- 180 -

Посетители в тюрьме! Только тот, кто сам посидел в одиночном заключении, поймет, что значит надежда свидания с родными. Как я ждала этой первой пятницы, когда мне сказали, что я увижу моих родителей. Я воображала себе, как мы кинемся навстречу друг другу, представляла себе ласковую улыбку дорогого отца и голубые глаза, полные слез, моей матери, как мы будем сидеть вместе и я поведаю им о всем том, что вынесла за эти дни. Мечтала также получить известия о дорогих узниках в Царском, узнать о здоровье детей и о том, как им живется.

В действительности же одно из самых тяжких воспоминаний — это дни свидания с родными: ни в один день я так не страдала, как в эти пятницы. При виде своих просыпалась любовь ко всем дорогим, которых оставила и не имела надежды когда-либо увидеть. Я и сейчас без слез и содрогания не могу вспомнить, как меня вводили с часовым в комнату, где сидела бедная мама. Нам не позволяли подавать руки друг другу: огромный стол разделял нас; она старалась улыбаться, но глаза невольно выражали скорбь и ужас, когда она увидела меня, с распущенными волосами, смертельно бледную и с большой раной на лбу. На вопрос, который она не смела задать мне, указывая на лоб, я ответила, что это ничего: я не смела сказать, что солдат Изотов в припадке злобы толкнул меня на косяк железной

 

- 181 -

двери, и с тех пор рана не заживала. Если бы мы были одни, я все бы сказала, но здесь, кроме караула, присутствовали прокурор и заведующий бастионом — ужасный Чкани, с часами в руках. На свидание давалось ровно 10 минут, и за две минуты до конца он вскрикивал: «осталось две минуты», чем еще больше расстраивал измученное сердце. И что можно сказать в десять минут в присутствии стольких лиц, враждебно настроенных? Только прокурор после рассказывал, что его нервы не выдерживали моих свиданий с родителями и он несколько ночей не мог спать. В слезах мы встречались и расставались, поручая друг друга милосердию Божию.

Бедные, дорогие мои родители! Сколько вынесли они оскорбления и горя, ожидая иногда по три часа эти десять минут свидания. Папа вспоминал после, что ни разу меня не видал иначе, как заплаканную. Отца я видела три раза в крепости. В начале моего заключения он заболел от пережитого потрясения, позже, чередуясь с мамой, посещал меня. Как хотелось мне выглядеть более похожей на самое себя. Я умолила надзирательницу одолжить мне на несколько минут ее карманное зеркальце и две шпильки; причесалась на пробор и всю неделю промывала рану на лбу. Отец мой, всегда сдержанный, ободрял меня в эти несколько минут, и я трепетала от счастья увидеть его. Отец сказал мне, что мама тоже приехала, что они три часа ждали свиданья, но ее не пустили, и она ожидает рядом в комнате, надеясь услышать мой голос. При этих словах Чкани вскочил с места и, захлопывая со всей силой дверь, закричал: «Это еще что, голос слышать! Я вам запрещу свиданья за такие проделки!» Отец мой только слегка покраснел, меня же под конвоем увели...

Деньги, которые мои родители посылали мне, никогда до меня не доходили; лишь самые маленькие

 

- 182 -

суммы шли на покупку чая и сахара, остальные же офицеры — Чкани, комендант и их сотоварищи, некий Новацкий и другие, проигрывали. Хуже еще:эти господа во все время моего заключения приставали к родителям и, под угрозой меня убить или изнасиловать, вымогали деньги большими суммами, приезжали иногда вооруженные или же уверяли, что передадут еду или скорее выпустят. Бедные родители отдавали этим мерзавцам все свое последнее, дрожа за мою жизнь. Подобное проделывали они и с родственниками других заключенных. Вот каковы были «начальники» крепости и доверенные Временного правительства!

Повторяю, самое страшное — это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и я чудом спаслась от них. Первый раз я встала на колени, прижимая к себе иконку Богоматери, и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз в испуге я кинулась об стену, стучала и кричала. Ек. В. слышала меня и тоже кричала, пока не прибежали солдаты из других коридоров... В третий раз приходил один караульный начальник. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться; солдаты могли бы отомстить нам; но после последнего случая я все же решилась сказать надзирательнице. Она говорила со «старшим», и он, кажется, принял меры, чтобы безобразия не повторялись.

Сидела я в камере № 70. Существовали мы не как люди, а как номера, заживо погребенные в душных каменных склепах, и жизнь наша была, как я уже писала, медленная смертная казнь. Сколько раз я просила у Бога смерти и все думала: зачем я должна жить? «Господи, за что Ты смеешься надо мной?» — повторяла я. Нашла те же слова в книге

 

- 183 -

Иова. Я иногда не могла молиться, теряла веру, но Бог невидимо промышлял и о нас, забытых миром.

Прежде всего приближалась весна, стало теплее, вода высохла на стенах и на полу; в нашем садике распустились листочки, зазеленела трава. От слабости я уже не могла ходить, но ложилась на траву, устремляя взор в далекое синее небо. Раз между камнями увидела первый желтый цветочек. У меня забилось сердце, хотелось сорвать, но боялась, что отнимут... Я нагнулась, сорвала и спрятала за пазуху. Солдаты не заметили — они курили и спорили, облокотясь на ружья, а надзирательница сделала вид, будто не видит... Мне удалось этот цветочек, единственное сокровище, передать отцу. Потом я нашла этот цветочек, бережно засушенный, в бумагах, оставшихся после смерти дорогого отца. Это был единственный цветок, который я сорвала в нашем садике. Попробовала еще раз в день Св. Троицы, но тогда солдат ударил меня по руке и отнял веточку. Помню, целый день я плакала от обиды.

В № 71 сидела Сухомлинова, в № 72 генерал Воейков. В № 69 сидел сперва Мануйлов. Говорят, он симулировал параличное состояние, закрывая то один, то другой глаз. Когда его перевели в Кресты, туда посадили писателя Колышко. Он громко плакал первую ночь; надзирательница сказала, что он отец большой семьи.

Часто и на меня нападали минуты отчаяния, и раз я хотела покончить жизнь самоубийством. Это случилось, когда однажды надзирательница прибежала сказать, что среди стрелков возмущение и они грозят со всеми нами покончить. Мною овладел ужас, и я стала придумывать, как бы не попасть им в руки; вспомнила, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иголку в мозжечок. Я постучала об этом Сухомлиновой. Она очень испугалась и послала надзирательницу наблюдать за мной. Иголка имелась у

 

- 184 -

меня и была припрятана, не помню, каким образом я ее достала. Благодарю Бога, что Он спас меня от малодушия; на этот раз солдаты успокоились.

Становилось жарко и невыносимо душно в камерах; я иногда буквально задыхалась. Тогда я вскарабкивалась на кровать, оттуда на стол, старясь уловить хоть маленькое течение воздуха из крошечной форточки. Надзирательница не на шутку беспокоилась, замечая, что я очень изменилась, не стала на себя похожа и все время плакала. Теперь я прижималась уже к холодной стене, часами простаивала босиком. Я стала очень слабеть, ходить не могла и ложилась на травку, когда выпускали, смотря на небо, и на душе становилось спокойнее. Издали доносился городской шум. К концу моего заключения, помню, зацвел куст розового шиповника; были еще два куста сирени и цвела рябина. Часто задумывалась над тем, слышит ли Господь молитвы заключенных?!

Как-то раз меня повели на первый допрос. За большим столом сидела вся Чрезвычайная Комиссия — почти все старые и седые; председательствовал Муравьев. Допрос этот я описала, кажется, в 12-й главе. Слушала я, слушала — и не понимала: или я сошла с ума в крепости, или они все ненормальные. И откуда только их всех набрали? Вся процедура напоминала мне дешевое представление комической оперетки. Вспоминая после в одиночестве этот допрос, я иногда не могла удержаться от улыбки. Из всех них один Руднев оказался честным и беспристрастным. Меня он допрашивал 15 раз, по четыре часа каждый раз. Помню, как он был ошеломлен, когда я благодарила его в конце четвертого допроса, во время которого мне сделалось дурно. «Отчего вы благодарите меня?» — «Поймите, какое счастье четыре часа сидеть в комнате с окном и через окно видеть зелень!..» После моего освобожде-

 

- 185 -

ния он высказал, что из моих слов он ясно понял наше несчастное существование.

Понемногу положение мое стало улучшаться. Многие солдаты из наблюдательной команды стали хорошо ко мне относиться, особенно старослужащие; они искренне жалели меня, защищали от грубых выходок своих товарищей, оставляли пять лишних минут на воздухе. Да и в карауле стрелков не все были звери. Бедные, все им прощаю... Повторяю, не они повели меня на этот крест, не они создали клевету.

В то время как высокие круги еще до сих пор не раскаялись, солдаты, поняв свое заблуждение, всячески старались загладить свою ошибку. Помню одного караульного начальника с добрым и красивым лицом. Рано утром он отпер дверь и, вбежав, положил кусок белой булки и яблоко мне на койку, шепнув, что идиотство держать больную женщину в этих условиях, и скрылся. Видела его еще раз в конце своего заключения. Он тогда прослезился, сказав, что я очень изменилась.

Из караульных начальников еще двое были добрые. Один, придя с несколькими солдатами вечером, открыл форточку и сказал, как бы ему хотелось освободить меня с помощью своих товарищей... Третий был совсем молоденький мальчик, сын купца из Самары. Он два вечера подряд говорил со мной через форточку, целовал мне руки, обливая слезами, всех нас ужасно жалел, будучи не в состоянии выносить жалкий вид заключенных. Непривычная к добру, я долго не могла забыть его ласку и слезы. Добрые солдаты также делились сахаром и хлебом;

Но случилось еще более удивительное. Как-то раз вошел ко мне солдат, заведующий библиотекой бастиона и со странным выражением глаз положил мне на койку каталог книг. Открывая каталог, нахожу письмо: «Милая Аннушка, мне тебя жаль, если

 

- 186 -

дашь мне 5 рублей, схожу к твоей матери, отнесу письмо». Я задрожала от волнения, боялась оглянуться на дверь, воображая, что за мной следят. Долго я передумывала, решиться ли написать... Солдат вложил конверт и бумагу. Не хотел ли он меня подвести. Не начало ли это новых испытаний. Бог знает. Наконец решилась, написала короткое письмо дорогим родителям. Пять рублей у меня остались: когда я отдавала свои деньги, они прорвались в подкладку пальто, и я их бережно хранила. Положила это единственное сокровище в конверт и написала ему, что люди меня вообще часто обманывали, что я так теперь страдаю и во имя этого страданья стараюсь верить, что он меня не подведет. Какая же была неописуемая радость, когда на другой день в книге нашла дорогое письмо от мамы. Уходя из камеры, он ухитрился бросить мне в угол плитку шоколада.

Так установилась редкая, но бесконечно мне дорогая переписка с родителями. Они ему каждый раз давали деньги, он же, конечно, рисковал жизнью. Находила письма в книгах, в белье (он заведовал и цейхгаузом), в чулках. Нашла письмо от Лили Дэн, с известием, что Их Величества здоровы, и она плачет, глядя на мои любимые цветы. Прислала мне бумажку с наклеенным белым цветком от Государыни и двумя словами: «Храни Господь!» Как я плакала над этой карточкой! Подобным же образом он принес мне в крепость кольцо, которое Государыня мне надела при прощании (золотые вещи из канцелярии бастиона выдали родителям). Сначала я не знала, куда его спрятать; потом оторвала кусочек серой подкладки от пальто, сшила крошечный мешочек и прикалывала его на рубашку под мышкой английской булавкой. Булавку подарила добрая надзирательница. Боялась, чтобы другая надзирательница не заметила кольцо в бане; прятала тогда в подкладку. Но скоро библиотекарь возбудил к себе подозрение,

 

- 187 -

так как стал слишком часто ходить к нам с книгами, и его сменили, назначив ужасного Изотова.

Позже судьба нам помогла через другого человека. Как-то раз я в супе нашла большой кусок мяса, которого два месяца не ела. Я, конечно, жадно его съела, но спросить не смела. На другой день опять кусок мяса. У меня даже сердце забилось. Хотелось узнать: кто этот тайный друг, который подкармливает меня. Надзирательница осторожно разведала и сообщила, что это поваренок, что он вообще готов помогать мне, так как жалеет меня и предлагает носить письма родителям. Но он делал больше. За небольшое вознаграждение этот хороший человек, рискуя жизнью, приносил мне чистое белье, чулки, рубашки и еду и даже уносил грязное. Все предыдущие месяцы я стирала рубашку под краном, из шпильки сделала крючок и вешала в теплом углу. Но, конечно, рубашка вполне не высыхала. Кто может представить себе счастье после двух месяцев надеть чистую, мягкую рубашку?!

Звуки из внешнего мира почти не долетали до нас; далекий благовест в церквах почему-то меня раздражал. Неужели, думала я, Бог слышит молитвы народа, который сверг своего Царя? Доносился бой часов. Без содрогания не могу вспомнить заунывный мотив, который они играли; при себе часов не разрешали иметь. С утра до ночи ворковали голуби. Теперь, где бы я ни услыхала их, они напоминают мне сырую камеру в Трубецком бастионе.

«Старший» солдат как-то рассказывал мне, что он сидел за политические дела в крепости и часами кормил голубей у окна. «Разве у вас было низкое окно?» — спрашивала я с завистью. Окно — это то, чего я жаждала все время. Солдаты рассказывали, что вообще при Царе было легче сидеть в крепости: передавали пищу, заключенные все могли себе покупать и гуляли два часа. Я была рада это

 

- 188 -

услышать. «Старший», который вначале меня так мучил, изменился, позволял разговаривать с надзирательницей. Он был развитой и любил пофилософствовать. Солдаты были им недовольны и, как-то придравшись, что будто он купил нам конфет, его сменили. Из молодых было два из Гвардейского экипажа, которые говорили: «Вот нас 35 человек товарищей, а вы наша 36-я».

Заботы обо мне моих раненых не оставляли меня и располагали ко мне сердца солдат. Самым неожиданным образом я получала поклоны и пожелания от них через караул. Раз как-то пришел караульный начальник с известием, что привез мне поклон из Выборга «от вашего раненого Сашки, которому фугасом оторвало обе руки и изуродовало лицо. Он с двумя товарищами чуть не разнес редакцию газеты, требуя поместить письмо, что они возмущены вашим арестом. Если бы вы знали, как Сашка плачет!» Караульный начальник пожал мне руку. Другие солдаты одобрительно слушали, и в этот день никто не оскорблял меня.

Другой раз, во время прогулки, подходит часовой к надзирательнице и спрашивает разрешения поговорить со мной. Я испугалась, когда вспомнила его рябое лицо и как он, в одну из первых прогулок, оскорблял меня, называя всякими гадкими именами. «Я, — говорит, — хочу просить тебя меня простить, что, не зная, смеялся над тобой и ругался. Ездил я в отпуск в Саратовскую губернию. Вхожу в избу своего зятя и вижу — на стене под образами твоя карточка. Я ахнул. Как это у тебя Вырубова, такая-сякая... А он как ударит по столу кулаком: «Молчи, — говорит, — ты не знаешь, что говоришь, она была мне матерью два года», да и стал хвалить и рассказывать, что у вас в лазарете, как в царстве небесном, и сказал, что если увижу, передал бы от него поклон; что он молится и вся семья

 

- 189 -

молится за меня». Надзирательница прослезилась, а я ушла в мрак и холод тюрьмы, переживая каждое словечко с благодарностью Богу.

Позже я узнала, что Царскосельский совет постановил отдать моему учреждению весь Федоровский городок, то есть пять каменных домов. Раненые ездили повсюду хлопотать, подавали прошение в Петроградский центральный совет, служили молебны; ни один из служащих не ушел. Все эти солдаты, которые окружали меня, были как большие дети, которых научили плохим шалостям. Душа же русского солдата чудная. Последнее время моего заключения они иногда запирали двери и час или два заставляли меня рисовать. Я тогда хорошо делала наброски карандашом и рисовала их портреты. Но в это же время происходили постоянные ссоры, драки и восстания, и мы никогда не знали, что может случиться через час.

23 апреля, в день именин Государыни, когда я особенно отчаивалась и грустила, в первый раз обошел наши камеры доктор Манухин, бесконечно добрый и прекрасный человек. С его приходом мы почувствовали, что есть Бог на небе и мы Им не забыты. Благодарность и уважение, которыми полно мое сердце, не могут быть выражены словами.

Уже некоторое время солдаты стали относиться с недоверием к доктору Серебрянникову, находя излишней его жестокость. Они обратились, с просьбой в Следственную Комиссию сменить его, и так как тогда воля солдат была законом для правительства Керенского, то доктора заменили человеком, который был известен как талантливый врач и в смысле политических убеждений человек им не опасный, разделявший мнение о «темных силах, окружающих Престол». Но одного Керенский, по всей видимости, не знал: что у доктора Манухина было золотое сердце и что он был справедливый и честный человек.

 

- 190 -

Серебрянников сопровождал доктора Манухина при его первом обходе и стоял с лиловым злым лицом, волнуясь, пока Манухин осматривал мою спину и грудь, покрытую синяками от банок, побоев и падений. Мне показалось странным, что он спросил о здоровье, не оскорбив меня ничем, и, уходя, добавил, что будет ежедневно посещать нас. В первый раз я почувствовала, что со мной говорит «gentlemen». Когда он ушел, то в душе словно что-то растаяло, и, упав на колени, я в первый раз молилась и заснула.

Все мы, заключенные, буквально жили ожиданием его прихода. Обыкновенно вскоре после 12-часовой пушки он начинал свой обход, и каждый из нас, стоя у дверей камеры, прислушивался к его голосу, когда, обходя, он здоровался с заключенными, ласково спрашивая о здоровье. Для него все мы были пациенты, а не заключенные. Он потребовал, чтобы ему показали нашу пищу, и приказал выдавать каждому по бутылке молока и по два яйца в день. Как это ему удалось, не знаю, но воля у него была железная, и, хотя сперва солдаты хотели его несколько раз поднять на штыки, они в конце концов покорялись ему, и он, невзирая на грубости и неприятности, забывая себя, свое здоровье и силы, во имя любви к страждущему человечеству все делал, чтобы спасти нас. Вообще после его прихода к нам, несмотря на ужас тюрьмы, существование стало возможным при мысли, что доктор Манухин придет завтра и защитит нас.

Мое сердце болело и мучило; принимала разные лекарства, склянки стояли в коридорах на окнах. Лекарства нам давали солдаты, так как мы не имели права брать бутылку в руки. За лекарства платили нашими деньгами, которые лежали в канцелярии. Когда комендант их проигрывал, покупал лекарства доктор Манухин на свои деньги. Раз в

 

- 191 -

неделю «старший» обходил нас, и мы давали Записку предметов первой необходимости, как то: мыло, зубной порошок, которые покупались на наши деньги. Бумагу выдавали листами, контролируя каждый, и если портили, то надо было лист бумаги отдать обратно, чтобы заменить другим. И все же я ухитрялась иной раз припрятать клочок, на котором писала письма родителям. Вначале «старший» отнимал от меня и то малое, что полагалось.

Допросы Руднева продолжались все время. Я как-то спросила доктора Манухина: за что мучат меня так долго? Он успокаивал меня, говоря, что разберутся, но предупредил, что меня ожидает еще худший допрос.

Через несколько дней он пришел ко мне один, закрыл дверь, сказав, что Комиссия поручила ему переговорить со мной с глазу на глаз, и потому в этот раз солдаты его не сопровождают. Чрезвычайная Комиссия, говорил он, почти закончила рассмотрение моего дела и пришла к заключению, что обвинения лишены основания, но что мне нужно пройти через этот докторский «допрос», чтобы реабилитировать себя, и что я должна на это согласиться!.. Многих вопросов я не поняла, другие же вопросы открыли мне глаза на бездну греха, который гнездится в думах человеческих. Когда «допрос» кончился, я лежала разбитая и усталая на кровати, закрывая лицо руками. С этой минуты доктор Манухин стал моим другом — он понял глубокое, беспросветное горе незаслуженной клеветы, которую я несла столько лет. Но сознание, что один человек понял меня, дало силу терпеть и бороться. Мне было легко с ним говорить, точно я давно знала его.

К концу мая буквально нечем было дышать. Как-то наши камеры обошел председатель Комиссии Муравьев, важный и, по-видимому, двуличный человек. Войдя ко мне, он сказал, что преступлений

 

- 192 -

за мной никаких не найдено и, вероятно, меня куда-нибудь переведут. Но все тянули, а я буквально погибала, и, конечно, если бы не заботы дорогого доктора, я бы не вынесла. Вспоминаю, как я обрадовалась первой мухе; потом уже их налетела целая уйма, и я часами следила за ними, завидуя, что они свободно вылетали в форточку. Слыхала, что другие заключенные много читают, я же только читала Библию, так как повести и рассказы не могли занять ума и успокоить сердце. Святое же Писание — навеки единственная и непреложная истина — помогало мне нести крест терпения.

В один из жарких июньских дней ко мне ворвались человек 25 солдат и стали рыться в моих убогих вещицах, Евангелиях, книжках и т. д. Я вся похолодела от страха, но, увидя высокую фигуру доктора, успокоилась. Он громко сказал: «Анна Александровна, не волнуйтесь, это простая ревизионная комиссия». И встал около меня, следя за ними, объясняя то или иное. Выйдя в коридор, я слышала, как он сказал им: «Ей осталось несколько дней жить; если хотите быть палачами, то берите на себя ответственность, я на себя не беру». Они с ним согласились, что надо меня вывезти, и на следующий день он шепнул мне, что скоро меня вывезут. Надзирательница узнала, что меня хотят перевести в женскую тюрьму. Она побежала сообщить об этом доктору, и он старался приостановить это решение: он ездил и хлопотал за меня и за других, где мог.

Дышать в камерах было нечем, у меня сильно отекли ноги, я все время лежала. Раз в неделю рано утром мыли пол. Проходя мимо меня, солдат-рабочий шепнул мне: «Я всегда за вас молюсь!» — «Кто вы?» — спросила я. — «Конюх из придворной конюшни». Всмотревшись, я узнала его.

12 июня, в понедельник, Манухин сообщил мне, войдя в камеру, что, вероятно, в среду меня переве-

 

- 193 -

дут в Арестный Дом. Я бесконечно обрадовалась, но все же не верилось. На другой день стали приходить некоторые солдаты наблюдательной команды «прощаться»; говорили, что у них было общее собрание, на котором постановили защитить нас против стрелков и дать возможность вывезти. Я так волновалась, что совсем не спала. Было душно и жарко, и я уже почти не вставала, лежала босая, с распущенными волосами, когда вошел доктор; в ожидании того, что он скажет, отчаянно билось сердце. Он сел на кровать и, видимо, тоже волновался, так как должен был объявить, что по непредвиденным обстоятельствам не может вывезти меня: стрелки взбунтовались и решили меня не выпускать... Я залилась слезами, и в первый раз за все переживания у меня сделалась истерика. Кто не сидел в тюрьме, не поймет отчаяния, когда рушится надежда на освобождение. Манухин был очень недоволен мною и уговаривал меня быть мужественной. Весь день я плакала, к вечеру стихла. Вдруг отворилась дверь, вбежал доктор, измученный и усталый, со словами: «Успокойтесь, надежда есть!» и выбежал. Надзирательница, подойдя к двери, шепнула, что доктор Манухин привез с собою депутатов из Центрального Совета для переговоров со стрелками. Я очень нервничала ночью, так как слышала разговор в коридоре солдата Куликова, который говорил, что надо скорее меня убить, и для этой цели украл два револьвера из караула. Надзирательница передала об этом Манухину и коменданту. Оказалось — правда.

В этот день Манухин явился веселый, объявив, что следующий раз он встретит меня уже в другом месте. Днем пошла на свиданье с мамой; она тоже ободряла меня, уверяя, что скоро все будет хорошо и что это, вероятно, последнее свидание в крепости.

Часов в 6, когда я босая стояла, прижавшись к холодной стене, вдруг распахнулась дверь и вошел

 

 

- 194 -

Чкани. Сперва он спросил меня, была ли у меня истерика после свиданья с мамой. Потом продолжал, что он должен мне сообщить, что завтра, вероятно, меня выведут. У меня закружилась голова, и я не видала рук, которые протягивали мне солдаты, поздравляя меня. Я почти не соображала, как вдруг услышала голос молодой надзирательницы, которая вбежала в камеру, говоря: «Скорей, скорей собирайтесь! За вами идет доктор и депутаты Центрального Совета!» У меня ничего не было, кроме рваной серой шерстяной кофточки и убогих пожитков, которые она завязала наскоро в платок. В это время начала стучать в стену бедная Сухомлинова, прося разрешения проститься со мной, но ей отказали. Вошедшие солдаты окружили меня и почти понесли по длинным коридорам. На лестнице кивнул мне белокурый стрелок, который водил на свиданье. Сошли вниз, прошли столовую, — открыли перед нами дверь... и мы вышли... на волю...

Нас ждал автомобиль. Меня посадили. Рядом вскочил Чкани и несколько солдат. В другом автомобиле поместился доктор. Нас окружили солдаты, которые, подбегая, делали громкие замечания. Депутаты торопили ехать, и наконец мы поехали. Летели полным ходом за мотором доктора, который сидел спиной к шоферу и все время следил за нами. Я была как во сне. Вспоминаю, как вылетели из ворот крепости и помчались по Троицкому мосту. Ветер, пыль, голубая Нева, простор, быстрая езда и столько света, что я закрывала лицо руками, ничего не соображая: только сердце разрывалось от счастья.

Через пять минут мы очутились на Фурштадской 40. Солдаты вынесли меня на руках и провели в кабинет коменданта; караул Арестного Дома не пропустил крепостных. Помню, как меня удивило, когда комендант протянул мне руку, — это был

 

- 195 -

офицер небольшого роста, полный. Меня понесли наверх, и я очутилась в большой комнате, оклеенной серыми обоями, с окном на церковь Косьмы и Дамиана и на зеленый сад. Когда меня подвели к окну, я так вскрикнула, увидя опять окно, что солдаты не могли удержаться от смеха. Но с ними был дорогой доктор: он всех выслал, велел сейчас же телефонировать родителям, что я в Арестном Доме, и просил, чтобы прислали девушку меня выкупать и уложить. Доктор осторожно поднял меня на кровать. Я была счастлива возможности в первый раз поблагодарить его за все, что он сделал для меня.