаклей. Нужно пополнить репертуар. Я подумал и у меня возникла нахальная мысль: а не поставить ли нам " Грозу" Островского? Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но я вторые сутки в возбужденном состоянии с тех пор, как эта мысль посетила мою голову. Не каждому режиссеру выпадает честь поставить на сцене это великое произведение. Если я с вами "Грозу" не поставлю, я ее уже никогда не поставлю. Жаль, играем мы здесь без афиш, а то бы осталось на память: "А.Н. Островский, ГРОЗА. Режиссер-постановщик -В.А. Глебов. Исполнители: Катерина - Матильда Остроухова...

- Виктор Алексеевич! Вы всегда надсмехаетесь, - не выдержала Мотя, она же Матильда, она же по формуляру Матрена.

- Не надсмехаюсь и даже не шуткую, Мотя, а, к твоему сведению, более чем серьезно. Такая честь, Мотя! Ты - Катерина, и у тебя нет конкурентов. С твоей страстью только Катерину играть.

- Вы мою страсть не трогайте!

- Молчи, Мотя. Я в высоком смысле. Ты сама не понимаешь, какой ты клад.

- Виктор Алексеевич, вы Моте поменьше комплементов, зазнаться может, - вставил Ефрем Маркович.

- Ты, Ефрем, лучше не влазь, а то схлопочешь, - свирепела Матрена.

- Строптивая ты, Мотя, и даже вздорная, но за талант тебя люблю, за искру божью. Я прощаю тебе твою вздорность, потому что вижу тебя уже у оврага, в городском саду, на краю обрыва.

Как всегда бесшумно со стороны сцены в клубе появился старший надзиратель Коноваленко. Стоял и слушал. Когда его заметили, все вскочили: начальство.

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Сидите. Ты что, Глебов, чего-то новое представлять будешь?

- "Грозу" Островского.

- Он что, и пьесы писал? Про войну?

- Это не тот, что написал "Как закалялась сталь". Этот - драматург прошлого века, наш русский классик. Комедии писал про купечество.

- "Гроза" - комедия?

- А вот "Гроза" - трагедия.

- Трагедий у нас и без него хватает. А купечество нам зачем?

- Дело не в купечестве, а в характерах, нравах, жизненных ситуациях, типажах. В этой пьесе мысли глубокие. Великий критик демократ Добролюбов написал о ней знаменитую свою статью "Луч света в темном царстве". На материале пьесы она разоблачает гнилую сущность царского строя, показывает трагическую судьбу простого человека в эксплуататорском обществе, зовет к революционной борьбе. Зверские условия царизма приводят героиню пьесы к гибели, потому что жить в обще-

 

- 97 -

стве насилия нельзя. В гибели - протест и освобождение от тирании, а другого выхода в тех условиях не было. Ленин эту пьесу очень ценил.

- Ну, что ж, видно, хорошая пьеса. Начальник КВЧ в курсе?

- Да, конечно, он одобрил.

- Ладно, добро. Репетируйте, я послушаю.

- Гражданин начальник, вот бы вам городового сыграть, - предложил Петя, изобразив наивную рожу.

- Ты Зубов, поменьше болтай. Больно умный. Ключи от карцера у меня на всякий случай, там сможешь и пораскинуть мозгой, кому что играть. Там тебе будет и комедия, и трагедия. Давно по тебе карцер плачет.

Коноваленко имел в виду нарушения Зубовым лагерного режима, на которые, впрочем, лагерный надзор смотрел сквозь пальцы и даже получал повод для веселья. Зубов наладился мыться в бане с женщинами. Парень он был нахальный и заводной, - пришел, разделся и появился среди купальщиц в чем мать родила. Баня находилась в зоне и женщины из лагерной обслуги имели возможность мыться среди дня, а Петя тоже работал в зоне, в конторе, нормировщиком. Основная работа у него начиналась вечером, когда бригады приводили с работы и бригадиры приходили в контору закрывать наряды.

Петя вступил в банное отделение, как на сцену, во всей своей неприкрытой красе, все взоры были обращены на него, а среди зрителей знакомые все лица: работницы столовой, пекарни, бухгалтерии, каптёрок.

Петя, как профессиональный актер, выдержал паузу, потом с широкой улыбкой и театральным жестом произнес:

- Привет красавицы! Кому что помыть, потереть?

Сначала было замешательство от неожиданности, потом общий гул и смех: он один, а их много.

В голом виде максимально проявляется равенство без всяких дискриминации и субординации, никакого расслоения по имущественным признакам. К тому же лагерные женщины привычны были свою наготу подставлять взглядам представителей другого пола: в баню мог запросто явиться надзиратель, начальник режима, - это ординарный случай, - им по службе положено заходить в любое время и в любое место. Единственное место, где их не видели - это женский сортир. Случалось, что обыск женщинам производили мужчины, хотя должны это делать надзиратели-женщины, но не во всех смешанных лагерях они были. Обыск перед этапом - серьезная операция, детальная: ты стоишь перед ними, как новорожденный, а они загладывают во все щели ("открой рот!", "нагнись!", "присядь!"), перебирают все немудрящие пожитки и одежду. Пронести что-нибудь запрещенное через этот обыск - большое искусство, а запрещено всё: и колющее, и режущее, и печатное, и рукописное, л ценное, и подозрительное. Есть и еще одна ситуация, для которой требуется человек нагишом - санобработка, т.е. лишение его (че-

 

- 98 -

ловека) всякого волосяного покрова. Это происходило, когда обнаруживали в одеждах насекомых, и тогда следовала команда: всех побрить, а для профилактики брили на первый случай лобки и подмышки. В лагерях небольшой численности с работой справлялся один парикмахер, и здесь уж кому как повезет: сейчас на лагпункте парикмахером была Зина, а до нее - Сергей-одессит. Сергей был шустрым парнем небольшого роста на кривых ножках. Санобработку женщин он проводил весело, старался выбраться из того щекотливого положения, в которое попадал, с наименьшими моральными потерями. Начинал он жалобно:

- Женщины, извините, я не по своей воле: под автоматом. Принимайте меня, как личного доктора из женской консультации. Отказаться я не могу: приказ. За отказ, если меня не расстреляют, то в кондей посадят обязательно, и будет вас брить Коноваленко, но он сроду этим не занимался, он бритву в руках держать не умеет - это ему не пистолет, и всех вас, как цыплят, порежет. Вам неприятности, стране убыток, мужикам горе.

Кто-нибудь из женщин не выдерживал:

- Хватит трепаться! Брей, паразит! Будешь много болтать, самого разденем и побреем. Как бабы? Посмотрим какой у этого трепача, у этого доктора шприц.

- Спокойно, женщины! Зачем оскорбления? Я при исполнении служебных обязанностей. Не нервничайте. Побрею, как по блату. Помолодеете на тридцать лет, будете, как невинные девочки из детского садика. Подходи, кто смелый, пока бритва острая и руки не дрожат.

Если народ способен шутить в глупых, трагических, гнусных обстоятельствах, значит, есть у него еще запас нерастраченных духовных сил.

С Петей - другой случай, он не парикмахер, он - волонтер, массовик-затеиник.

Машка с пекарни первая пришла в себя, была она красивая, ядреная, кустодиевская:

- Иди сюда, богатырь, спинку потрешь.

- Тебе, Маша, что угодно потру.

- "Что угодно" и без тебя потрут, а ты - спинку, но чтоб без брака.

- Как важные задания

Исполню все желания,

Готов погибнуть даже

На этом вернисаже!, - отпарировал Петя.

- Погибнуть мы тебе не дадим. Огород у тебя в полном порядке. Посмотрите, девки, какие овощи висят!

- Благодарю, Манюня, ум у тебя государственный. Послужим еще отечеству для увеличения народонаселения, а себе на увеселение.

Банный день прошел весело, лагерные будни были нарушены нестандартным поступком Петра, он ходил по зоне, как киногерой.

 

- 99 -

* * *

- С Вашего разрешения я начну читать, - сказал Виктор Алексеевич, - чтобы перевести мысли старшего надзирателя на другой предмет. - Для начала несколько вводных слов. Действие пьесы происходит в середине прошлого века в одном из русских волжских городов, купеческая среда, купеческие нравы. В пьесах Островского - реальные люди, реалистические ситуации, живой разговорный язык. Когда вы будете слушать пьесу, вы должны почувствовать атмосферу той среды, той эпохи. Обратите внимание на обороты речи, на взаимоотношение старшего поколения с молодым, что, собственно, и вызывает конфликтные ситуации в жизни во все времена. Подробнее разберем пьесу после чтения.

Чувствуя, что Коноваленко удалился в мыслях от лагерного сюжета, Виктор Алексеевич закончил свою речь и начал читать. Читал он профессионально, сам зажигался страстями действующих в пьесе персонажей. Его все слушали, затаив дыхание, а старший надзиратель просидел все время с открытым ртом.

- Небольшой перерыв, - сказал Виктор Алексеевич после второго действия, - минут на пятнадцать.

- Да, ;ильная пьеса, - сказал Коноваленко, - Слушай, Глебов, а у Катерины кто родители?

- Не сказано в пьесе, но из той же среды, из купеческой.

- Старуха правильно высказывается: молодые про самостоятельность говорят, а разума еще нет, дров наломают, будь здоров. Воля - волей, а порядок должен быть. Послушать охота, да обход надо делать. Я еще зайду.

- Заходите, мы сегодня до отбоя будем читать. Старший надзиратель ушел.

- Знаем мы эти обходы, - заметила Ольга, - к Машке на пекарню заторопился.

Петя не упустил случая позубоскалить и позабавить почтенную публику:

- Живой о живой и думает, Оля, а Машка - баба ядреная, раздобрела на лагерных хлебах. Да и он мужик здоровый, кровь у него кипит, как гудрон в котле.

Он опасен девкам в раже:

Ворошиловский стрелок,

По мишени не промажет,

Оказавшись без порток.

Все посмеялись и разошлись. Остались Виктор Алексеевич и Ефрем Маркович, бывший юрист.

- Ну, Виктор, ты налепил ему чернухи и до костей пронял.

 

- 100 -

- Без этого не дойдет. Пусть приобщается к великому искусству Может, добрей будет.

- Этот и так не злой. Но ему понятней мораль Кабанихи. Хотя, если потребуется, может и пристрелить.

- А что ты от него хочешь? Продукт своего времени, думать ему не требуется в той части, которая касается службы и исполнения. Такова действительность. Но я уверен, что общество могло развить в нем и лучшие качества.

- Насчет начальника КВЧ ты, конечно, наврал?

- А что прикажешь?

- Ты бы к нему сходил. Бурлаков - Бурлаковым, а этот тип почтительность любит.

- Придется. Скажи по совести, Ефрем, тебе не кажется, что я неисправимый оптимист в том смысле, что надеюсь на успех?

- Кажется. Я не уверен, что такую пьесу, как "Гроза" удастся поднять с нашими возможностями.

- Я почувствовал.

- Все, конечно, зависит от того, как получится Катерина. Ты знаешь, я Мотьку не люблю, грубая она, невоспитанная, если попросту - то хамка, мышление примитивное. Впрочем, публика здесь не избалованная... Им один черт, что Мотька, что Стрепетова.

- В отношении воспитания ты прав, - откуда ему быть. Но я с тобой не согласен в главном, в недооценке ее внутренних возможностей. Мотя - дитя природы, Катерина, по существу, тоже. Они, безусловно, разные во многом, но нам и не надо подобия, важно умение перевоплотиться. Мотя, конечно, не Стрепетова и не Сара Бернар, но сколько чувств в этой простой русской Матрене. Я верю, что она Катерину нутром прочувствует. Мотя удивительно впитывает в себя все, и что ее окружает, и что в нее вкладываешь. Она восковая, из нее можно лепить. Это Элиза Дулиттл, я бы согласился на пари, как мистер Хиггинс, если бы мне его кто-нибудь предложил.

- Я знаю, что ты увлекающаяся натура. Пробуй. В наших с тобой условиях спектакли - одна из возможностей сохранить человеческий облик и человеческую речь.

- Верно, что"одна из", есть, правда и другие... Я убежден, что если даже таких возможностей нет, и в реальной жизни разрушены все идеалы, а физически ты уже ближе к животному, то и тогда духовная убежденность, что подлость - это подлость, а честь - это честь, не позволит правратить тебя в подонка. Цена этому может быть разная. Есть такое понятие - нравственность, я думаю, что она препятствует или, лучше сказать, запрещает совершить подлость. Поможем и нашим ближним сохранить свое звание.

- Ты - романтик и не попадал в экстремальные ситуации. Твой конфликт с районным прокурором...

 

- 101 -

- Эта сволочь воровала продукты, когда остальные были полуголодными, а после Ленинграда я не мыслил, что такое возможно. Там бы его растерзали.

- Но тыл - не Ленинград, и кончилось это тем, что ты ведешь со мной беседу, а он продолжает воровать. Блокада - особый разговор, психологию и поведение блокадных изучать и изучать. В Ленинграде ты варил свой столярный клей, но в тебе и во многих других не было разрушено нравственное начало. Речь о другом. Меня не били, не пытали - обошлось, но ведь ломали людей стойких и смелых, идейных и убежденных:

физические страдания выносят немногие. Откровенно, я не знаю, как бы я себя вел в подобных условиях. Я думаю, что существует у человека какой-то предел стойкости, как у металла - предел прочности или предел текучести, после чего сама структура металла уже разрушается.

- Есть в твоих словах резон, но я внутренне не согласен с твоей проповедью безысходности, с тем, что всякий человек - дерьмо. Печальна учесть Джордано Бруно, но ведь он был.

- Когда рушится идея, выносят тоже немногие. Единицы, да плюс еще пытки. У немцев бы выдержали, а у нас - нет. Представь себе условия, когда ты узнаешь, что твой учитель, проповедующий равенство и братство, слово которого тебе дороже воды и хлеба, питается мясом новорожденных младенцев, а все его изречения лицемерие и фарс, бутафория и декорации; когда рушится все - готов ли ты к этому?

- Я думаю, что слабые люди в этих условиях проповедуют формулу "чем хуже - тем лучше", снимая тем самым все ограничения со своей совести, освобождаясь от ответственности за любую подлость... Все это мы проходили. То, что ты нарисовал, страшно, когда во что-то веришь бездумно, но русская интеллигенция тем и отличалась, что всегда во всем сомневалась и не создавала себе кумиров, поэтому ей легче разочаровываться, - она служила не идолам, а идеям. Ты же говоришь об идоле, отождествляя его с идеей. Я согласен лишь с тем, что разрушение идеи может привести к разрушению личности, но не всегда, - если моральные устои, нравственные законы - в крови, сильного человека сломить не просто, человеком он останется.

- Завидую я тебе: как был, так и остался идеалистом. Блокада, тюрьма, лагерь, подлость, двуличие, продажность, а ты все еще нетерпим к отклонениям от человеческой морали. У меня нет твоей уверенности в неприступности человеческой совести, но то, что она есть у тебя, это вселяет надежду, что не все погибло... Ребята идут, переключимся на "Грозу".

В этот вечер прочитали до отбоя еще третье действие и разбрелись по баракам, по мужским, по женским.

На следующий день было у Виктора Алексеевич два визита к начальству. Сначала, днем, к начальнику КВЧ, который, как всегда, сидел

 

- 102 -

в своем кабинете. Чем он там занимался, никто не знал, да и сообразить было трудно, но должность такая была.

Виктор Алексеевич постучал в дверь кабинета.

- Входите!

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Здравствуй, Глебов. Что скажешь?

- Посоветоваться пришел. Начальник лагеря поручил подумать насчет нового спектакля. Вот я и подумал, что неплохо было бы поставить "Грозу" Островского.

- Ты бы еще Шекспира надумал.

- Шекспира тоже неплохо, но "Гроза" - наша, русская.

- Что, что русская? Это же прошлый век. Нужно что-нибудь современное, патриотическое.

- Современное, конечно, нужно, только современную пьесу сложно подобрать: литературы у нас, сами знаете, кот наплакал, и вас подводить нет резона. Кто у нас генерала играть будет? Секретаря парткома? В труппе одни контрики. А комсомолок? Ольга - растратчица? Или Мотя, которая своего мужика утюгом пристукнула? Куда ни пойдешь - везде тебе шах или мат.

- Это уж ты соображай, чтобы еще срок не схватить.

- Вот и соображаю. Думаю, что "Гроза" - в самый раз. Произведение классическое, жизнь купеческая, здесь тебе ни красных, ни белых, ни правых, ни левых.

- Что-то ты сегодня разговорился, Глебов.

- Вы уж извините, думаю вслух.

- Ты уже однажды вслух додумался. Пора бы поумнеть.

- Дуракам легче, гражданин начальник.

- Обижаться дома будешь. Пришел - давай по делу.

- И я про то же: "Гроза" - это протест против общественной атмосферы царской действительности в период предреволюционной ситуации в стране, протест против произвола, против насилия над личностью. "Гроза" - это пьеса, которую вся демократическая общественность страны считала новаторской, которая будила революционное сознание угнетенных масс. Это мнение и Добролюбова, и Герцена, и Чернышевского. Эту пьесу все театры страны ставят, в школе проходят, кинофильм сняли. Сталин его пять раз смотрел. Тарасовой за исполнение роли Катерины орден дали. У нас здесь Тарасовой пока что нет, но думаю, что пьесу не испортим.

- Ты что меня агитируешь? И без тебя знаю, что "Гроза" - классическое произведение. Я не против самой пьесы, я сомневаюсь, что она вам по силам. Начальнику лагпункта докладывал?

- Нет, я вам первому докладываю. Может быть, вы ему доложите?

- Сам доложишь.

- Спасибо, гражданин начальник. А насчет современной пьесы будем думать с вашей помощью.

 

- 103 -

- Ладно, Глебов, работай.

- Разрешите идти?

- Иди.

У начальника КВЧ после разговора с Глебовым остался в душе неприятный осадок, он не разрешил бы Глебову разговаривать с собой в подобном тоне, если бы не Бурлаков, который опекает этого мазилу. Кто он этот Глебов? Мразь. Идеологический враг. Контра недобитая. Интеллигенция двурушническая. Собрал подонков всяких и выламываются на сцене. Придумали исправительно-трудовые лагеря, - воспитывай таких, делай из него человека, полезного обществу. От таких кроме вредительства ждать нечего, таких воспитывать нужно только физическим трудом, чтобы мысли о хлебе насущном были, не кисти с красками, не пьесы, а лопату ему с кайлом в руки, - только тоща из этого выродка человек может получиться, да и то едва ли. Но Бурлаков с ними возится, опыта еще не набрался, идеалист, либерал, но доиграется он с этими артистами. Здесь другой фронт.

Второй визит был у Глебова к начальнику лагпункта Бурлакову уже вечером, днем он, как всегда, мотался по полям и фермам. К нему Глебов шел раскованно.

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Здравствуй, Глебов! Проходи, садись. Как дела?

- Дела идут вроде бы неплохо. Есть желание Островского поставить. "Грозу".

- "Грозу" говоришь? Это интересно. Сколько тебе времени на подготовку потребуется?

- За месяц думаю успеть. Просьба только есть. С последним этапом парень один неплохой прибыл, Волков, студент бывший. Устроить бы его на работу в зоне, в драмкружок приглашу.

- Ладно, подумаем. Поговори с нарядчиком. Статья какая?

- Интеллигенция по одной поступает. Пятьдесят восьмая.

- Срок?

- Десятка, вестимо.

- Сколько осталось?

- Шесть, кажется.

- Немало... Что-нибудь придумаем.

- Спасибо, гражданин начальник. Еще есть просьба. Декорации потребуются. Я прикинул: щитов двенадцать придется сделать. Эскизы, конечно, дам. Дня через два - три. Доски нужны сухие.

- Где я тебе сухих досок найду? Нет сухих.

- Сырые, сами понимаете, не пойдут.

- Где же я тебе сухих достану? У нас нет, у соседей тоже не особо разживешься.

- Без декораций получится совсем не то. Что у меня в клубе есть, я, конечно, использую. Но "Гроза" без декораций, без колорита...

 

- 104 -

- Ты что из меня, Глебов, жилы тянешь? Сам все понимаю... Черт с тобой! Крыша с кирпичного сарая пойдет? Погода стояла сухая. Пойдет, спрашиваю?

- Как крыша?

- Так. Сухие доски снимем, покроем тем, что есть. Горбылем.

- Если вы не шутите, - это то, что надо.

- Какие шутки! Если пойдет, скажу завтра прорабу, снимет. Ты мне все говоришь, что искусство требует жертв, - вот и пожертвуем ради такого дела.

- Спасибо, гражданин начальник.

- Решили. Но, смотри, Глебов, чтобы "Гроза", как в лучших театрах. Катерину-то кто играть будет? Остроухова?

- Она, гражданин начальник, на нее рассчитываю.

- Заводная бабенка, стерва, по способная. Так пробирает, что мороз по шкуре. Она все с Котовым путается?

- Не знаю. Это меня не волнует.

- Как не волнует? Ты это брось! Перед премьерой опять в карцер попадет!

- Молодая, гражданин начальник, природа требует. Приспичит - и через проволоку полезет: она отчаянная, безоглядная. Но это не помешает, злей играть будет.

- Обосновал, называется. Скажи, чтоб на рожон не лезла. А Чернова кого играть будет?

- Кабаниху.

- Точно. У этой хватка железная. Как она Простакову сыграла! Ну, Глебов, мы этим с Центрального нос утрем. Кстати, не понял я тогда, почему на Центральном спектакль "Недоросль" не понравился. По-моему хорошо играли: я два раза смотрел.

- Вы смотрели здесь, а не там. Дело прошлое, гражданин начальник, - казус вышел непредвиденный. Мы на Центральный пешком шли, с лагпункта вышли - погода, вроде, неплохая, светло, а прошли километров пять, - небо затянуло, ветер подул встречный со снегом, не то, чтобы пурга, но близко к этому. Одеты были не ахти как, а у Скворцова брюки х/б, телогрейка короткая. Все, конечно, промерзли, а он, бедолага, крайнюю плоть отморозил.

- Как это?

- Да так. Ухо иногда отморозишь, оно как лопух становится... Пришли тогда на Центральный, кипятком отогрелись, отошли малость. В обед двойную порцию дали, - настроение поправилось. Вечером спектакль. Смотрю: Митрофан какой-то дубовый, слова говорит, а жизни нет, ходит по сцене, как по болоту ноги переставляет, а во втором явлении он вбежать должен. Какие уж там бега, когда он, по существу подвижности лишился. За кулисами спрашиваю: " Что с тобой?". "Нездоровится" , - говорит. Настроение остальным сразу передалось, все враз-

 

- 105 -

нос пошло. Спектакль доиграли, но провал был полный, если говорить откровенно. К тому же на Центральном народ избалованный, у них в труппе в основном профессионалы: Полякова из Москвы, Рекис из Киева, Иванов, а у нас любители, самодеятельность. Я ими, конечно, доволен, они стараются и, надо сказать, получается неплохо, но вы от новобранца не можете требовать того же, что и от кадрового военного. Профессионал с полуслова все понимает, а любителю нужно объяснить, растолковать, чтобы его игра была естественным поведением. Профессионализм, с другой стороны, тоже имеет свои издержки - штампы, от чего избавлен любитель, но это особый разговор. Я говорю все это не в оправдание, а к слову... Так что, гражданин начальник, и вы правы, и они правы тоже. Возвращались мы с гастролей в скверном настроении, но Скворцова никто не ругал, хотя и не знали истинной причины его состояния. Через несколько дней он мне все объяснил, и я понял, какого труда ему стоил тот спектакль. Я, признаться, грешен: первое время после нашего провала был с ним сух и официален, не мог ему простить срыва, видеть его не желал. Единственное, что его оправдало в моих глазах, -отсутствие профессионализма. На выводы мы скоры, гражданин начальник, и часто не утруждаем себя заботой поразмыслить, выяснить все до конца перед тем, как принять решение.

... - Была б моя воля, я бы за хорошие спектакли срок сокращал. Культура очищает людей. На что я - мужик из деревни - на войне задубел, здесь целый день в душу, в мать, а после спектакля все внутри перевернуто, выходишь, как из другой жизни... Тебе, Глебов, не понять:

ты всю жизнь в театре. Тебя, как пекаря, запах хлеба не волнует.

- Здесь вы не правы. У нас, артистов, без волнений - ни вживания, ни перевоплощения: выпечка не та будет. Театр - это страсти, там без оголенной нервной системы делать нечего. Нет волнений - пропал артист, иди в сапожники.

- Все это так, но у нас разные диспозиции: ты перевоплощаешься сегодня в негодяя, завтра в положительного героя, тебе что важно? чтобы тебя зритель принял, тебе поверил; а я, зритель, правду жизни увидеть хочу, понять, в чем она. Переживания у нас разные.

- Согласен, но не все так относятся к искусству: для многих мы просто шуты.

- Не прибедняйся. Ты с начальником КВЧ беседовал?

- Беседовал. Он мне, как всегда, мораль читал.

- Ты мне на него не кляузничай. Я его не хуже тебя знаю. Без моралей ему нельзя: у него служба такая... Все у меня выпросил, что хотел?

- Даже больше, чем рассчитывал. Спасибо.

- Ладно, иди. Мне еще бумаги разобрать надо.

- До свидания.

- Заходи, если что.

 

- 106 -

Все основные драмкружковцы сидели в клубе, ждали Виктора Алексеевича: Петя, как всеща, с оптимизмом, остальные просто с волнением.

- Бурлаков - мужик, что надо, - говорил Петя, - фронтовик, не то, что остальные - крысы лагерные. Да и наш главарюга не лыком шит: он ему все в лицах разыграет, на это он мастак. Так что, Мотька, пора тебе топиться.

- Все они, подлюги, одинаковые, - ярилась Мотя.

- Позволь, Мотя, с тобой не согласиться, - вмешался Ефрем Маркович, - Это, Мотя, перебор: и среди них тоже приличные люди попадаются, хотя и редко. А ты их всех под одну гребенку. Жизнь, Мотя, многообразна, многоцветна, а у тебя - черное, белое. Ты уже не одну пьесу сыграла и видела характеры самые различные. Пора бы уходить от примитива.

- Ты, Ефрем, все поучаешь. Лучше бы роли наизусть учил, - не унималась Мотя.

Она была права: Ефрем Маркович частенко нес на сцене отсебятину. Правда, у Моги тоже был подобный случай: когда Ефрем Маркович играл немецкого офицера, Мотя завелась, закатила ему от души пощечину и крикнула к тихому ужасу Виктора Алексеевич и к бурному веселью всей труппы: "Падла!" Но зал реагировал правильно: одобрительным шумом и аплодисментами.

Вбежал Виктор Алексеевич.

- Победа! Победа! Бурлаков - человек! На декорации отдает крышу с кирпичного сарая!

- Ну, дает! - вскочил Петя, - Что я говорил?!

- Через месяц спектакль должен быть готов, - докладывал Глебов программу действий. - И декорации, и костюмы. Декорации - за мной, с костюмами, Мария Александровна, тебе придется потрудиться. Оля поможет, перешьем, перекроим, у вольных что-нибудь позаимствуем. А тебе, Мотя, велел передать, чтобы в карцер не попадала.

- Не его дело. Сам, наверно, кобель злоедучий, - обиделась Мотя.

- Ты, Мотька, кончай начальство поносить. Он к нам с открытой душой, а ты все шипишь, как гадюка, - отрезала Мария Александровна, -Правильно он говорит: таскаешься с Васькой где попало. Другой на его месте отправил бы тебя на общие работы, чтоб до нар еле ноги доволакивала. А Бурлаков тебя жалеет. Как же: артистка! Так что заткнись!

С Марией Александровной никто не спорил, и Мотя замолкла. Мария Александровна Чернова была калоритной фигурой - бывший завуч школы, учитель ботаники, сибирячка - коня на скаку остановит. Ее и звали "конь с бубенцами", за глаза, конечно. Даже лагерное начальство относилось к ней с почтением, - умела себя поставить.

- Все ясно, Виктор Алексеевич. Пора бы и роли распределить, хотя, наверно, каждый уже чувствует, кого кому играть. То, что я - Кабаниха, это не секрет. Скажите всем, кто есть кто, не томите.

 

- 107 -

- Хорошо, Мария Александровна, пусть будет так, хоть мы пьесу и не дочитали. Катерина у нас есть, здесь других мнений не будет. Насчет Кабанихи вы правильно сказали: играть вам. Я сыграю Дикого, Бориса - Миша, Ефрем Маркович - Кулигина, Оля - Варвару, Кудряша, конечно, Петя, роль Тихона думаю предложить Волкову из последнего этапа, Шапкина сыграет Кулаков из бухгалтерии, Феклушу - Елена Ивановна, Глашу - Зина-парикмахерша.

- Зина - манекен, кукла заводная, - возразила Мария Александровна, - всю песню испортит. Петя продекламировал:

Зина - классный парикмахер:

Ей что морда, что лобок.

В бане, взявши Ваську за нос,

Бреет, глядя в потолок.

Васька стал бледнее мела:

Недалеко до беды.

Зинка действует умело:

Отхватила кое-что.

- Кончай свои прибаутки, меры не знаешь. Разговор серьезный, -вмешалась в это шутовство Мария Александровна.

- С Зиной сложно, - согласился Виктор Алексеевич, - но будем пробовать, если других предложений не будет. В этот вечер дочитали пьесу до конца.

- Нужно быстро переписать роли, - заключил Виктор Алексеевич, -Кто первый? Времени мало, следует поторопиться.

- Дайте Мише, - предложила Мария Александровна, - пусть себе и Моте перепишет, а я у него возьму. Себе и Зинке перепишу.

- Хорошо, - согласился я, - завтра все сделаю.

- Ну, студент, добрая душа, - оживился Петя, - Мотя тебе этого век не забудет. Моть, давай на пузе наколем:

Доброта прочней цемента,

Не забуду век студента!

- Эх, ты! Тебе бы зубоскальничать, а про доброту ты верно сказал. Мы, бабы, доброту любим, за нее что хошь отдать не жалко. Ты вот, баламут, тебе лишь бы рот раззевать, а Мишу послушаешь, посмотришь на него, - сразу легче становится. Дом вспомнишь, родных. Отец-то у меня добрый был, ласковый, любил он меня. В воскресенье в город брал, в парке гуляли.

- Посмотрите: Матильда в роль вошла, - изумился Петя, - Во шпарит!

Обормот ты, Петька, - без обиды сказала Мотя.

 

- 108 -

Сидели, как всегда, до отбоя, обсуждали детали спектакля: декорации, реквизит, мизансцены, словно не было ни забора с колючей проволокой, ни карцера, ни надзирателей.

* * *

Недели через две все щиты для декораций были готовы, Виктор Алексеевич уже целую неделю их расписывал, подобрали, перешили часть костюмов, собрали кое-какой реквизит, репетиции шли полным ходом. Виктор Алексеевич не обманулся: Мотя стала уходить в XIX век, все время бормотала роль, становилась мягче, уважительней. Остальные тянули, как могли. Глебов крутился, как заводной: днем - декорации, вечером - репетиции.

Все шло хорошо, и вдруг, как гром среди ясного неба: этап. О нем обычно никто не знает кроме начальства, списки - через оперуполномоченного.

Утром на разводе у вахты этапников по списку оставили в зоне. Из нашего коллектива в список попали двое: Виктор Алексеевич и Ефрем Маркович. Это значило, что уже сегодня до обеда их отправят на Центральный лагпункт, где этап отформируют полностью, а затем уже отправят по назначению.

Для драмколлектива наступил черный день, впереди - неопределенность, возможен какой-нибудь суррогат деятельности или полный крах.

У Виктора Алексеевича в клубе собрались Ефрем Маркович, Мария Александровна и я. Сидели подавленные, молча. Первой заговорила Мария Александровна:

- В курсе ли Бурлаков?

- О чем ты говоришь?! - резко возразил Виктор Алексеевич, - Его уже неделю в лагере нет. А если бы и знал? Списки готовятся через оперчасть.

- Это новый опер ему свинью подложил, - заключила Мария Александровна, - он Бурлакову не подчинен. Показывает свою силу и независимость. Вот гад.

- Сука! - выругался Глебов с добавлением более крепкого выражения, - Жаль "Грозу". Столько надежд! Столько усилий и все прахом.

- Жизнь наша ломаного гроша не стоит, а ты о "1 розе". Кто мы? Зеки! Но не будем играть трагедию и топиться не пойдем. Это не первый этап и не последний. Вам еще собрать свои пожитки надо, а мы с Мишей пойдем и что-нибудь вам на дорогу постараемся раздобыть.

Деловая была женщина Мария Александровна.

После этапирования Глебова работа в клубе прекратилась, замену ему найти в нашем лагере более или менее равноценную не получалось - это все понимали. Бурлакова мы в зоне видели, но разговора с начальником лагеря на подобные темы не могло быть. Запросто можно было поговорить с надзирателями, но мы понимали, что эти разговоры пус-

 

- 109 -

тые, самое большее - посочувствуют. Почерк нового опера в лагере стал зримо проступать.

Месяца через три или четыре в клубе появился новый заведующий -Ольга Николаевна Полякова, до ареста - актриса Малого театра. Можно предположить, что эту операцию готовил Бурлаков. Постепенно она стала знакомиться с каждым участником драмколлектива. На меня она произвела приятное впечатление: спокойная, внимательная, интеллигентная женщина, чувствовалось наличие высокой культуры, но близкого знакомства не получилось по времени. Было решено возобновить репетиции "Грозы". Возможное Бурлаков к этому решению был причастен. С исполнителями, однако, возникли сложности. Сначала попала на этап Мария Александровна, а вскоре после первых репетиций отдельных сцен "Грозы" и меня постигла та же учесть. Что было потом, я не ведаю.

* * *

Четвертый лагпункт в Чистюньском лагере не типичен, конечно, для ГУЛАГа, - более либеральных отношений лагерной администрации к заключенным я не наблюдал. За семь лет пришлось побывать в семи лагерях, все они по внутренней атмосфере и по условиям содержания узников были разными.

В середине 48-го года мое местожительство изменили: отправили на комендантский лагпункт, но временно, до формирования этапа в спецлагерь для политических - было такое новшество.

На Центральном (комендантском) мне пришлось провести неполных пять месяцев до этапа в Тайшетский спецлагерь - Озерлаг. Условия на Центральном были несколько хуже, чем на четвертом, и в бытовом отношении и с кормом, но относительно терпимые. Уголовная братия не проявлялась, на работу за зону не выгоняли, какое-то время трудился в бухгалтерии на вторых ролях.

В теп- период я познакомился с Николаем Казиковичем Санджиевым, человеком удивительной, но трагичной судьбы. Начало войны застало его в Брестской крепости. Оборона, ранение, плен, а потом и родной лагерь. До встречи со мной он был знаком со Славкой, знал всю нашу эпопею, а я для него - узнаваемая личность. Общительный, доброжелательный, оптимистичный, с живым и острым умом, с чувством юмора - для меня он был добрым товарищем и интересным собеседником.

Впоследствии, в начале шестидесятых, Николай отыскал меня в Москве, и его появление было для меня приятной неожиданностью. Он рассказал мне свою историю после освобождения из лагеря. Жил в Казахстане, закончил сельскохозяйственный институт, работал в совхозе. В конце пятидесятых его в результате длительного поиска нашел Сергей Сергеевич Смирнов, - среди участников обороны Брестской крепости калмык был в единственном числе. Сергей Сергеевич принял живое участие в судьбе Николая: он был реабилитирован и награжден орденом

 

- 110 -

Красного Знамени. Казахстанский период Николай закончил директором совхоза и за работу получил орден Трудового Красного Знамени. После возвращения в Элисту работал там председателем горисполкома.

К сожалению, в середине шестидесятых Николая не стало, но подробностей я не знаю.

С Центральным лагпунктом и с Николаем я попрощался в начале 49-го года, этап в телячьем вагоне до Тайшета прошел без приключений. Там меня не задержали и отправили на трассу.

Сердце щемит, и тоскливо,

Как в тюрьме весной.

На стене часов пугливый

Раздается бой.

 

Надоедливо и тупо

Провода гудят,

Словно мозг мой в медной ступе

Демоны долбят.

 

Воет ветер, похоронный

Марш играя мне,

Злобно, словно в покоренной

Раненой стране.

 

На минуту перестанет,

Дух переведя,

И с двойною силой станет

Отпевать меня.

 

Ну, а может, ветер злобный,

Слишком рано выть?

Может, рано гимн загробный

С чувством голосить?

* * *

Совесть, как невинность - дар небес,

Каждому с рожденьем преподносят,

И ее, как на Голгофу крест,

Все несут. Я не скажу: выносят.