На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
В годы крушения Российской империи ::: Аксакова-Сиверс Т.А. - Семейная хроника. Кн. 1 ::: Аксакова-Сиверс Татьяна Александровна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Аксакова-Сиверс Татьяна Александровна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [поиск]
 
 Аксакова Т. А. Семейная хроника : в 2-х книгах / Т. А. Аксакова-Сиверс. – Париж : Atheneum, 1988., Кн. 1. – 371 c. – Биогр. сведения об авт.: с. 5. 

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 284 -

В годы крушения Российской империи

 

 

В первой части я остановилась на кратком описании февральской революции, которая застала меня не только в Москве, но и в ее центре — в Кремле, упомянула, что вскоре Борис уехал на фронт, а мы с Димой — в Попелево. Таким образом, события лета и осени 1917 года воспринимались мною в «отраженном виде». О происходящем в России мы с мамой узнавали из сообщений печати и по самым разноречивым слухам, доходившим сначала до Козельска, а затем до Попелева. Но не только нам, находившимся в деревне, было трудно ориентироваться в том, что творится в стране — период между февральской и октябрьской революциями представляется мне какой-то грандиозной неразберихой, причем никто (во всяком случае в моем окружении) не давал себе отчета в грандиозности совершающихся сдвигов.

С весны стало ясно, что кн. Львов не справляется с ролью главы Временного правительства, демагогия Керенского была противна, выступления «бабушки русской революции» Брешко-Брешковской — смешны.

Летнее наступление по всему фронту стоило больших жертв и не принесло положительных результатов. В Козельске периодически появлялись какие-то прапорщики, именовавшие себя «эмиссарами Временного правительства». Они много говорили о войне до победного конца, но уклонялись от ответов на вопросы о правах и обязанностях граждан внутри страны.

В середине лета неожиданно, в возрасте 55 лет умер в Калуге Сергей Николаевич Аксаков. Смерть его была вызвана каким-то острым кишечным заболеванием. Любивший отца Борис поспел только на похороны. Приехав из Калуги на три дня, он должен был срочно вернуться на фронт. (Борис в это время был комендантом 26 корпуса, расположенного недалеко от Черновиц.)

 

- 285 -

Возник вопрос о вводе во владение Антиповым. Этот клочок земли был так основательно заложен, что брать на себя какие-либо обязательства было рискованным, а разбираться в этом деле не было времени. По просьбе Бориса, впредь до его возвращения с фронта Антипово перешло в ведение так называемой дворянской опеки, причем опекунами были назначены я и Алексей Владимирович Блохин. Наша миссия заключалась в том, что от времени до времени мы наезжали в Антипово, беседовали с паном Венцеславским, приказчиком, и уезжали обратно. Но в сентябре из дворянского банка посыпались грозные напоминания об уплате процентов. В случае неуплаты банк в начале октября должен был поставить Антипово на торги. В моем представлении дворянский банк был чем-то незыблемым. Убедив в этом своего соопекуна, я стала спешно продавать скот, собрала нужную сумму и внесла ее в банк за три недели до октябрьской революции. Думаю, что банковские чиновники, писавшие угрожающие напоминания об уплате процентов, были весьма удивлены моей наивностью.

Дворянские усадьбы доживали последние дни. С середины лета маму стали вызывать в волость на собрания, посвященные вопросу отчуждения помещичьей земли. Крестьяне были настроены выжидательно, но приезжие ораторы уже прохаживались насчет «волков в овечьих шкурах», что мама, несомненно, должна была принимать на свой счет.

Однако, несмотря на эти подземные толчки, летом жизнь еще текла в привычных формах. Урожай был убран на прежних основаниях. Как и прежде, мы с мамой два раза в неделю ходили в Козельск за письмами и покупками (Вяземский был на Галицийском фронте. Командование 5 кавалерийским корпусом, великий князь принял со времени февральской революции).

Начальник штаба Михаила Александровича ген. Юзефович, насколько мне помнится, лето 1917 года жил «частным лицом» на своей небольшой даче в Гатчине. Наталья Сергеевна была с ним, а сына, которому в ту пору было 7 лет, они отправили с англичанкой мисс Ним к датским родственникам.

В августе мы с мамой предприняли поездку в Аладино к бабушке и дедушке, взяв с собой Димку. Это дало мне право сказать в начале моих воспоминаний, что аладинский дом видел в своих стенах пять поколений нашей семьи — Дима и был пятым поколением. В Аладине революционные настроения чув-

 

- 286 -

ствовались гораздо меньше, чем в Попелеве. С одной стороны, оно было дальше от бурлящего уездного центра, с другой — не представляло собой интереса в смысле земли и даже построек, т.к. было по существу только дачей. Бабушка и дедушка решили не ехать на зиму в Петроград, а, заперев, как всегда, в сентябре аладинский дом, поселились в Москве у тети Лины Штер и Наточки Оболенской, которые жили вдвоем (Ната к тому времени разошлась с мужем) и уступили им две комнаты в своей квартире на углу Малого и Большого Левшинского переулков. Таким образом, в Аладине не происходило того «изгнания хозяев», которое нам пришлось испытать в Попелеве в начале декабря 1917 года.

Незадолго до того, как приехавшие из Козельска «комитетчики» назначили маме окончательный срок выезда из дома, приехал Борис (фронт как таковой уже перестал существовать).

Решено было снять квартиру в Козельске, и выбор пал на дом, принадлежавший владельцу небольшого кирпичного завода Собенникову. Дом этот стоял особняком на выезде из города, недалеко от больницы. При нем были обширные конюшни — до революции у Собенникова стоял отряд стражников.

На вывоз домашних вещей запрета наложено не было, поэтому из Попелева в Козельск на 35 подводах потянулось «движимое имущество». Наиболее громоздкие вещи, и в том числе мамин рояль, были поставлены в склады местных купцов Самариных.

Изгоняемым помещикам полагалось взять одну лошадь и одну корову. Помню, как Борис запряг в санки молодую гнедую лошадку Блудницу, посадил меня и Диму, и как мы помчались в Козельск.

Мама ехала в других санях, держа на коленях старинную икону Федоровской Божьей Матери. По ее лицу текли слезы: на жизнь в Попелеве она возлагала большие надежды, и многим пожертвовала для ее устройства. И все же я поражаюсь, с какой красивой легкостью мы (я говорю о дворянстве) расставались с материальными ценностями. Очень тонко это отметил Есенин в поэме «Анна Снегина». Он, с позиции кулачества, задает Анне вопрос:

 

Вам очень обидно, Анна,

За ваш хуторской раззор?

Но как-то печально и странно

Она отвела свой взор.

 

- 287 -

(Иначе говоря: «Нашел о чем спрашивать, кулацкий сынок, расставаясь навеки».) Причина «красивой легкости», может быть, была та, что жизнь ежеминутно выдвигала другие, более важные проблемы, от которых «дух захватывало», и среди них проблему «родина», слова, звучащего в ту пору достаточно сильно.

Но возвращаюсь к Козельску. Вскоре после нас в другую половину дома Собенникова приехала из «Отрады» кн. Мария Владимировна Вяземская (уже совсем больная) с младшими детьми Прасковьей (Патей) и Николаем (Кокой). Вслед за ними потянулся в Козельск кое-кто из их окружения, но связь с «Отрадой» не была порвана столь резко и бесповоротно, как мамина с Попелевым. Отраднинская жизнь сходила «на тормозах» — благодаря тому, что в доме оставалась Патина кормилица и ее сожитель Виктор Васильевич Немвродов, тут же поступивший на должность лесничего объездчика, что давало ему право на «жилплощадь».

Таким образом, через полгода, когда Мария Владимировна умерла от рака, дети Вяземские смогли, хотя бы временно, вернуться в «Отраду«. До 1922 года в каком-то шалаше на берегу Жиздры, промышляя охотой и рыбной ловлей, жил отрадненский «Тарзан» Валентин Девойод.

(Попутно не могу умолчать о том, как я была поражена, когда в 1923 г., явившись во французское посольство для наложения визы на свой заграничный паспорт, я увидела Девойода, хлопотавшего о репатриации. Когда я выразила свое удивление по-русски, он сделал вид, что меня не понимает, и демонстративно перешел на плохой французский язык. Как он решил расстаться с козельскими лесами и какова была его дальнейшая судьба — осталось для меня неизвестным.)

Незадолго до нового 1918 года в Козельск с бывшего юго-западного, теперь уже не существующего фронта приехал Вяземский.

Атмосфера, между тем, с каждым днем накалялась. Сложившийся веками уклад жизни давал трещины по всем направлениям, и даже такой маленький пункт, как Козельск, постепенно втягивался в стихию ломки и разрушения.

До отказа переполненные солдатами поезда катились с запада на восток. Железнодорожное начальство пряталось от этой лавины, с офицеров срывали погоны, начинал ощущаться недостаток продовольствия. И все же мало кто в моем окружении

 

- 288 -

понимал всю грандиозность происходящего. Хозяин снятого нами дома, Собенников, совсем не предполагал в ту пору, что печальная судьба дворян-помещиков может когда-нибудь стать и его судьбой. (Этот молчаливый козельчанин запомнился мне тем, что, отправляясь вечером домой, он вполне серьезно заявлял: «Иду в объятия Нептуна!».) В описываемое мною тревожное время состоялось примирение между мамой и Марией Владимировной Вяземской, а так как последняя была женщиной экзальтированной и легко впадающей в крайности, то лучше мамы вдруг не сказалось никого на свете. (Мария Владимировна была уже безнадежно больна и не отпускала маму от своей постели.)

Борис, который наиболее разумно из всех нас смотрел на происходящие события, был очень недоволен соседством отрадненских Вяземских, перенесших постоянно окружавшую их шумиху в Козельск. Баловень матери, кадет старших классов, Кока собирал вокруг себя каких-то подобных ему мальчиков, бегал по Козельску, задирал других мальчишек и вечером возвращался с карманами полными каких-то ужасных пряников. Его сестра Патя — девица разумная — не без ехидства замечала, что Кока из корыстных целей ухаживает за еврейскими девицами Шляпоберскими, отец которых открыл производство пряников из ржаной муки на патоке. (Вопрос питания уже заполнял все умы.) В детстве Кока обещал быть красивым, но осложнившаяся корь роковым образом испортила форму его носа — получился профиль, отдаленно напоминающий Павла I. Ростом он был не так исключительно высок, как его старший брат, сложен был прекрасно и имел способность остроумно высмеивать не только других, но и самого себя.

В январе к отраднинским Вяземским приехал с фронта Борис Блохин (сын Алексея Владимировича), пополнив общее число «фарлафов». Я получила приглашение из отдела народного образования преподавать немецкий язык в учительской семинарии. Первый урок был для меня мучительным — увидев громадное число устремленных на меня глаз, я вдруг забыла, на каком месте в латинском алфавите стоит буква «О» и чуть было не отправила ее на самый конец, туда, где стоят «X-Y-Z». Однако кто-то меня доброжелательно поправил, а второй урок прошел вполне благополучно. Третьему уроку не суждено было состояться.

Революционная волна нарастала, и «дворянское гнездо», обосновавшееся в доме Собенникова, стало привлекать внимание

 

- 289 -

комиссаров. У нас начались обыски, не дававшие результатов, но трепавшие нервы. Слухи, один страшнее другого, докатывались до нашей «цитадели».

В начале февраля весь Козельск заговорил о «Варфоломеевской ночи», когда все дворяне и буржуи будут уничтожены. Не ясен был только вопрос об участи детей до четырех лет. По одной версии им предстояло быть убитыми, а по другой — нет.

Решено было срочно ехать в Москву. Тут мне следует ввести в рассказ новое лицо, принявшее деятельное участие в этом отъезде или, вернее сказать, бегстве, — Льва Михайловича Кавелина.

Примерно на половине пути между Попелевым и Антиповым в необычайно живописном месте, именуемом Гривенская Гора, стоял помещичий дом средней руки, принадлежавший семье Кавелиных. Один из Кавелиных, Лев Михайлович, будучи одиноким, в описываемое мною время жил со своей матерью в Гриве и каким-то образом проникся ко мне совершенно необычными для XX века рыцарскими чувствами. Внешность милейшего Льва Михайловича не имела в себе ничего поэтического — это был грузный человек лет 35, с лицом Тараса Бульбы под копною курчавых волос, сильно прихрамывающий на одну ногу и под нарочито грубоватой речью скрывавший мягкость своей натуры. Услыхав о готовящейся в Козельске «Еремеевской ночи», он примчался спасать свою «Прекрасную Даму» и предоставил в распоряжение ее и ее семьи мезонин своей московской квартиры, находившейся в одном из тихих переулков Замоскворечья.

В бегстве из Козельска, совершенном под покровом ночи, принимали участие: мама, Вяземский, Борис, я и Дима. Нас сопровождал Лев Михайлович Кавелин.

Путешествие по железной дороге представляло большие трудности. Особенно мучительной была пересадка в Сухиничах. Помню, что Диму передавали в вагон через разбитое окно и что его белая шубка сразу утратила всякую свежесть.

И все же мы сравнительно благополучно прибыли в Москву. С вокзала мама и Вяземский, в силу дружеских отношений, отправились к Каютовым, которые к тому времени уже были выселены из своего дома на Тверском бульваре и переехали в довольно поместительный особняк Чинсовых в Еропкинском переулке на Пречистенке. Нас же, т.е. Бориса, Диму и меня, Лев Михайлович повез в свое Замоскворечье и с искренним радушием водворил в две небольшие комнаты, находившиеся на антре-

 

- 290 -

солях занимаемой им квартиры. Там было очень тихо, но стоило только выйти за пределы Монетного переулка или повидать кого-либо из знакомых, как становилось ясно, что Москва изменилась до неузнаваемости. Ломка старого мира шла здесь гораздо более интенсивно, чем в Козельске, однако, как там, так и здесь на поверхности захлестнувшего Россию бурного потока еще крутились отдельными льдинами прежние отношения, за которые люди цеплялись, чтобы не пойти ко дну. Льдины эти быстро таяли и представляли собою довольно зыбкую опору, но то, что они таяли в разных местах в разное время давало некоторую передышку.

Для нас передышка заключалась в том, что в Москве таких, как мы, было очень много, да и о «Еремеевской ночи» здесь не было слышно. Вопрос, значит, шел не о смерти, а о жизни. Это было приятнее, но все же доставляло немало хлопот. Жить — значило пить, есть, платить за квартиру и т.п., тогда как деньги быстро падали в цене и ниоткуда не поступали. Это положение касалось не только нас, оно было всеобщим. Наступило время стихийной распродажи вещей, которые в другое время никогда не были бы проданы. На рынок выкидывались самые разнообразные вещи. Крестьяне же стали требовать за продукты не денег, а чего-то более реального. Помню, что, оказавшись, как и мы, в Москве, Довочка искала покупателя на соболью шубу и изумрудные серьги. Дима Вельяминов продавал пишущую машинку. Но кроме людей, ликвидировавших свое личное имущество ради хлеба насущного, появилось много лиц, спекулировавших какими-то отвлеченными понятиями: например, «накладная на идущий в Москву вагон дров». Мелкие дельцы спекулировали на вошедшем в моду сахарине.

Что касается меня, то несмотря на материальные трудности и то, что я впервые осталась «за одну прислугу», я довольно удачно справлялась с хозяйственными делами. Готовить я умела, и один только раз оскандалилась, когда принесла с Полянского рынка судака и не могла очистить его от чешуи и внутренностей. Поранив себе руку колючками, я беспомощно стояла над рыбой, пока наш хозяин не выручил меня из беды и не привел судака в надлежащий вид.

Левушка Кавелин продолжал окружать меня заботами и попечением, с Борисом был сдержанно вежлив (не более!), находя, может быть, что тот недостаточно ревностно служит его «Прекрасной Даме» (т.е. мне!).

 

- 291 -

К Димке, часто остававшемуся на его попечении, относился трогательно, хотя допускал любимые им простонародные словечки, вроде: «Ну, Митька, скидовай портки, я тебя сейчас нашлепаю!» На Димку такие угрозы ничуть не действовали, да он их в ту пору и не заслуживал, находясь в периоде «расцвета». Не могу забыть, как в возрасте трех лет на кавелинских антресолях он, захлебываясь от удовольствия, сыпал наизусть отрывки «Онегина» и «Бородина». Единственная допускаемая им вольность заключалась в том, что, не понимая слов «денди лондонский», он утверждал, что Евгений Онегин был «день-деньской одет».

Недели за две до Пасхи, которая в тот год падала на первые числа мая, оказалось, что наши продовольственные ресурсы совсем иссякли. Мне казалось, что из всей нашей компании я наименее одиозна для революционных масс, и потому я решила поехать в Козельск за продуктами. Предварительно я написала жившей там молодой тетушке Бориса — Марии Михайловне (вдове Юрия Николаевича Аксакова) письмо, в котором полушутливо спрашивала «продолжаю ли я состоять в списке лиц, подлежащих уничтожению?» Письмо это, как выяснилось потом, доставило ей неприятность. На основании моих слов у нее усиленно допытывались, «какие списки лиц, подлежащих уничтожению, она составляет?» Но это я узнала post factum. Оценив по достоинству мое самопожертвование, Борис проводил меня на Брянский вокзал и усадил в товарный вагон (пассажирских не было). Помню, что он был в штатском пальто и в серой шляпе, что дало повод ехавшим в теплушке матросам всю дорогу приставать ко мне с вопросами, какое отношение ко мне имеет провожавший меня «пижон».

В Козельске никто меня не «уничтожил» и даже не обидел, но я узнала, что все наши вещи, находившиеся в самаринских складах, кем-то вывезены, а лошадь Блудница уведена. Мамин рояль оказался потом в детском доме, открытом в монашеских кельях Оптиной Пустыни. Так как ножек и педалей не нашли (рояль был разобран), то его поставили на три табурета. Вместо педали на двух веревках к нему была подвешена доска. Когда я впоследствии увидела этот несчастный инструмент, оглашавший монастырские сараи звуками собачьего вальса, его клавиши были сплошь изрезаны ножом.

За короткое пребывание в Козельске в предпасхальные дни 1918 г. я с честью выполнила свою снабженческую миссию и

 

- 292 -

в четверг на Страстной неделе подъезжала к Москве с окороком ветчины, корзиной яиц и горшком топленого масла. Но тут меня ждало потрясение: дверь открыл Лев Михайлович Кавелин и, увидев меня, пришел в замешательство. Дима был налицо, так что я поняла, что с этой стороны все благополучно. Когда же я спросила: «Где Борис?», — Левушка не вполне убедительно стал мне доказывать, что он уехал в Ярославль за продуктами. Когда же через несколько минут он, спутавшись, сказал, что Борис уехал не в Ярославль, а в Рославль, я поняла, что это неправда. Оказалось, что в день моего отъезда в Козельск Борис был арестован. Несколько дней я его искала — сначала в каком-то арестном доме на Серпуховской площади, потом в Таганской тюрьме и, наконец, недели через две, нашла в Бутырской тюрьме и получила свидание. Я узнала, что Борис арестован по делу «о спекуляции» или, вернее, за нарушение декрета «о продаже золота в слитках». Звучало это крайне парадоксально, так как золота у нас ни в каком виде, а тем более в слитках, не было.

Было же вот что: у Михалкова (отца поэта Сергея Михалкова) был знакомый Лапин, человек очень богатый и имевший золотые прииски в Сибири. Лапин хотел продать слиток золота. Встретив Бориса у Михалковых, он попросил найти ему покупателя. Борис об этом сказал племяннику Е.И. Найденовой — Бакланову (брату Нины Баклановой, учившейся со мною в Строгановском училище и потом ставшей известной, сыграв роль Лисистраты в комедии Аристофана на сцене Художественного театра). Бакланов сказал, что у него есть покупатель, а Лапин обещал дать какой-то процент с продажной суммы тому, кто поможет ему в этом деле (куртаж).

В тот самый час, когда Борис провожал меня на Брянском вокзале, в нашу замоскворецкую мансарду пришел Лапин со слитком под мышкой и Бакланов с «покупателем», который оказался агентом Чека по вылавливанию золота. Когда Борис вернулся с вокзала, слиток уже был конфискован, Лапин и Бакланов уведены в тюрьму, а милиционер дожидался хозяина комнаты, в которой совершилась столь незаконная сделка.

Находиться в Бутырках в 1918 году было совсем неприятно, и я принялась делать все, что было в моих силах, чтобы извлечь оттуда Бориса. К сожалению, в моих силах было очень мало. Я могла только ходить за справками и подавать заявления в канцелярию Верховного Трибунала, находившуюся

 

- 293 -

на Солянке. Соседи по очереди советовали мне обратиться к правозаступнику Якулову, который связан с председателем Трибунала Цевцевадзе по прежней революционной работе и многим помогает. Однако сделать этого я не могла, т.к. денег на адвокатов не было, и вид я имела, по всей вероятности, печальный. Тут случилась странная вещь: в приемной Трибунала ко мне подошел незнакомый человек небольшого роста, с красным лицом армянского типа, и сказал: «Я — Якулов. Вы, кажется, желаете, чтобы я взялся вести дело Вашего мужа. В таком случае Вы должны мне обещать, что между нами никогда не будет речи о гонораре. Иначе я делать ничего не буду!» Удивлению моему не было границ, и я с радостью приняла столь необычайно предложенную помощь.

Два раза потом я заходила в приемную к Якулову, где всегда было много народу (жил он в одном из Кисловских переулков), и была даже им приглашена к завтраку, во время которого мы говорили с ним об Уолте Уитмене и современной живописи. (Брат Якулова был модный в то время художник-футурист и расписывал невероятными фресками артистические кафе.)

Помощь Якулова оказалась эффективной. Борис был выпущен под его поручительство до суда. На суде, бывшем в начале августа, Якулов произнес защитительную речь, и дело Лапина-Аксакова было прекращено.

Золотой слиток Лапина, конечно, остался в пользу государства.

С тех пор я никогда и ничего не слыхала о Якулове. Встреча с ним постепенно затушевалась в моей памяти и лишь теперь, когда я произвожу последовательную ревизию моей жизни, она вновь возникает в моем сознании, как нечто не совсем обыденное, что-то напоминающее Deus ex machina из античной трагедии.

Большой поддержкой для меня было присутствие в Москве мамы, которая часто заходила в кавелинскую мансарду. Лишь приезд в конце мая Н.С. Брасовой, втянувшей ее в свою орбиту, нарушил наше постоянное общение.

Дело в том, что великий князь Михаил Александрович за это время был сослан в Пермь. За ним добровольно последовал Н.Н. Джонсон. Жили они в гостинице, и вел. князь периодически должен был являться на отметку в Чека. Наталья Сергеевна, которой ссылка не коснулась, сначала поехала с мужем, но недолго усидела в Перми. Не знаю, какие дела ее приве-

 

- 294 -

ли в Москву, но она не спешила ее покинуть; как всегда, элегантно одетая, она разъезжала на предоставленной ей датским посланником машине и в конце концов уговорила Вяземских ехать вместе с ней в Гатчину. Провожая маму, я не знала, что это — разлука на долгие годы!

Бабушка и дедушка Эшен,  как я уже говорила,  с осени

1917 года временно поселились у тети Лины Штер и Наточки Оболенской, так что летом 1918 г. я застала их в Москве, в той самой квартире, где мы с Димой провели три недели между лечебницей Натанзона и домом Обухова на Молчановке. Живая и энергичная Наточка, которая всегда была отзывчива к людским несчастьям, в условиях первых лет революции нашла обширное поле деятельности. Работая еще со времени войны в эвакопункте «Плен-Бежа», она на службе неутомимо старалась облегчить судьбу лиц, перемещенных и обездоленных, а, вернувшись домой, кормила обедами одиноких и потерявшихся в непривычной ситуации друзей. Среди них был уже появлявшийся на страницах моих воспоминаний (как приятель дяди Никса Чебышёва и посетитель дома Востряковых) Иван Леонтьевич Томашевский. Так как я о нем упоминала лишь вскользь, мне хочется теперь посвятить ему несколько слов и даже сделать небольшой экскурс на 20 лет назад (считая от революционного 1918 года).

Иван Леонтьевич Томашевский был чрезвычайно декоративной фигурой на горизонте Москвы, не привыкшей к декоративности. Поляк по отцу и англичанин по матери, он был воплощением хорошего тона в сочетании с некоторой напыщенностью. Томашевский высоко нес голову, гордясь безупречной фигурой, говорил громко и авторитетно. Я часто встречала его у Елены Кирилловны Востряковой, которой он «отдавал дань восхищения», принося цветы в торжественные дни и даже иногда играя в рамс с ее компаньонкой Раисой Захаровной. Началу карьеры Ивана Леонтьевича способствовала в значительной мере его женитьба. Тут я не могу удержаться, чтобы не привести отрывок стихотворения столь часто цитируемого мною Мятлева. Стихи относятся к 90-м годам XIX века.

 

В России всем и каждому известны обстоятельства.

Есть Петербург. В нем вертятся бояре и сиятельства

Вокруг Его Величества, вокруг Его Высочества.

А те же, кто не вертятся — те жертвы одиночества.

 

- 295 -

А я, теперь отверженный влиятельными тетками

И признанный одними лишь парижскими кокотками,

Себе еще напакостил лирическими бреднями.

И, бывши между первыми — попал в последние.

 

Так вот на дочери одной из упоминаемых тут «влиятельных теток» — Варвары Ильиничны Мятлевой — и женился Томашевский.

Из рассказов Довочки Давыдовой я вывела заключение, что мать ее Софья Петровна Шипова и многие другие петербургские дамы считали нежелательным, чтобы их дочери проводили время в обществе молодых великих князей. Ничего дельного из этого не могло выйти, это забивало головы и отпугивало настоящих женихов. Дочь Варвары Ильиничны Мятлевой (по словам бывшей с ней в родстве Довочки) слышала такие увещевания, но им не следовала. Марина Мятлева была enfant terrible придворного круга, вела компанию с Владимировичами и упускала одну хорошую партию за другой. Следствием такого безрассудства был mésalliance (с точки зрения «влиятельных кругов») с Томашевским, человеком без средств, без громкого имени, незадолго до того окончившим лицей и начинавшим службу по министерству юстиции. Брак этот оказался недолговечным. Марина Владимировна вскоре покинула мужа и, забрав маленькую дочь, уехала за границу. Общественное мнение было всецело на стороне Томашевского, который «достойно» жил на холостом положении, поддерживал отношения со своей belle-mère и преуспевал по службе. В 1910-1912 годах он был директором 1-го судебного департамента и получил звание камергера. В придворном мундире «Дядя Том-Шевский» и был особенно декоративен. Таким же doré sur tranches его помню на моей свадьбе 25/I-1914 года. Когда же я снова встретила Ивана Леонтьевича зимой 1918-1919 г. в Москве, я заметила, что позолота с него в значительной мере сошла. Явление это носило всеобщий характер, но в Томашевском перемена была особенно заметна. Похудевший, часто небритый и злой, он ходил по сугробам арбатских переулков, везя за собой санки с дровами или «пайками». «Дань восхищения» он перенес с Елены Кирилловны на Наточку Оболенскую, у которой он одно время столовался. Бабушка юмористически описывала сцену за обедом: «Все сидят за столом и с нетерпением ждут миски с супом. Наконец Ната начинает разливать жидкий бульон с плавающими в нем редкими

 

- 296 -

крупинками пшена и одной вареной луковицей. Ее мать протягивает тарелку, говоря: "Donne-moi donc cet oignon. Je l'aime tant!" Тут раздается протестующий голос Томашевского: "Mais Madame, je l'aime aussi!" Ната примирительно делит луковицу на две части».

Я не отвечаю за безусловную точность этой сцены, но, в условиях 1918 г., считаю ее вполне возможной.

Впоследствии Томашевский оптировал польское подданство и уехал в Варшаву. Дальнейшее мне неизвестно.

В середине лета у нас на кавелинских антресолях неожиданно появился Вяземский в обличий железнодорожного проводника. Дело в том, что дня за два до этого в газетах появилось туманное извещение об исчезновении великого князя Михаила Александровича. При этом говорилось, что к гостинице, в которой он жил в Перми, подъехала тройка с неизвестными людьми. Люди эти попросили великого князя и его секретаря следовать за ними и куда-то их увезли. Узнав об этом в Гатчине, Вяземский сказал, что его место — быть при Михаиле Александровиче, где бы тот ни находился, в особенности, если великий князь в опасности. На такие слова маме нечего было возразить, и наступила разлука. Вяземский поехал на восток разыскивать Михаила Александровича, что было делом трудным, так как по Волге проходил фронт восставших чехословаков и шли бои. Мама же осталась с Брасовой в Гатчине.

Как я уже говорила, при переезде через Москву Вяземский был одет в какое-то потрепанное пальто. На голове у него была железнодорожная фуражка; в одной руке он держал фонарь, а в другой — прекрасный кожаный чемодан с бельем великого князя, которое он хотел ему «подвезти на всякий случай». Борис сразу заметил несообразность такого багажа (рубашки были помечены инициалами с коронами). Вяземский с этим согласился, бросил чемодан на кавелинском чердаке и поехал с одним фонарем, исчезнув с нашего горизонта на несколько лет. Я же сначала вырезала короны, а потом нашила из брошенных рубашек Димке костюмов. Эти костюмы из прекрасного белого полотна с синими полосками, Димка носил до шестилетнего возраста и был в них очень наряден, особенно когда к ним пристегивался воротничок из ирландских кружев.

В июле мы, поблагодарив Левочку Кавелина за гостеприимство, переехали в «Трубники» к Востряковым, у которых освободились две комнаты. Весной 1919 г. дом Маргариты

 

- 297 -

Кирилловны Морозовой в Мертвом переулке, построенный незадолго до революции архитектором Желтовским, был реквизирован под Норвежское посольство. В подвале этого дома из хозяйственных помещений были выделены три комнаты для бывшей владелицы дома и ее младших детей Мики и Маруси. В одну из этих комнат переехала также Елена Кирилловна Вострякова. Старшая дочь Маргариты Кирилловны — Леля Клочкова с мужем и Таня Вострякова твердо решили ехать за границу.

Что касается до старшего из детей Морозовых — Юрия, который упоминался мною в главе «Гимназические годы» и был так хорош в костюме тирольца на детском балу, то он уже не нуждался в жилплощади. Судьба его сложилась трагически. Замечая в сыне некоторые странности и боясь роковой обреченности третьего поколения российской буржуазии, Маргарита Кирилловна настояла, чтобы он по окончании Поливановской гимназии, поступил в Гардемаринские классы Морского корпуса. Этим она его отделяла от компании московских богатых бездельников и вполне разумно надеялась, что новая среда, строгий режим и физическая закалка окажут благотворное действие на его психику.

Сначала оно так и было. Присутствуя на празднике Морского корпуса 6/XI-1912 г., я с хор наблюдала, как Юра Морозов, в качестве правофлангового, маршировал со своей ротой по необъятному, самому большому в России, залу старинного здания у Николаевского моста и по выправке ничем не отличался от товарищей.

Через два года началась война, и мичман Морозов был направлен сторожить какой-то маяк на пустынном острове Балтийского моря. Такой нагрузки его психика не выдержала, и случилось то, что над ним давно тяготело: он лишился рассудка. Вылечить его не удалось, и бедный Юра умер, предварительно проведя несколько мрачных лет на Канатчиковой даче.

Его тетушка Елена Кирилловна Вострякова с первых лет революции поступила на работу в управление фанерных трестов. Там она, между прочим, познакомилась с давно известным ей по моим рассказам Николаем Густавовичем Шлиппе, который от времени до времени появлялся у нее на службе в качестве временного директора раньше своего, а теперь народного Чернышевского фанерного завода.

Необходимость работать ничуть не удручала Елену Кирилловну, и она, по-современному выражаясь, быстро «приобрела

 

- 298 -

авторитет» в своем учреждении. Но это было далеко не главное, что «дала ей революция». Главное заключалось в том, что «неисповедимыми путями» к ней вернулся Владимир Сергеевич Гадон. По-прежнему красивый, но совершенно седой и философски настроенный, сменивший военную форму на толстовку и черную крылатку, он скромно жил со своей сестрой на Пречистенке, а вечера проводил у Елены Кирилловны. Лишь раз в неделю, по субботам, он наносил визит семье Сабуровых, да в торжественные дни, вроде 6 августа (праздник Преображенского полка) он ужинал у Наточки Оболенской вместе с Джунковским и Котей Штер.

Так Елена Кирилловна, образ которой у меня всегда сочетался с образом ибсеновской Сольвейг, обрела своего Пер-Гюнта — Гадона и была счастлива до 1932 г., когда Владимир Сергеевич был сослан в Вологду. Елена Кирилловна продолжала о нем трогательно заботиться, навещая его в изгнании, высылала посылки. В 1937 г. посылки стали возвращаться «за выбытием адресата в неизвестном направлении и без права переписки».

 

¤

 

Но возвращаюсь к лету 1918 г. С июля месяца настроение в Москве стало крайне напряженным. Очень страшен был приказ, по которому все находившиеся в Москве офицеры должны были собраться в манеже Алексеевского военного училища в Лефортове. Шли туда, как на смерть, но, вопреки ожиданиям, вышли живыми, проведя четыре дня под надзором латышей и китайцев. Борис Борисович Шереметев за эти четыре дня приобрел болезнь сердца, которая и явилась причиной его смерти 2/II-1919 года. Он заразился сыпным тифом, и сердце сразу сдало.

Охваченная паникой буржуазия устремилась на Украину в надежде уехать оттуда за границу. Проходя по Рождественскому бульвару, я видела длинные очереди людей, ходатайствующих о разрешении на выезд — кому и на каких основаниях эти разрешения выдавались, я не знаю. Вместе с тем в старинных дворянских семьях были люди, считавшие, что неблагородно «бежать с тонущего корабля», что надо умирать на родной земле. Такие воззрения господствовали на Воздвиженке у Шереметевых. К старому графу Сергею Дмитриевичу судьба была милостива — он умер 17/II-1918 г., когда пришли его аресто-

 

- 299 -

вывать. Но оба мужа его дочерей — Сабуров и Гудович — были увезены и никогда не возвратились*. Остальные члены семьи были уплотнены на самом верхнем этаже Воздвиженского дома, где образовалось женское и детское царство: гр. Екатерина Павловна, Анна Сергеевна Сабурова с тремя детьми, Мария Сергеевна Гудович с четырьмя детьми и вдова Петра Сергеевича Шереметева — Елена Богдановна в шестью детьми. Если принять во внимание, что во флигеле шереметевского дома жила жена Бориса Борисовича Шереметева** с четырьмя детьми, то можно сказать, что на углу ул. Коминтерна и ул. Грановского (так стали называться Воздвиженка и Шереметевский переулок) юные отпрыски одного из старейших родов российских были представлены в большом количестве.

Ко всем этим лицам я еще вернусь, а теперь хочу привести еще один пример человека, желавшего умереть на родной земле.

Летом 1918 г. Довочка Давыдова, приехав в Москву, поселилась у своих знакомых Нарышкиных. Семья эта состояла из старого дипломата — бывшего посланника при Ватикане, а затем в Стокгольме, Кирилла Михайловича Нарышкина, его жены и двух дочерей, из которых старшая была, по традиции, Наталья Кирилловна. Помню, что дамы Нарышкины выражали нетерпение уехать за границу, где у них, по-видимому, были и связи и средства, и только Кирилл Михайлович сидел нахохлившись, как птица, и говорил, что он никуда из России не поедет.

Недавно в мемуарах Игнатьева я прочла несколько страниц, посвященных Кириллу Михайловичу Нарышкину. Привожу дословную выдержку: «При знакомстве с этим оригиналом прежде всего бросалась в глаза его неприглядная внешность: заросшее волосами лицо, подслеповатые глаза, но с первых же слов в нем чувствовался высоко культурный человек, гордящийся своей родиной, своим происхождением, тонко воспитанный дипломатией. /.../

Когда началась война 1914 г., Нарышкин, постоянно живший в Париже, сказал: "я обязан ехать домой", а когда произошла революция и его семья собралась вернуться за границу,

 

 


* Обыском и арестом руководил зам. Дзержинского — Петере.

** В 1908 г. Б.Б. Шереметев женился на Ольге Геннадиевне Чубатовой, которая через свою мать Нат. Ал. была в родстве с Шиповыми.

- 300 -

Кирилл Михайлович не пожелал ее сопровождать. Поняв гибель своего класса, он не хотел стать эмигрантом, взял свою любимую трость и вышел пешком из Москвы в неизвестном направлении. Он, видимо, хотел умереть на родной земле. Так кончил жизнь старый русский дипломат»*.

Не знаю, откуда почерпнул Игнатьев сведения о конце жизни Кирилла Михайловича, но эта версия находится в полном соответствии с тем, что я слышала из его уст летом 1918 года.

Ярым и последовательным сторонником теории непокидания родины был также мой отец, доказывавший, что эмиграция никогда не давала благих результатов.

В конце августа пришли вести из Козельска о том, что снятый нами под квартиру дом Собенникова реквизирован и в него въезжает молочная ферма земотдела. Надо было принимать решительные меры для спасения наших вещей, и меры эти выразились в том, что, забрав Димку, я помчалась в Козельск, поступила на должность делопроизводителя молочной фермы и снова внедрилась в свою квартиру.

Таким образом, остатки нашего быстро тающего имущества были временно спасены. О том, что меня ожидало на новом поприще, я буду говорить в следующей главе, посвященной Козельскому периоду моей жизни, теперь же перейду к гораздо более значительным событиям, происходившим тем временем в Петрограде с моими родителями.

Вскоре после окутанного в ту пору завесой таинственности исчезновения великого князя Михаила Александровича Н.С. Бра-сова была арестована на своей гатчинской даче и отвезена на Гороховую. Находившаяся с нею моя мать, со свойственной ей доблестью, бросилась на ее выручку, часами простаивала у самых страшных порогов с передачами и, наконец, добилась свидания.

Никогда мама не идеализировала характер Наталии Сергеевны, но то, что она услышала тут, превзошло ее ожидания. Все десять минут Н.С. капризным тоном упрекала маму за то, что она не сумела раздобыть бисерную сумочку, которую та оставила в кабинете Урицкого во время допроса. (Об этой сумочке она просила в первой записке из тюрьмы.) «Ах, Саша! — говорила Наталия Сергеевна. — Какая ты невнимательная! Ты же

 

 


* А.А. Игнатьев. «Пятьдесят лет в строю», М., 1959, гл. XI.

- 301 -

знаешь, как я любила эту сумочку!..» У мамы просто руки опустились! За сумочкой она, конечно, никуда не пошла, но продолжала ежедневно совершать поездки в Петроград из Гатчины, где на ее попечении осталась 15-летняя Тата Мамонтова, хлопоча о передачах и наводя справки. С Гороховой мама часто заходила к отцу, который только что переехал на Миллионную д. 17 и поступил на службу в Главархив. Переезд его совершился под руководством верной Александры Ивановны, которая до последнего дня своей жизни старалась оберечь отца от материальных невзгод. Шурик еще в середине лета уехал в Царевщину.

Так обстояли дела, когда студент эсер Канегиссер выстрелом из револьвера убил председателя Чека Урицкого. Начался массовый террор, и тут, в минуты смертельной опасности, судьбы моих родителей соприкоснулись еще раз самым фантастическим образом, чтобы потом разойтись навсегда.

Постараюсь в хронологическом порядке воспроизвести все, что случилось на протяжении 5-6 дней.

Студент Канегиссер, произведя свой выстрел в здании на Дворцовой площади, побежал, скрываясь от погони, по Миллионной улице, завернул во двор дома № 17, вбежал по черной лестнице в третий этаж и отстреливался с площадки. Все проживающие в доме оказались на подозрении, которое в отношении отца усугубилось следующим обстоятельством: переезжая в небольшую квартиру, папа поставил часть мебели на продажу в комиссионный магазин на Караванной улице. Магазин этот принадлежал его знакомому Бурнашеву. Телефонный номер магазина оказался в записной книжке Канегиссера. У Бурнашева была устроена засада. Когда Александра Ивановна явилась узнать, не продалась ли мебель, ее задержали, и папа в ту же ночь был заключен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Вряд ли кто-нибудь мог серьезно подозревать, что отец знает о существовании Канегиссера — но это в ту пору не имело значения.

Камеры были переполнены. Среди арестованных папа увидел своего знакомого Сергея Алексеевича Дельсаля. Тут же было несколько англичан. На третий день людей из камеры стали партиями куда-то уводить. Когда осталось лишь несколько

 

- 302 -

человек, старший из англичан сказал: «Мы люди разных национальностей, друг друга не знаем, но у нас есть одно общее — молитва Отче Наш. Давайте же споем ее вместе!» Молитву спели, обнялись и через полчаса были выведены на мол, врезающийся в Неву. Перед молом стояли баржи, в которые грузили людей для отправки в Кронштадт. С залива дул пронизывающий ветер — люди часами стояли на молу в ожидании погрузки. Вдруг раздалась команда: «Те, кто невоенные, отойдите в сторону!» Оказалось, что баржи переполнены до отказа и начали тонуть. Папа и Дельсаль отошли в сторону и вскоре были возвращены в камеру.

Тем временем мама, узнав от Александры Ивановны о случившемся, металась по городу, повторяя: «Саша в опасности, надо его спасать!» И в свойственной ей целеустремленности ее осенила счастливая мысль: обратиться в Остзейский комитет, сыграв на принадлежности Сиверсов к лифляндскому дворянству. Мысль была поистине счастливая, так как это был тот короткий политический период, когда, после заключения Брестского мира, германский посол имел большой вес. Считались также и с Остзейским комитетом. О том, как мама пробилась в здание комитета, двор которого был заполнен толпой просителей, как она сумела получить от председателя барона Вольфа нужную бумагу и вручить ее по назначению — я узнала только 5 лет спустя, во время моего пребывания у мамы в Висбадене, но до сих пор мне все это кажется какой-то сказкой.

Ровно через сутки папа был вызван из крепости в кабинет председателя Чека Бокия, где произошел, примерно, такой разговор:

 

Бокий: Скажите, Александр Александрович, где Вы родились?

Отец: В Нижнем Новгороде.

Бокий: Почему же тогда за Вас хлопочут Остзейский комитет и германский посол?

Отец: Меня это очень удивляет, но я допускаю, что кто-нибудь из моих близких предпринимал все возможные шаги для моего освобождения. Сам бы я за помощью не обратился.

Бокий: Во всяком случае, все вышло удачно. Я слышал о Вашей научной деятельности. Нам такие люди нужны. Желаю успеха в Ваших трудах!

 

Наутро отец был дома.

 

- 303 -

В продолжение многих лет он с умилением и благодарностью вспоминал о том, как мама его выручила — только перед самой смертью эти чувства почему-то заслонились воспоминаниями об обидах «доисторического периода», т.е. времени развода.

Узнав, что ее хлопоты увенчались успехом, повидав отца на Миллионной и отвезя очередную передачу Брасовой, мама поездом возвращалась из Петрограда в Гатчину. Против нее в вагоне сидела женщина средних лет, которую мама не раз уже видела во время своих поездок. Возник ни к чему не обязывающий разговор о том, как утомительно ездить в поездах в революционное время. И вдруг дама сказала: «Да! Я знаю, что Вы ежедневно совершаете такие поездки и, более того, я знаю, зачем и ради кого Вы это делаете. Ну, так слушайте! Вам пора подумать о самой себе, тем более, что та особа, о которой Вы заботитесь, мало это ценит и не стоит того риска, которому Вы подвергаетесь. Мне вас жаль, и поэтому я Вас предупреждаю: немедленно возвращайтесь в город — на даче Брасовой Вас ждут с ордером об аресте. Вы не знаете и никогда не узнаете, кто я, — скажу одно: я приставлена за Вами следить, и я хочу Вас спасти — немедленно уезжайте!»

Мама тут же, не заходя домой, повернула обратно и поехала к жившей в то время на Николаевской улице Рощиной-Инсаровой. Екатерина Николаевна решила, что маме необходимо прежде всего изменить свою слишком приметную внешность — седые волосы при молодом лице — и она надела на нее рыжий парик из своего театрального реквизита. В таком виде мама где-то пересекла под Оршей границу советских владений и добралась до Киева.

На гатчинской даче, между тем, отряд вооруженных людей несколько дней тщетно ждал ее возвращения. Тата Мамонтова была подвергнута домашнему аресту, но держала себя доблестно и даже умудрилась переслать к Рощиной-Инсаровой чемодан с мамиными вещами.

В судьбе Н.С. Брасовой тем временем наступило прояснение. Благодаря тому, что были нажаты все пружины (и, главным образом, материальные), она сначала была переведена с Гороховой в лечебницу Герзони, а затем, под видом сестры милосердия, в санитарном поезде вместе с дочерью проследовала на Украину, где и встретилась с мамой.

 

- 304 -

О положении вещей в Киеве времен Скоропадского можно составить себе некоторое понятие по стихотворению Мятлева, приводимого мною по памяти*. Следует оговориться, что в этих стихах события изложены с юмористических или даже «зубоскальских» позиций. Более глубокую и правильную картину дают «Дни Турбиных» Булгакова.

В момент прибытия Брасовой в Киев военные действия между Россией и Германией были уже прекращены. Война велась только на Западе, и Наталия Сергеевна решила испросить у императора Вильгельма разрешения для себя и мамы на проезд через Германию в Копенгаген. Обеим едущим надо было подписать официальное заявление. Мама подписала «Кн. Вяземская». Наталия Сергеевна воскликнула: «А как же подпишу я? Государь обещал брату на Пасху дать мне графский титул — царское слово свято. Не моя вина, что обещание не успело быть оформлено!» И подписала: «Графиня Брасова». Вскоре из германского главного штаба пришел пропуск на кн. Вяземскую и графиню Брасову. Вышло так, как будто Наталия Сергеевна получила титул от императора Вильгельма!

Воспользоваться этим пропуском не пришлось. Буквально через несколько дней — 9-го ноября — в Берлине произошла революция — пропуск стал недействительным. Тут же вскоре Киев был занят петлюровцами, и мама с Брасовой направились в Одессу. (Вступление Петлюры и провозглашение директории также описано Мятлевым. Приложение №2).

На Одесском рейде зимою 1918-1919 года стояла англо-французская эскадра, на что Мятлев откликнулся словами:

 

Победители Вильгельма

(Что приятно лишь для них)

К нам пришли в лице д'Ансельма,

Фрейденберга и иных.

Броненосцы-саркофаги,

В ледяной попав капкан,

На брам стеньгах держат флаги

Квази-дружественных стран.

 

И вот в один прекрасный день, к удивлению всех, броненосец «Адамант» принял на борт двух дам: маму и Н.С. Брасову, и отошел с ними к берегам Англии. (Говорю: «к удивлению всех»,

 

 


* Приложение № 1.

- 305 -

потому, что на английских военных кораблях не полагается быть женщинам.) Не знаю, через кого и как было получено разрешение, но путешествие совершилось в самых благоприятных условиях, и капитан, расставаясь с пассажирками в Лондоне, преподнес им на память ленточки с написанным на них золотом названием везшего их корабля.

Эту ленточку, подаренную ему мамой в 1923 году в Висбадене, Димка носил на берете несколько лет подряд, и никто в Калуге не догадывался, что значит надпись «Адамант» и какое значение этот «Адамант» имел для нашей семьи.

Приехав в Англию, Наталия Сергеевна поселилась в том поместье, которое они занимали с Михаилом Александровичем до их возвращения в Россию и где в качестве домоправительницы жила миссис Джонсон, мать не покинувшего великого князя до последнего дня Николая Николаевича Джонсона.

Когда мама очутилась вне опасности и в спокойных условиях жизни, она почувствовала, что не выдержит вынужденного бездействия. Продав имевшиеся у нее более или менее ценные вещи и прибегнув к займам, она собрала сумму, необходимую для дальнего путешествия, и через Гибралтар, Суэц, Цейлон, Сингапур и Японию поехала в Сибирь на розыски своего мужа. О том, что ждало ее на этом пути, я буду говорить позднее, сейчас же скажу несколько слов о Шурике, который весною 1918 года, покинув Петроград, устремился под спасительный кров Царевщины. Существовавшие там патриархальные отношения между крестьянами и помещиками отодвинули срок изгнания последних на целый год. До весны 1918 г. половину дома по-прежнему занимал лазарет, которым ведала большой друг семьи Юматовых врач-хирург Васильева*, и жизнь шла в прежних, хотя и более скромных нормах. Но летом Приволжье стало ареной боев и восстаний, и уездные власти потребовали, чтобы юматовская молодежь покинула Царевщину.

 

 


* О последующей трагической судьбе доктора Васильевой я узнала, когда попала в ссылку в Саратов в 1935 г. Сделав неудачную операцию своему ближайшему другу врачу Алмазовой (ассистенту проф. Спасо­кукоцкого), Васильева не смогла этого перенести и в день смерти Алмазовой отравилась цианистым калием. Саратовские жители с вол­нением мне рассказывали, как хоронили двух врачей-подруг. Упоминание об этом трагическом случае есть в полном собр. соч. Спасокукоцкого.

- 306 -

Лидию Анатолиевну и ее воспитанницу Зину, которая незадолго до этого повенчалась с Николаем Юматовым, крестьяне взяли на свое иждивение, выделив для них избу на деревне. Лиза, переодевшись в брюки и гимнастерку вместе с мужем ушла на Дон. Коля ушел на восток, а Шурик, не желая никуда «уходить», поступил на место лесного объездчика в с.Черкасском на берегу Волги.

Зима 1918-1919 г. была для него и для Татьянки очень трудной — жили в избе у грубых людей. Татьянка безропотно полоскала белье в проруби, отчего руки у нее покрылись трещинами, но хозяйничала неумело.

Шурик на работе простудился, заболел фурункулезом, стал раздражительным и, к стыду его, надо признать, — подчас вымещал свое плохое настроение на жене. Татьяна кротко переносила тяготы жизни и, будучи от природы хорошей матерью, уделяла много забот Алику, росшему хорошеньким, но слабым ребенком.

В 1919 году Шурику предложили должность заведующего музеем в Вольске. Это было ступенью к улучшению положения, но тут наступил голод 1921 г., который был особенно ощутим в Поволжье. Когда и это было кое-как пережито, сказалась естественная тяга к Петрограду, и весной 1922 года можно было увидеть, как Шурик, наш элегантный Шурик, в ватной фуфайке шагает по пустынному Невскому и толкает ручную тележку с вещами и сидящим поверх них Аликом*.

Приехали молодые Сиверсы сначала на Миллионную к отцу, но вскоре нашли квартиру на Б.Дворянской ул., которую удалось обставить частью сохранившихся от «периода расцвета» вещей.

О том, как я встретилась с братом летом 1923 г., и что представлял собой Петроград того времени, я буду говорить позднее. Теперь же мне предстоит вкратце описать, как я провела Козельский период своей жизни.

 

Приложение 1.

 

Видя медленность аллюра

Войск французов-англичан,

«Крайне щедрый» пан Петлюра,

По примеру половчан,

 

 


* Мне даже говорили, что к поясу у него был привязан некий предмет, необходимый для путешествия с ребенком.

- 307 -

Зная черни нрав Батыев

И узрев большевиков,

Взять задумал стольный Киев

Во главе сечевиков.

За великого Шевченко,

Самостийность и хохлов

Пресловутый Винниченко

Распинаться был готов.

Утверждал порядок новый

И в душе лелеял план

Местных дам одеть в паневу,

А мужчин одеть в жупан.

Тщетно князь Голицын, бравый,

Протописный генерал,

Раньше левый, нынче правый,

Возмущался и орал.

Тщетно Гейден, граф голландский,

Хлебороб и патриот,

Посещал «Будынок Панский»,

Утверждая, что народ

Ждет восторженно мгновенья,

Чтоб помещикам отдать

Разоренные именья.

Гетман думал: «В чем же суть?

Что они ко мне пристали?

Что за споры? Что за крик?» —

И сидел на пьедестале

Преднамеренно двулик.

Угадав, что зреет драма,

В ночь из гетманских хором

Граф Олсуфьев, сын Адама,

Перебрался в частный дом*.

Перепуганные Липки

Повторяли каждый час:

«Гетман делает ошибки,

Скоропадский губит нас!

Затевает авантюру

Он на нашем на горбе!

Как он выпустил Петлюру?!

Ça y est! nous sommes flambés!»

Он опасен, он враждебен,

Он ворвется в город в ночь!

Благородный Альменслебен

 

 


* Д.А. Олсуфьев упоминается при описании Бородинского юбилея.

- 308 -

Вряд ли сможет нам помочь.

Коль немецкие солдаты,

Свергнув генералитет,

Методичны и нелепы,

Сохранят нейтралитет.

И среди таких контрастов

И борьбы враждебных сил

Пан Петлюра занял Фастов

И себя провозгласил.

 

Приложение 2.

 

Виктория! Виктория!

Флаг — желто-голубой

Гарцует директория

Довольная собой.

 

И в страхе за последствия,

(Хотя душа скрипит)

Какое-то приветствие

Бормочет Агапит.

 

Погода отвратительна,

Кружит седая мгла.

Кой-где предусмотрительно

Звонят колокола.

 

Украина! Украина!

Все это пустяки,

Но скоро, дети Каина,

Придут большевики.

 

Возьмут в свои объятия

Все классы целиком.

Узнает демократия,

Что значит Совнарком!

 

Но если это скверное

Минует нас пока,

Тогда придут наверное

Деникина войска.

 

С неясными «заветами»,

С стремлениями в даль,

И закипит кадетами

         «Континенталь».

 

- 309 -

Судьба так переменчива,

Во всем такой хаос!

Покуда что застенчиво

Шепчу: «Я — малоросс».

 

Виктория! Виктория!

Окончен славный бой.

Петлюра, Директория,

Флаг желто-голубой.

 

Народа правомочия,

Сияние зари,

И прочее, и прочее.

И черт вас побери!

                                       Мятлев.

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 

Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  http://www.sakharov-center.ru

http://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=2071

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен