- 310 -

В Козельске

 

 

Заведующим фермой Козельского земотдела, делопроизводителем которой мне предстояло быть, оказался некто Федор Федорович Телегин, бесцветный человек небольшого роста, одетый в русскую рубашку и синюю поддевку. Это был не совсем «удачный» сын бывшего управляющего хозяйством Оптиной Пустыни Ф.Ф. Телегина-старшего, жившего в ту пору на покое у своей «вполне удачной» дочери Анны Федоровны, о которой речь будет впереди.

Первым делом моего начальника было заказать в Калуге приходно-расходную книгу и ордера, на которых по его требованию было напечатано: «Козельская молочная фирма». Эта «фирма» была первым поводом для разногласий: Федор Федорович утверждал, что написано правильно, а я демонстративно исправляла «и» на «е». В общем же, Телегин-младший, который был типичным «никудышником», относился ко мне почтительно, а обязанности делопроизводителя были несложны, т.к. ферма, состоявшая из 16 заморенных бывших помещичьих коров, продукции почти не давала.

Во второй половине октября Борис, завершив свои московские дела, приехал в Козельск, чтобы в скором времени расстаться со мной и Димой на неопределенное время. И он, и я шли на это вполне сознательно. Иначе Борис поступить не мог и не должен был.

И вот, с уходом его 30/Х-1918 г. в направлении на Унечу между мною и всеми моими родными возникла та преграда, которая впоследствии получила название «железного занавеса» и которая состояла в полном неведении друг о друге и в столь же полной невозможности помочь друг другу в случае, если эта помощь понадобилась бы. Для меня и Димы весь мир оказался замкнутым в черте города Козельска, где мы должны были черпать все свои ресурсы, моральные и материальные. Но, может

 

- 311 -

быть, как раз по причине нашей беззащитности (которой я, кстати говоря, в ту пору, благодаря молодости лет и унаследованному от матери оптимизму, в полной мере не ощущала), рядом с нами постоянно оказывались дружественные силы, которые отводили от нас всякого рода неприятности.

Таким образом, рассказ о нашем житье в Козельске по существу сводится к рассказу о тех милых людях, которые нас охраняли и о которых я, по совету Жуковского, с благодарностью говорю: «они были»!*

Теперь, после «лирического отступления», я могу перейти к более конкретному описанию жизни города Козельска в 1918-1919 гг.

Характерной особенностью первых лет революции было всеобщее увлечение театральным искусством, которое, будучи поощряемо властью, переживало период расцвета, если не в качественном, то, во всяком случае, в количественном отношении. Козельск не отставал от моды. На фасаде одного из зданий главной улицы вместо вывески «Торговля братьев Гайдуковых» появилась надпись «Народный дом имени Луначарского». Организовалась неплохая труппа, возглавляемая супругами Россовыми, которые принадлежали к цвету местной интеллигенции. (Б.А. Россов, юрист по образованию, был членом коллегии правозащитников.) В числе актеров, кроме Россовых, входил сын священника, работник аптеки Коля Лебедев под громкой фамилией Созвездовского, две козельские девицы Шепиловы, подхватившие самых завидных женихов — бухгалтеров райпродкома — и двоюродный брат Льва Михайловича Кавелина — способный, но беспутный дилетант Валентин Козлов, проведший свою юность в свите Марии Владимировны Вяземской.

Б.А. Россов и его жена с успехом исполняли главные роли в пьесах самого разнообразного содержания. Репертуар «Дома Луначарского» привлекал толпы зрителей, но подчас вызывал недовольство начальства. Так, зимою 1918-1919 годов был поставлен водевиль «Тетушка из Глухова». М-м Россова в роли гимназистки очень мило пела куплеты о Москве, заканчивавшиеся словами:

 

 


* О милых спутниках, которые наш свет Своим сопутствием для нас животворили, Не говори с тоской: их нет; Но с благодарностию были.

- 312 -

И в целом мире нету краше

Московских женщин и девиц.

Вот почему, на радость нашу,

Москва — столица всех столиц!

 

25-ю годами позднее эти слова были бы вполне уместны, но в ту пору, когда «Родиной был весь мир», восхваление одного какого-либо географического пункта считалось недопустимым.

Председатель Ревкома матрос Семенов стукнул кулаком по столу и закричал: «Это не дом Луначарского — это дом Рябушинского»! «Тетушка из Глухова» и имевшая бурный успех комедия «Тетка Чарлея» были сняты с репертуара.

На главной улице, против входа в городской сад, с террасы которого открывается столь прекрасный вид на заливные луга, реку Жиздру, тянущиеся за ней леса и стоящий на опушке этих лесов Оптин монастырь, в двухэтажном здании помещалось учреждение, вокруг которого в годы гражданской войны вращалась вся жизнь города — Военный комиссариат. Возглавляли его: сначала упомянутый мной неистовый матрос Семенов, а потом более спокойный и симпатичный комиссар Краснощекое. И при том, и при другом военруком был троюродный брат Бориса Вадим Александрович Влодзимирский, имя которого я, пожалуй, назову первым, вспоминая моих «ангелов хранителей» того времени. Это был высокий человек лет 35 со смуглым, правильным, но утомленным лицом. Из-за отсутствия левого глаза, утраченного на охоте, он всегда носил черную повязку. Проскальзывающая по его губам чуть заметная улыбка сбивала людей с толку — трудно было понять, шутит он или говорит серьезно. По своей матери, урожденной Ергольской, Вадим Влодзимирский был связан с Козельским уездом, где провел детство и юность. Потом, выйдя в офицеры, он служил на Дальнем Востоке и вернулся в родные края лишь после революции вместе со взбалмошной женой еврейского происхождения и тремя дочками: восьми, шести и четырех лет. Вряд ли семейная жизнь Влодзимирских была очень счастливой, но Вадим Александрович переносил эксцентричные выходки жены с полным спокойствием и очень любил девочек.

Иногда шторы на окнах в квартире Влодзимирских, несмотря на дневные часы, бывали спущены. Это означало, что Раиса Борисовна лежит с головной болью после очередного

 

- 313 -

скандала, в ходе которого она неизменно грозила «бросить все и уехать на Дальний Восток к любящему ее капитану Чеснокову».

Открывая на стук посетителя дверь, Вадим Александрович с той же полунасмешливой улыбкой говорил: «У барыни нервы». Вечером «барыня» появлялась с обвязанной полотенцем головой, и жизнь входила в обычную колею.

Между Борисом и Вадимом Влодзимирским когда-то была тесная юношеская дружба. Вадим это помнил и теперь перенес на меня и Диму то теплое дружеское чувство, в искренности которого я ни разу не имела случая усомниться.

Дом Влодзимирских считался самым «открытым домом» в Козельске. В комнатах было светло и тепло, в 8 часов подавался настоящий, а не морковный, чай с сахаром, а в 12 часов — большое блюдо вареного картофеля с маслом (а это встречалось далеко не везде)! В промежутках между чаем и ужином хозяева и гости (и я в том числе) с увлечением играли в девятку, что и было воспето в частушке:

 

Процвели азарты,

Все играют в карты.

Даже милый военрук

Так проводит свой досуг!

 

У Влодзимирских я познакомилась со многими представителями козельского общества и, в первую очередь, с сотрудниками Вадима Александровича по военному комиссариату. Чаше других я встречала зав. отделом кадров Владимира Алексеевича Глебова и зав. отделом снабжения Ивана Андреевича Короткова.

В.А. Глебов был высокий белокурый молодой человек с университетским значком, юрист по образованию, сын почтенных родителей, обладателей дома в приходе Благовещения, т.е. на противоположном краю Козельска (и я, и Влодзимирские жили в приходе Богоявления). В Володе Глебове чувствовалась порядочность, деликатность, но для того чтобы меня не упрекнули в чрезмерной идеализации моих персонажей, я добавлю, что он был немного «размазня».

Иван Андреевич Коротков более десяти лет прослужил на Северном Кавказе. Его облик и манера одеваться были таковы, что его легко можно было принять за коренного жителя тех мест: смуглое лицо с серыми глазами, темные густые брови, высокий лоб и седеющие виски. Используя эти природные

 

- 314 -

данные, одеваясь под казака и находя все это крайне романтичным, он долгое время мистифицировал меня, выдавая себя за природного джигита, и был огорчен, когда я, в конце концов, дозналась, что он родом из села Ивановского в 15 верстах от Козельска. Эта маленькая слабость не мешала ему быть очень милым человеком и состоять в числе охраняющих меня друзей.

В Военном комиссариате остался служить бывший воинский начальник Тер-Маруков — маленький армянин с длинным носом. В компании Влодзимирских он не бывал, его считали интриганом — и я с ним не была знакома, зато когда я встречала на улице человека лет 45 в поношенной, но аккуратно застегнутой на все пуговицы офицерской шинели, я склоняла голову. Это был бывший помощник воинского начальника капитан Матусевич. Тяжело раненный во время войны, он говорил хриплым голосом, так как в горло ему была вставлена серебряная трубка. Капитан считал, что всякая служба в современных условиях есть нарушение данной им когда-то присяги. Одинокий и больной, он жил в Малом Заречье, зарабатывая на кусок хлеба вытачиванием деревянных каблуков для туфель, и, как подобает истинному подвижнику, делал это тихо, без лишних слов и с большим достоинством.

Теперь мне надлежит ввести в рассказ новое лицо. Возвращаюсь на несколько лет назад. Еще до революции в Козельске существовала типография, принадлежавшая семье Сагалович. В этой семье, среди других детей, была дочь Женя, которая после окончания гимназии поехала в Калугу на фармацевтические курсы. Там она встретила молодого офицера Павла Васильевича Рожкова. Возникла любовь, потребовавшая жертв с обеих сторон. Невзирая на проклятия родных, Женя крестилась и обвенчалась с Рожковым. Через год родился сын Всеволод и все шло хорошо, до тех пор пока летом 1917 г. не пришло известие, что подпоручик Рожков убит на Галицийском фронте.

В описываемое мною время Евгения Моисеевна Рожкова жила во флигеле дома, занимаемого Влодзимирскими, и работала в козельской аптеке. (Родительское проклятие было с нее снято.)

Не помню точно, как мы с ней познакомились. Думаю, что это было у Влодзимирских, но вскоре наши отношения из обычного знакомства превратились в дружбу. В Евгении Моисеевне

 

- 315 -

меня привлекала способность моментально отзываться на все происходящее вокруг нее — она не могла быть равнодушной к чужой судьбе: всякое несчастие или просто затруднение сразу вызывало в ней желание помочь, устроить, облегчить. Эта активная доброта сочеталась, к тому же, с трезвым умом и деловитостью. Быть заведующей аптекой — этого источника всегда соблазнительного спирта и жизненно необходимых медикаментов — было нелегко; однако Евгения Моисеевна с честью выходила из положения, проявляя в одних случаях твердость, в других — мягкость и заботливость.

И вот, в то время, когда вокруг меня начала создаваться благоприятная обстановка, когда ко мне с разных сторон протянулись дружественные нити, пришло распоряжение о переводе молочной фермы из Козельска в Нижние Прыски. Отрываться от места работы, давшего мне «curriculum vitae», было страшновато. Приходилось расставаться с Козельском.

В ранние декабрьские сумерки вдоль бесконечной «Нивалидной»* улицы, соединявшей город с деревней Стениным, в свою очередь почти соединявшейся с Прысками, протянулось не совсем обычное шествие: несколько розвальней, окруженных двумя десятками тощих коров. Телегина я в это время не помню: вероятно, он ожидал нас в Прысках, а переселением руководили два дешовских** молодца, поступивших незадолго до того на должность скотников. Это были: Иван Иванович Галкин, степенный и очень вежливый человек лет 30, и более молодой Глебка Кретов, высокий парень с тронутым рябинами лицом, всегда веселый и находчивый.

Я ехала на розвальнях, на облучке которых примостился Глебка. Одной рукой он держал вожжи, а другой — завернутого в тулуп Диму. Встречные люди, заинтересованные видом нашего каравана, то и дело задавали вопросы: «Куда же это вы коровушек-то гоните?» Глебке это надоело. Он наклонился к Димке и стал ему что-то шептать, после чего раздался Димкин голос: «Знаем куда, не в первый раз!» Любопытная старушка осталась в полном недоумении, а Глебка был очень доволен своей выдумкой.

Но вот из темноты вынырнула мрачная громада прысковского дома и несколько освещенных окон правого его кры-

 

 


* Искаженное «Инвалидная».

** Дешовки — большое село под Козельском.

- 316 -

ла, где должна была поместиться контора «фирмы» и ее персонал.

В одной из предыдущих глав я упоминала о кашкинских Нижних Прысках. Эта усадьба, построенная во 2-й половине XVIII века, по своим масштабам не имела себе равных в Козельском уезде. Дом дворцового типа, насчитывающий около 40 комнат, уже до революции находился в состоянии некоторого запустения. Теперь же это была подковообразная руина, мрачно возвышавшаяся над парком, который уступами сходил к проезжей дороге, еще храня под своими вековыми деревьями жалкие остатки двух прелестных павильонов-беседок и декоративной арки из дикого камня. Правый флигель, отремонтированный в 1909 году стариком Кашкиным для сына Николая Николаевича, при женитьбе последнего на гр. Марии Дмитриевне Бутурлиной, был еще пригоден для жилья. Во втором этаже этого помещения, в столовой и спальне Кашкиных, где еще сохранились кое-какие их вещи красного дерева, поселились мы с Димой. Тут же по коридору была комната Телегина, который, кстати говоря, не обременял нас своим присутствием, часто уезжая к себе на хутор и увозя попутно что-нибудь «плохо лежавшее». Внизу помещались скотники и доярки, из которых одна была дочерью попелевского садовника и частично меня обслуживала.

Жизнь потекла тоскливо и однообразно. Утром и вечером я присутствовала при дойке коров, которые давали очень мало молока, потом отправляла это молоко в козельскую больницу. Этим мои обязанности исчерпывались.

Однажды я попросила Глебку Кретова открыть забитую досками дверь главного входа и вместе с ним прошлась по третьему этажу большого дома; я увидела сваленные в углы портреты, поломанную мебель, остатки перегородок в стиле ложной готики, разбросанные книги и много паутины. Среди книг был составленный и прекрасно изданный последним из прысковских владельцев альбом «Род Кашкиных»*, и я узнала интересные подробности о том месте, куда меня забросила судьба.

Согласно преданию, в давно минувшие времена в лесах по берегам реки Жиздры, притока Оки, жили два разбойника: Опта и Трубила. Опта покаялся в грехах и основал Оптин мо-

 

 


* Этот труд вышел под редакцией ближайшего друга моего отца Б.Л. Модзалевского.

- 317 -

настырь. Трубила же со своим потомством поселился на левом берегу Жиздры на месте Прысков. Не знаю, сколь все это достоверно исторически, но могу засвидетельствовать, что половина прысковских крестьян носит фамилию «Трубилиных».

В 1918-1919 году жизнь православной церкви еще не была нарушена и шла своим установленным порядком. Из Оптиной Пустыни регулярно доносился колокольный звон, совершалась служба в Прысковской церкви.

Помню, как однажды в зимние сумерки мы с Димой отправились на прогулку и зашли в церковную ограду. К моему большому удивлению, я увидела памятник с надписью: «Младенец Валентина Сергеевна Аксакова». Тут я вспомнила, что родители Бориса когда-то жили в Верхних Прысках (имение Россет) — по-видимому, тут была похоронена умершая маленькой сестра Бориса, и от вида этой запушенной снегом и всеми забытой могилки в моей душе прошла какая-то теплая волна.

Вскоре я познакомилась с семьей прысковского священника о. Преображенского. Когда я впервые пришла в их дом, мне показалось, что я вижу сцену из Диккенса. «Матушка» — миловидная белокурая женщина, имевшая вид старшей сестры своих шести детей, дирижировала домашним хором. Все дети, начиная от подростков Саши и Коли и кончая четырехлетней девочкой, стройно пели «Буря мглою небо кроет» и «Вечерний звон».

20 лет спустя я совершенно неожиданно встретилась с Анной Васильевной Преображенской в Саратовской тюрьме. Она была все так же мила. Саша, Коля и девочки, ставшие взрослыми, проявляли большую заботу о матери. Анна Васильевна часто получала передачи, которыми щедро делилась с неимущими, и очень любила вспоминать наше первое знакомство.

Но возвращаюсь к 1919 году. С переездом в Прыски моя связь с Козельском не совсем порвалась. От времени до времени я появлялась в городе и по делам, и без дела. Несколько раз меня навещал Вадим Александрович Влодзимирский. Верхом приезжал Коротков, держа под полою своей кавказской бурки килограмм сахара или гречневой крупы, что породило частушку:

 

Больше нет мученья,

Как отдел снабженья.

И от скуки, от тоски

Едет Коротков в Прыски.

 

- 318 -

Однако не все вокруг меня было благополучно: наряду с дружественными силами, существовали враждебные, и они воплощались в лице заведующего земотделом т. Кострикова, непосредственного начальника молочной фермы.

Это был высокий мужик с маленькими, злыми глазками на обветренном грубом лице. Теперь мне кажется, что он частенько бывал «выпивши», но тогда я еще не умела хорошо диагностировать это состояние. Я замечала только, что, когда я прихожу в земотдел с отчетами, Костриков меня преднамеренно не замечает. Это было то, что теперь называется «дискриминацией» (в ту пору термин этот, вероятно, существовал в словарях, но широкого хождения не имел). Я чувствовала, что Костриков с нетерпением ждет случая, чтобы от меня отделаться, но случай этот представился только в мае. Зиму и крайне запоздавшую в 1919 году весну мы с Димой провели в Прысках. Разлив был необычайный. В продолжение долгого времени мы были отрезаны от мира. Прысковский дом и парк возвышались над необозримым водным пространством, поверх глади которого неслись звуки оптинских колоколов. Дима собирал во мху бледные, едва распутившиеся фиалки, я же, сидя в полуразрушенной беседке, слагала патриотические стихи.

А в мае произошло следующее: начали телиться коровы, Федор Федорович Телегин без моего ведома и какого-либо участия увез лучшего теленка к себе на хутор. Об этом стало известно в земотделе. Костриков рассвирепел, однако в отношении Телегина дело «отрегулировалось путем переговоров». Пострадала только я. Под предлогом, что «на ферме делаются безобразия» и что «пора отделаться от этой дворянки», Костриков издал приказ о том, что «Аксакова Т.А. снимается с работы делопроизводителя фермы».

Получив такую бумажку, я пешком помчалась в Козельск. Влодзимирских дома не оказалось. Я бросилась в городской сад, где увидела Короткова, гуляющего с барышнями. По выражению моего лица он понял, что случилась какая-то катастрофа, великодушно покинул своих барышень и принял участие в обсуждении планов моих дальнейших действий.

Так как я испытывала мистический страх перед Костриковым, я категорически отказалась вступать с ним в единоборство и решила возвратиться в Козельск. Возникал вопрос о квартире, однако и он быстро разрешился. Сестра Телегина, Анна Федоровна, предложила мне жить в комнате, занимавшей

 

- 319 -

почти весь нижний этаж ее дома, находившегося в непосредственной близости от двух учреждений с большим удельным весом: тюрьмы и больницы. Туда мы с Димой и переехали, собрав по всему городу розданные на хранение остатки нашей мебели.

Анна Федоровна Косникова, урожденная Телегина, была тем, что называется «бой-баба», но не в плохом, а в хорошем смысле этого слова. Насколько ее братец был бесцветен и ничтожен, настолько она была энергична, толкова и находчива. Колоритная фигура Анны Федоровны как живая стоит передо мной, а ее чисто русские словечки мне до сих пор кажутся очень интересными. Так, заметив, что работник расходует слишком много дров, она могла сказать: «Хорошо тебе, дядя Андрей, за чужим каноном родителей поминать!» Когда же ей показалось однажды, что я вздохнула, она заметила: «Ах! Татьяна Александровна, — об одном вспомнила — всех пожалела!» Еще мне нравилось ее выражение: «Брось грязное дело, иди лучше трубы чистить!»

Муж Анны Федоровны, очень дельный человек средних лет, в дымчатых очках, был заведующим племхоза Оптиной Пустыни. Он рано уезжал и поздно возвращался, так что все хозяйство было на руках Анны Федоровны, а семья была большая: четверо детей и двое стариков: отец Телегин и мамаша Косникова.

Мои отношения с хозяевами сложились вполне благополучно. Единственное событие, которое могло бы нарушить эти добрые отношения, но не нарушило их, носит такой комический характер, что о нем стоит рассказать. Однажды попелевский кузнец Василий привез мне заднюю ножку жеребенка. Время было голодное; я была очень рада и поспешила зажарить эту ножку, взяв для этого у Косниковых большую чугунную сковородку. По всей вероятности, в доме были разговоры, исходившие от бабушки, о том, что я «опоганила» их сковородку, но каков был мой ужас, когда под окном я увидела детей Косниковых — Зину-Лупастую 11 лет, Федю-Редю 9 лет, Коляя-Маляя 8 лет и Володяя-Молодяя 6 лет, дрыгающими на одной ножке. При этом они кричали на всю улицу: «Татьяна Александровна ест кобылятину!»

Моя кровь вскипела и я бросилась вон из дому искать на них управу. Анну Федоровну я нашла на молотьбе. Услышав мою жалобу, она схватила кнут, которым погоняют лошадей, и побежала домой. Дети уже поняли, что дело принимает

 

- 320 -

плохой оборот, и спрятались на чердак, но это их не спасло. Через несколько минут они были оттуда извлечены и как горох катились по лестнице. На верхней площадке стояла Анна Федоровна и награждала их ударами кнута, приговаривая: «О! Псы стылые! » Я была отомщена. Дети на следующий день уже забыли об этом инциденте и не затаили против меня никаких злых чувств. Они были значительно старше Димы, но охотно включали его в свою компанию. Особенно Володяй-Молодяй часто подкрадывался к нашей двери и шепотом вызывал: «Дима! Дима! Иди играть. Возьми "гулек" и "гирек"!». «Гульки» — это были два венецианских бронзовых голубка, всегда стоявшие на письменном столе у мамы, «гирьками» же назывались грузы от шнуров, которыми задергивались портьеры. Сами портьеры представляли собой материальную базу нашего существования, так как легко превращались в масло, яйца и картофель, а никому ненужные шнуры с грузами скоплялись на дне пустеющего сундука. Дима забирал эти предметы, и на полу соседней комнаты начиналась игра, причем до меня доносился приглушенный голос Володи Косникова: «Гульки будут баранья, а гирьки будут лошадья!»

Анна Федоровна хорошо знала обычаи и вкусы местного населения, и по ее совету, я занялась необыкновенным ремеслом: шитьем повойников. Повойником называется род шапочки, которую носят под платком калужские замужние женщины. Передняя, налобная часть обычно украшается блестками, позументом или «гитанами» (гитаны — зигзагообразная тесьма). Особенно богатым должен был быть свадебный повойник, так как существует ритуал заплетать перед венцом невесте волосы в две косы и в первый раз надевать на нее повойник. Каждая деревня придерживалась своего покроя — так, Прыски носили повойники со сборами, а Березичи и Дешовки требовали бантовых складок, что было сложнее для производства. Должна сказать, что мои повойники не имели себе равных: я на них изрезала все свои бальные платья, а налобники украшала по правилам Строгановского училища. К сожалению, за всю эту красоту цены не надбавлялись — больше 10-12 яиц за повойник получить не удавалось, а когда я заикалась о масле, то мне отвечали: «Что ты, матушка, мы теперь молоко шильцем хлебаем!»

Зато я приобрела известность. В базарный день перед домом Косниковых останавливались подводы, и бабы спрашивали: «Где здесь живет повойница?»

 

- 321 -

Фронт гражданской войны между тем приближался. Центральная Россия оказалась отрезанной от соли и нефти — соль ценилась на вес золота. Несмотря на заградительные отряды, врывавшиеся в поезда через каждые 3-4 станции и безжалостно отбиравшие продукты под флагом борьбы со спекуляцией, мешочничество принимало широчайшие размеры*. В Козельске шла напряженная борьба с дезертирством. На заборах появился плакат под заголовком «Митька-Бегунец», в котором в стихах изливалась печальная судьба этого Митьки. Вспоминаю это потому, что Димка в честь этого плаката получил уличное прозвище «Митька Бегунец». «А его Митькой звали» — употреблялось вместо «А его — поминай, как звали!» — и я подумала, что это может быть связано с плакатом 1919 года.

С наступлением осенних темных ночей мы стали страдать от отсутствия керосина. В фарфоровую мыльницу я наливала темно-зеленое конопляное масло, которое мерцающим светом горело через укрепленный на краю мыльницы фитиль.

Вечера при таком освещении имели свою прелесть — они сближали меня с Димой. Нельзя было ни читать, ни работать, и мы часами сидели, обнявшись, на диване — я рассказывала сказки, или мы вместе пели. В нашем репертуаре видное место занимала песня «Аллаверды» на известные слова Соллогуба. Возникали образы Кавказа, и однажды, когда я увидела, что Дима, стоя на табуретке, вытаскивает из буфета лепешки для пришедших к нему ребятишек, он пояснил: «Мамочка, не сердись! Я гостеприимен, как черкес».

В соллогубовских стихах есть куплет:

 

Аллаверды! Господь с тобою!

Вот слова смысл, и с ним не раз

Готовился отважно к бою

Войной взволнованный Кавказ.

 

Как-то утром я услышала, что Дима, сидя на кровати и натягивая чулки, напевает: «Аллаверды! Господь с тобою! — пауза. — Благословенна ты в женах!»

В сказках, особенно арабских, встречались незнакомые Диме образы, например, «павлины». Происходил такой разговор:

 

 


* В каждом доме находился человек, который, движимый голодом, собирал последние манатки и с риском для жизни, на крыше вагона, на буферах и подножках ехал куда-то менять эти манатки на соль и пшено.

- 322 -

Дима: — Мамочка, а какие из себя эти павлины?

Я: — Ах, это необычайно красивые птицы с радужным хвостом, которые кричат противным голосом.

Дима: — Значит, сами-то павлины красивые, но на душе у них неприятное!

Как-то раз мы с ним собрались идти за выдаваемой в кооперативе овсянкой. Я стояла перед зеркалом, надевая шляпу и завязывая по старой привычке вуалетку. Дима терпеливо смотрел на эти приготовления и, наконец, произнес: «Ах, мама, как ты долго! Впрочем, я понимаю: ты хочешь иметь для них приличный вид». В этих словах звучало классовое самосознание, и поэтому они были очень забавны.

От времени до времени мимо нашего окна проходила женщина' лет 50 в белой косынке с лицом редкой красоты. Она останавливалась у домов и просила «Христовым Именем». Ей подавали кусок хлеба или пару вареных картошек, она кланялась и шла дальше, Это была Екатерина Александровна Львова, урожденная Завалишина, внучка декабриста. Жила она в маленькой избушке на окраине Козельска, не имея никого из близких, кроме двух верных собак. Все вещи, привезенные из Петрограда, были проданы. Остался только бинокль. Придя раз к Екатерине Александровне, я увидела, как она, будучи близорукой, в этот бинокль рассматривает внутренность топящейся русской печи, чтобы не опрокинуть горшочка с кашей. С Козельском ее связывала близость Оптиной Пустыни, этого центра православной духовной жизни, привлекавшего в свое время и Гоголя, и Достоевского, и Толстого. В описываемое время в Оптиной еще сохранилось «старчество», в скиту жил отец Нектарий, в стенах монастыря — отец Анатолий, бывший келейником описанного Достоевским под именем Зосимы и почитаемого всей Россией отца Амвросия*.

Сущность старчества заключалась в том, что верующий, избравший себе духовным руководителем того или иного схимника, отрешался от своей воли и ничего не предпринимал без его благословения. Екатерина Александровна жила под руководством отца Нектария, который, по-видимому, направил ее на подвиг смирения и нищеты и лишь через год благословил уехать из Козельска (см. приложение).

 

 


* Действие «Братьев Карамазовых» происходит в Козельске. Дмитрий Карамазов ездит кутить за 25 верст в торговое с. Мокрое (Сухиничи).

- 323 -

Но возвращаюсь к «мирским» делам. Во второй половине лета в Козельск на побывку к родителям приехал Николай Россет — двоюродный брат уже появлявшегося на страницах моих воспоминаний Льва Михайловича Кавелина. Он, кроме того, был внучатым племянником известной фрейлины Александры Осиповны Россет, той самой, о которой Пушкин писал «Черноокая Россети в самовластной красоте»... и т.п. Такое интересное родство обязывает меня совершить небольшой генеалогический экскурс. Поскольку я знаю, Россети, выходцы из Франции, прибыли вместе с Ришелье на юг России в конце XVIII века. Отец столь известной в придворных и литературных кругах Александры Осиповны служил в военной службе, сама же она, окончив с шифром Смольный институт, была взята во дворец в качестве фрейлины обеих императриц. Ее дружеские отношения с Пушкиным, Жуковским и впоследствии с Гоголем общеизвестны. Братья Александры Осиповны были военными. Николай I им покровительствовал, но, любя русифицировать фамилии окружавших его людей, отчеркнул последнее «и», и из Россети они превратились в Россет. Брат Александры Осиповны — Александр Осипович, женатый на Офросимовой, был отцом Николая Александровича Россета, владельца небольшого имения при деревне Верхние Прыски и, в свою очередь, отца приехавшего в Козельск офицера. В начале XX века Россеты были совершенно разорены. Мать Николая Александровича (Офросимова) умерла игуменьей Белевского монастыря, сам же он, человек благородной души и хороших традиций, страдал запоем. Две дочери его вышли замуж и уехали, старший сын Петя оказался каким-то недорослем, и утешением родителей был младший — Николай, который по своим душевным качествам и по мягкости своей натуры вполне подходил для этой роли. По окончании Калужской гимназии Коля Россет поступил в Александровское военное училище, вышел в офицеры и всю войну провел на фронте. На Стоходе он попал в газовую атаку и сильно пострадал. Мобилизованный в Красную Армию в 1919 году, он находился на Украине в части, оперирующий против Петлюры, в середине лета по состоянию здоровья получил отпуск и приехал в Козельск.

Не знаю, можно ли это объяснить «семейным предрасположением», но Николай Николаевич вскоре вступил на тот же путь рыцарского служения мне, как и его двоюродный брат Лев Михайлович Кавелин, причем в данном случае имелось le physique de l'emploi, т.е. не было разрыва между внешним

 

- 324 -

видом и родом деятельности. Как у его grande tante (судя по ее портретам), у Коли Россета были красивые темные глаза, тонко очерченные брови, вьющиеся каштановые волосы, он был высок, строен и мог бы назваться красивым, если бы не слишком удлиненный, унаследованный от матери овал лица. В обращении он был прост, весел и приветлив.

Осень в 1919 году стояла чудесная, но надвигающаяся зима ничего хорошего в экономическом отношении не сулила. Надо было запасать продукты, пока в деревне молотили хлеб, копали картошку, пока коровы еще паслись в поле, куры клевали зерно на токах, а крестьянки подумывали о нарядах к осенним престольным праздникам. Осознав это, Николай Николаевич Россет, заботившийся о своих родителях, и я решили проявить энергию.

Ранним утром, забрав с собою вещи, предназначенные для обмена, мы отправлялись в поход по знакомым деревням. Принимали нас радушно, частенько обманывали, но мы не унывали и шли дальше, тем более, что ходить по дорогам, залитым ослепительным осенним солнцем, ведя разговоры на самые разнообразные темы, было совсем не плохо!

Теперь я представляю себе ту осеннюю пору, как короткую передышку между постоянным нервным напряжением предшествовавшего ей времени и теми тяжелыми событиями зимы 1919-1920 гг., которые последовали.

Возвращаясь под вечер в город, я заходила ненадолго в маленький домик у церкви Богоявления, к родителям Россет. (С ними на правах члена семьи жила кормилица Николая Николаевича, прысковская крестьянка.) В трех маленьких и довольно убогих комнатах был образцовый порядок. По стенам висели семейные миниатюры и два больших портрета Александры Осиповны Россет и ее матери. На столе тотчас же появлялся небольшой медный самовар восьмигранной формы, старинные разрозненные чашки, морковный чай и лепешки из «свойской» пшеничной муки. Я наскоро пила чай, рассказывала о результатах меновой торговли и спешила домой, где меня ждала нетопленная комната и перспектива разжигать печь сырыми дровами. Николай Николаевич это знал, отправляясь меня провожать, он незаметно забирал у кормилицы с печи половину ее запаса лучины. Через полчаса печь в моей комнате пылала без всякого моего участия в этом деле. Димка, возвращенный от Косниковых, сидел на подушке перед огнем, и в комнате стано-

 

- 325 -

уроки музыки, произошли большие изменения: она вышла замуж за крупного партийного работника Николая Ивановича Смирнова и жила в многоэтажном и многоквартирном доме Нирензее, заселенном преимущественно членами партии.

Николай Иванович Смирнов, которого я видела раза два в Калуге во время войны, носил тужурку какого-то технического ВУЗа и, как я слышала, был связан с подпольными революционными организациями, за что посидел в Шлиссельбургской крепости. Это был коренастый человек небольшого роста с резкими волевыми чертами лица. Своих «левых» мыслей он не скрывал, заводил подчас споры на политические темы с Сергеем Николаевичем Аксаковым и, слушая бетховенские сонаты в исполнении Нины Сергеевны, постепенно подчинил эту замкнутую молчаливую девушку своему влиянию.

В 1919 году Николай Иванович Смирнов был редактором газеты «Беднота», Нина Сергеевна — кандидатом партии, и я вполне понимала, что мой сундук в их квартире был совсем неуместен. Я решила срочно ехать в Москву.

В продолжение недели я готовилась к «экспедиции» — все было тщательно обдумано. Димку я отвезла в Оптину Пустынь к тетушке Марии Михайловне Аксаковой. В день отъезда мой чемодан был набит съестными припасами — центральное место среди них занимали три жареные курицы. Под зимнее пальто я надела взятую у Бориса Блохина спортивную толстую фуфайку и в сопровождении Николая Николаевича Россета, который ехал со мной до Сухиничей, и случайной попутчицы, служившей в Попелеве прислугой польки-беженки Мани Валентукевич, направилась на вокзал. После нескольких часов ожидания нам удалось погрузиться в пустой вагон товарного поезда, шедшего без всякого расписания в нужном для нас направлении, но то, что мы увидели в Сухиничах, было ужасно. В зал ожидания войти было невозможно: не только скамейки, но и пол был завален телами больных сыпным тифом. Многие из них бредили, просили пить. Сердобольные люди приносили им комок снега, который они с жадностью глотали. На скорую посадку нельзя было рассчитывать — поезда шли со всех сторон увешанные людьми. Некоторую надежду я возлагала на Мишу Барсукова, приятеля моих юношеских лет по Радождеву, который числился комендантом сумасшедшего дома, именуемого «станция Сухиничи Узловые». Найдя его, еле стоявшего на ногах от усталости, я узнала, что он сдает смену и что до ночи поездов на Москву не будет.

 

- 326 -

Единственно, что мог сделать Миша Барсуков, это — пригласить нас к себе на квартиру и увести с вокзала. Там мы отогрелись и дождались вечера. Ночью возобновились наши атаки поездов. Под утро, наконец, Мише и Николаю Николаевичу удалось всадить меня и Маню на площадку разбитого вагона и передать нам наши вещи.

Мы стояли, стиснутые со всех сторон, в полнейшей темноте. У меня была в руках корзиночка с хлебом, у Мани мой чемодан. Тут я допустила большую неосторожность. Я окликнула Маню и сказала: «Главное — держите чемодан». Этим я, по-видимому, привлекла к чемодану внимание соседей, потому что, как только поезд тронулся, но еще не набрал полной скорости, Маня получила удар в спину, какая-то мужская фигура вырвала у нее из рук чемодан с пирогами, курами и моими лучшими нарядами, которые я имела глупость забрать с собой, и спрыгнула в морозную темноту.

Наши крики и протесты были гласом вопиющего в пустыне; из темноты раздался даже голос, выражавший удовлетворение тем, что без чемодана на площадке стало больше места. Поезд шел дальше, и мне предстояло появиться в Москве, имея в качестве одежды — фуфайку Бориса Блохина и в качестве пропитания два килограмма хлеба, уцелевших в моей корзиночке. В таком «облегченном состоянии» я высадилась на Киевском вокзале и отправилась искать пристанище.

Выйдя на Арбат, я заметила, что люди ходят по середине улицы, как в траншее, между возвышающимися справа и слева сугробами, и что всякий прохожий тащит за собой салазки с какой-нибудь поклажей. Никакого транспорта я не встречала. Окна магазинов были забиты досками, зато шумел и бурлил Смоленский рынок, куда устремлялись горожане с салазками и крестьяне с котомками за плечами.

Придя в Левшинский пер., я узнала, что Наточка Оболенская заперла квартиру и уехала на зиму к своим друзьям Матвеевым в Ахтырку, а тетя Лина Штер «уплотняет» Зинаиду Григорьевну Рейнбот в Староконюшенном переулке. Туда я и направилась. Тетя Лина жила в довольно большой нетопленой комнате, заваленной наподобие склада всякими ненужными вещами, по стенам стекала сырость. На тете Лине было несколько платков и теплые перчатки.

Встреченная очень приветливо, я терзалась мыслью, что вместо того, чтобы угощать москвичей козельскими курами и

 

- 327 -

пирогами, я была принуждена съедать их паек. Не теряя времени и запасшись салазками, я отправилась в Гнездиковский пер. к Нине разгружать свой сундук. К чести ответственных работников, населявших дом Нирензее, я могу засвидетельствовать, что в ту пору они не пользовались никакими преимуществами «в быту». То, что я увидела в квартире Смирновых, было не завидно: трубы в двенадцатиэтажном доме лопнули, квартиранты отапливались железными печками; в качестве топлива у Смирновых лежали кипы газет «Беднота», и среди эти кип я с грустью увидела позолоченную резную ножку маленького, знакомого мне с детства диванчика, который я оставила у Нины, уезжая из Кремля. Предъявлять претензии было невозможно: в ту пору замерзающие люди бросали в печь все, что им попадалось под руку. Свою мебель Смирновы, по-видимому, тоже сожгли — в комнате было пусто, и единственное украшение жилища составляла висевшая на стене гипсовая маска Бетховена.

Нина, которая была всегда милым человеком, сожалела, что доставила мне беспокойство, и объясняла, что не могла поступить иначе (но это я и без нее хорошо понимала). В несколько салазочных рейсов я разгрузила сундук; часть вещей куда-то рассовала, часть решила увезти в Козельск в купленной на Смоленском рынке корзинке. С этим делом было покончено — я принялась разыскивать дядю Колю Сиверса, и к своему большому огорчению узнала, что незадолго до моего приезда он демобилизовался и уехал к своей семье в Ташкент.

(До Ташкента бедный дядя Коля не доехал — заболев по дороге сыпным тифом, он был снят с поезда в Казалинске и там умер. Но об этом я узнала много позднее.)

По всей вероятности, я унаследовала от моей матери частицу присущей ей настойчивости в достижении намеченной цели. Поэтому я не сложила оружия и решила попытать счастья у заместителя дяди Коли.

Помню, что меня принял весьма красивый и весьма учтивый генерал. Когда я назвала себя, он сказал, что очень уважает Николая Николаевича Сиверса и будет рад оказаться полезным его племяннице. Я изложила свою просьбу, причем он сделал запись в блокноте; я поняла, что назначение какого-то поручика начальником учебной команды не представляет для него никакой трудности. Минут десять мы еще проговорили на общесветские темы. Провожая меня до двери, генерал сказал: «Если раньше я исполнил бы Вашу просьбу, как прось-

 

- 328 -

бу племянницы Николая Николаевича, то теперь я ее исполняю, как Вашу просьбу!» Я отвыкла от такого обращения настолько, что почувствовала даже некоторое замешательство. Таким образом, две главные миссии, привлекшие меня в Москву, были более или менее успешно выполнены, но оставались дела второстепенные.

После моего фиаско с молочной фермой я потеряла лицо «трудящейся». Я слышала, что моя принадлежность к Строгановскому училищу давала мне право вступить в профсоюз работников искусств. Вот по этому вопросу я стала разыскивать Настю Солдаткину, игравшую видную роль в этом профсоюзе.

От Сони Балашовой, жившей в одном доме с Натой Оболенской и вышедшей к тому времени замуж за литератора Ильинского, принимавшего участие вместе с Маяковским в издании «Новый Леф», я узнала, что Настя снимает комнату в квартире Дерюжинских в Скатертном переулке. Константин Федорович Дерюжинский до революции был известным московским нотариусом и имел сына-студента Митю, некрасивого, но умного молодого человека, стяжавшего почему-то плохую репутацию у московских мамаш. Знаю это потому, что когда этот Митя вздумал за мной ухаживать, Вера Николаевна Обухова предубедила против него маму, и мне было категорически запрещено иметь с ним какое-либо общение. Но это дело относилось к 1912 году и, отправляясь на розыски Насти в декабре 1919 года, я совсем не думала о Мите Дерюжинском. Когда я поднялась на 3-й этаж указанного мне Соней дома в Скатертном пер. и постучала в дверь указанной квартиры, мне долго не открывали. Наконец, я услышала шаги, и в дверях показалась не Настя, а ее тень с остановившимися полубезумными глазами. Увидав меня, Настя замахала руками и быстро заговорила: «Не заходи сюда! Из квартиры все уехали, только Митя умирает от тифа на кухне! Уходи! Ты можешь заразиться!» Я, конечно, вошла. Квартира была пуста; со стен свешивались оборванные провода от телефона и освещения. Сев на подоконник, я заставила Настю объяснить, в чем дело. Оказалось, что родители Дерюжинские уехали на юг. Митя должен был тоже куда-то уезжать, но задержался, заболел тифом, потерял сознание и лежит теперь в единственно отопляемом месте — на кухне, а она не может его бросить и уже три дня не выходила из квартиры и почти ничего не ела.

 

- 329 -

Я предложила сменить ее на два-три часа, чтобы она могла пойти в столовую и дозвониться до скорой помощи. Закрыв за Настей дверь, я вошла на кухню. На матраце, на полу, покрытый всем, что осталось в доме теплого, лежал Митя Дерюжинский. Я села рядом с ним на стул. Трудно себе представить, что произошло в сознании бредящего больного, когда он раскрыл глаза и увидел меня. Вероятно, я сначала показалась ему фантомом из далекого прошлого, потом он как будто убедился в моей реальности, и его доминирующей мыслью стала неловкость за то, что я вижу его в столь неприглядном виде. Через три часа вернулась Настя, а вечером карета скорой помощи увезла Дерюжинского в Сущевскую больницу.

В первых числах января, уже в Козельске, я получила телеграмму: «Митя скончался. Настя».

Ни о каком профсоюзе я, конечно, не поговорила. Под впечатлением всего увиденного по дороге и в Москве, измученная и голодная, я мечтала только об одном: поскорее вернуться в Козельск, который стал казаться мне каким-то Эльдорадо. Но выехать из Москвы оказалось не совсем просто. Два дня мы с тетей Линой Штер безрезультатно ходили на Киевский вокзал (тетя Лина меня героически сопровождала, чтобы вернуть домой салазки, на которых я везла свои вещи). Насквозь промерзшая громада вокзала была полна людьми, сидевшими на мешках и не могущими выехать. На платформу выпускали только по особым разрешениям или командировкам. У меня ни того, ни другого не было. Наконец 24 декабря — в Сочельник (из чего я заключаю, что я жила еще по старому стилю) надо мной сжалился какой-то начальник Гомельской водно-транспортной конторы и погрузил меня в товарную теплушку под видом своей сотрудницы. До Сухиничей ехали мучительно долго, но все-таки ехали. В Сухиничах же я узнала, что движение по Рязано-Уральской железной дороге прекращено из-за снежных заносов. Уже три дня ни один поезд не прошел со стороны Смоленска. Вокзал был переполнен, а на запасных путях скопилась вереница вагонов, ожидающих прицепки. Я совершенно пала духом — тридцать верст, отделяющих меня от Козельска, казались мне непреодолимой преградой. На дворе стоял лютый мороз.

Помощь пришла совершенно неожиданным образом. Я попросила проходящего мимо по платформе солдата занести мою корзину в помещение станции. Увидев, что сделать это невоз-

 

- 330 -

можно и что мне придется сидеть в холодном коридоре, этот милый человек пожалел меня и, посоветовавшись с товарищами, приютил в вагоне, в котором они везли для своей части пшено и сахарный песок. Путь их лежал из Брянска на Белев, но в Сухиничах они застряли. Два дня я жила у этих солдат, ничем не обиженная. Мои хозяева провернули в лежащих грудами мешках дырки, топили на печке снег и варили в котелке сладкую пшенную кашу, которой щедро меня угощали. Я сидела на корзинке и читала взятую у тети Лины книгу Золя — помню, что это был «Docteur Pasqual».

30-го декабря вечером распространился слух, что на Козельск идет паровоз с несколькими платформами. Прицепить теплушку не удалось, но мои благодетели и тут меня не покинули и всадили вместе с моей корзинкой на груженную бревнами платформу. Рядом со мной примостилась закутанная женская фигура. Когда поезд тронулся, я узнала тетку Вадима Влодзимирского, Варвару Николаевну Данибек. Я сразу поняла, что у нее какое-то горе. Сжав мою руку, Варвара Николаевна сказала: «Еду из Калуги. Похоронила Зину, которая в несколько дней умерла от тифа». (Зина была ее 20-летняя и очень красивая дочь.) После этого Варвара Николаевна всю дорогу молчала, да и говорить было невозможно — ледяной ветер захватывал дыхание.

В 12 часов ночи при последних силах я, наконец, добралась до дома Косниковых и постучала в ворота.

Много лет прошло с тех пор, но я с необычайной ясностью представляю себе то блаженное чувство, которое охватило меня, когда я переступила порог своей комнаты. Печь была жарко натоплена. На столе лежала записка от Николая Николаевича, в которой он извещал меня, что Дима в Оптиной здоров и весел, что молоко и хлеб на окне и что наутро он придет узнать (как это делал ежедневно), не приехала ли я. Эта записка в тот момент, когда весь мир был для меня холодным и враждебным океаном, показалась мне трогательной и умилительной.

На другой день была встреча Нового года в семье Россет, настроение которой заметно повысилось после того, как я рассказала о благоприятной беседе с московским генералом. Когда часы били полночь, Николай Николаевич незаметно передал мне овальный сердолик в старинной тонкой оправе, прося сохранить его на память о нем. Далее были сказаны слова, на

 

- 331 -

которые он в ту пору не просил ответа, но которые могли в будущем поставить передо мной дилемму. О том, каким образом эта дилемма была устранена из моей жизни — речь будет немного позднее.

В первых числах января Дима возвратился из Оптиной в Козельск. Мария Михайловна Аксакова, у которой он гостил, была от него в восторге и очень его избаловала. Развязность этого младенца дошла до того, что, стоя с тетушкой у обедни перед фресками, изображающими святых Лаврентия Калужского и Пафнутия Боровского, он на всю церковь возгласил: «Тетя Маруся! А какой тебе больше нравится, с черной бородой или с рыжей бородой?»

Морозы тем временем не спадали, с продовольствием было плохо. Мимо моего окна беспрерывно провозили умирающих в больницу и умерших из больницы. В числе последних был Петр Владимирович Блохин. Бедный «ротмистр государя» скончался 3/I-1920 года от рака. На следующий день человек десять, среди которых были и Коля Россет, и я, собрались на панихиду в больничной усыпалке и проводили всеобщего дядю Петю до кладбища. Таков был печальный конец его веселой жизни!

Должна сказать, что в процессе писания я удивляюсь четкости, с которой я вспоминаю все — вплоть до чисел — что касается того, давно прошедшего периода моей жизни. Не знаю, что тому причиной: моя хорошая память или «страшные годы России», которые не подлежат забвению*.

Итак, продолжаю: 6 января, зайдя под вечер, Николай Николаевич сообщил, что его вызывают в Калугу, по всей вероятности, для отправки на фронт, так как никакой бумаги из Москвы нет. Потом он добавил, что чувствует себя плохо — «Как бы серьезно не заболеть!» Пришедшей Евгении Моисеевне, кутаясь в полушубок, он сказал: «А я вот умирать собрался!»

На следующий день он лежал с температурой под 40 градусов, а через три дня доктор Арсеньев определил сыпной тиф с осложнением на легкие. 18 января был день моих именин. Когда утром я пришла к Россетам, то увидела на столике около

 

 


* Рожденные в года глухие Пути не помнят своего. Мы — дети страшных пет России — Забыть не в силах ничего. (Ал.Блок)

- 332 -

Колиной постели старинный белый фарфоровый поднос со скульптурными ручками. Это был его подарок. Поздравив меня, он пожаловался на головную боль и сказал: «А я сегодня мучился всю ночь. Мне казалось, что Вы дали мне решето и деревянную ложку и попросили протереть картошку для пюре, потому что у Вас сегодня будут гости. Я старался это сделать, но у меня ничего не выходило, потому что картошка была сырая. А Вас я предупреждаю: если Вы заразитесь тифом, я этого не переживу!» По словам матери, он бредил всю ночь, а на следующий день, потеряв сознание, был перевезен в больницу.

Каждое утро я привозила на салазках дрова, чтобы хоть немного протопить палату, дежурила по ночам и видела, что очень мало делается для спасения больного. Доктор Арсеньев, по-видимому, сразу решил, что дело безнадежное, и только Евгения Моисеевна изо всех сил старалась достать необходимые лекарства. Старики Россет представляли собою самое горестное зрелище, кормилица причитала по всем прысковским ритуалам.

18 января в Военный комиссариат пришла из Москвы ошеломившая всех бумага о том, что Россет Н.Н. назначается начальником учебной команды и остается в Козельске, а 20 утром Россета Н.Н. уже не было в живых. Он скончался на рассвете от двустороннего воспаления легких.

Передо мной не стояло теперь никакой «дилеммы» — была только глубокая душевная травма — первая в целом ряде последующих! Если бы я писала не мемуары, а повесть и говорила бы не «я», а «она», мне было бы гораздо легче описать мое настроение в 20-х числах января 1920 года, и то, насколько оно мало подходило к «гулянью» на свадьбе. Однако дела касались моих близких друзей — Евгении Моисеевны Рожковой и Владимира Алексеевича Глебова — и я должна была быть у них посаженной матерью. Венчались в 12 верстах от Козельска в селе Ивановском. Я добросовестно выполнила все, что от меня требовалось, но во время ужина почувствовала себя плохо. На следующий день выяснилось, что я больна тифом. Будучи религиозно и даже несколько мистически настроенной, я решила подготовиться к смерти, вызвала соборного настоятеля о.Сергея, который не побоялся ко мне прийти, исповедалась и причастилась. Докторам, однако, мое состояние больших опасений не доставляло. В начале болезни ко мне приехал сам заведующий больницей, известный своей толщиной и неподвижностью, Миха-

 

- 333 -

ил Митрофанович Поповкин, осмотрел меня и сказал: «Ну, такой организм и без нашей помощи справится». Ничего не назначив, он уехал, а я начала самостоятельно справляться с болезнью. Впервые видя меня нездоровой, Дима был со мной очень нежен, говорил: «Ах ты, моя душка! Ах ты, моя бедняжка!» и целовал в «Маргаритки» — так он называл ресницы, потому что они моргают. Но через несколько дней и он слег под действием какого-то заболевания, протекавшего сравнительно легко. Выздоровев, он заявил, что у него был «детский тиф». Ухаживать за нами было некому, так как Косниковы явно избегали слишком близкого контакта с тифозными больными. В это время в нашей комнате появилось новое лицо: Анна Александровна Исакова. Услышав от Марии Михайловны Аксаковой о нашем болезненном состоянии и не будучи связана ни службой, ни семьей, Анна Александровна пришла из Оптиной, чтобы за нами ухаживать. Такой поступок был созвучен вполне ее настроению — Анна Александровна, как и Екатерина Александровна Львова, жила под духовным руководством отца Нектария, но была менее фанатична и более практична.

Прошлая жизнь Анны Александровны, о которой я узнала из ее рассказов в дни моего выздоровления, оказалась весьма интересной. Дочь известного русского портретиста Александра Соколова, она также была в родстве с Брюлловым. От первого брака с архитектором Бруни (внуком знаменитого академика) у Анны Александровны было два взрослых сына — Николай и Лев, которые в ту пору находились в местах, откуда не приходило известий. Большая часть жизни Анны Александровны протекала в художественных и литературных кругах Петербурга, весьма далеких от церковных влияний. Поворотным пунктом в мировоззрении Анны Александровны явился тот день во время войны, когда она, находясь в подавленном состоянии по поводу серьезного конфликта со своим вторым мужем Исаковым, оказалась случайно в Оптиной, и отец Нектарий, видевший ее в первый раз, под видом рассказа о ком-то другом поведал ей все подробности ее жизни. Анна Александровна не вернулась в Петроград и поселилась в селе Стенине, недалеко от Оптиной Пустыни, где ее и застал 1919 год.

Я была еще в полном сознании, когда незнакомая мне дама лет 50, небольшого роста, с живыми темными глазами — это была Анна Александровна — вошла в комнату и стала наводить в ней порядок. Вечером эта дама прочитала мне вслух газетную

 

- 334 -

заметку о том, что Пулковская обсерватория почему-то не находит планеты Марс и выражает недоумение, что он изменил свою орбиту. Было ли исчезновение Марса из поля зрения наблюдателей следствием витаминного голода последних —я не знаю. Но, во всяком случае, такая заметка появилась в печати и на меня произвела впечатление.

Ничто не может быть более жалким, как попытки словами воспроизвести сон. «Мысль изреченная есть ложь», — сказал Тютчев. Тем более это касается явлений подсознательных. Поэтому я воздержусь от описания бредовых ощущений кружения по небесным сферам, которые я испытала, когда температура перешла за 40. Вполне реальным их отражением было то, что, по словам Анны Александровны, я поднялась с подушки, села и заявила: «Ну вот! "Они", пользуясь моим бессознательным состоянием, посылают меня наверх, узнать, куда девался Марс. Я им все узнаю, а они будут извлекать из этого выгоды! Как нечестно!» Кто были «они», осталось невыясненным.

Мое тяжелое состояние продолжалось недолго. На 12-й день температура стала постепенно снижаться — это был не кризис, а лизис — и я перешла на положение выздоравливающей. Все говорили, что мне необходимо остричь волосы. Парикмахеры не шли к тифозной больной, и поэтому в тот день, когда я перешла с постели на кресло, с ножницами и машинкой появился брат Евгении Моисеевны, Матвей Сагалович, студент-юрист (он же следователь по особо важным делам). Причиной его появления в роли Фигаро было не его искусство в этом деле, а то, что он незадолго до того переболел тифом и не боялся ко мне приблизиться. Со своей задачей Мотя Сагалович справился прекрасно, и вскоре мои косы-русы лежали на ковре, а Дима, успевший уже поправиться от своего «детского тифа», ласково гладил меня по щеточке волос, приговаривая: «Ах ты, мой бедный стриженый солдатик».

Говорят, что организм людей, переболевших сыпным тифом, бывает очищен от всяких других болезнетворных микробов. Примерно то же самое случилось и с моей психикой: я вдруг почувствовала, что мучения кончились, осталась только опустошенность. Вероятно потому, что природа не терпит пустоты, я охотно заполняла свой ум чужими, не имевшими ко мне отношения образами и с удовольствием слушала рассказы Анны Александровны о ее жизни. А Анна Александровна рассказывала мне о том, как ее сыновья учились в Тенишевском училище, как впо-

 

- 335 -

следствии Коля стал летчиком, потерпел аварию в Одессе, превратился, как она говорила, в «мешок с костями», но остался жить, ушел в религию и посвятился в священники; как Лева, в жилах которого текла кровь стольких знаменитых художников, последовал по их пути и учился живописи в Париже и был (добавляла Анна Александровна) очень талантлив.

И Лева и Коля Бруни в момент, когда велись о них разговоры, были где-то «в пространстве», вне поля достижения и представлялись мне какими-то абстрактными личностями. Анна Александровна рассказывала подробности их детства, отрочества и юности и даже вводила меня в курс их романов, в полной уверенности, что я ее сыновей никогда не увижу. Не прошло, однако, и года, как они оба оказались в Козельске. Но об этом позднее.

Анна Александровна была талантливой писательницей. В конце 90-х или в начале 1900-х годов она принимала участие в издательстве «Журнала для всех», где между прочим печатались ее рассказы. В том же журнале сотрудничала ее близкая приятельница, жена известного в то время капитана Кладо.

Я отчетливо помню, как в эпоху 1904-1905 годов этот, считавшийся немного «красным» моряк выступал с публичными лекциями о необходимости реорганизации русского флота и как эти выступления обсуждались и в Аладине, и у Шереметевых. В 1920 г. капитана Кладо давно не было в живых. Между Анной Александровной и ее приятельницей, по-видимому, пробежала какая-то черная кошка, однако в 1920 году или в 1921, м-м Кладо приезжала в Оптину, и я ее там видела. Мне она показалась не очень приятной, довольно желчной особой.

Все это я говорю потому, что хочу вывести из забвения один эпизод, который заставляет меня нарушить правила единства времени и уйти на несколько лет вперед. В 1924 или 1925 г., когда я жила в Калуге, появились в продаже 2 выпуска весьма небрежно изданного журнала под названием «Последние новости». Помню, что на обложке одного из выпусков был воспроизведен момент, когда раненного Пушкина вносят в подъезд его квартиры. Что было изображено на второй обложке, я припомнить не могу, да это и не важно, так как основной приманкой этого бульварного издания были «чудесным образом уцелевшие фрагменты дневника фрейлины Вырубовой». В предисловии к этим «фрагментам» весьма туманно рассказывалось, как листки дневника были обнаружены лицом, их опубликовывающим, в бидоне царскосельской молочницы.

 

- 336 -

Жившая в то время в Финляндии на острове Валааме А.А. Вырубова опубликовала протест, и разразился международный скандал. Журнал «Последние новости» быстро прекратил свое существование и началось расследование. Во время моего летнего пребывания у отца в Ленинграде я завела разговор о странном дневнике и услышала от Юрия Александровича Нелидова, что авторами этой подделки оказались проживавшие в Царском Селе м-м Кладо и подруга ее дочери, особа еврейского происхождения, фамилии которой я не запомнила. По-видимому, эти дамы решили поживиться за счет императорской фамилии.

Самое же удивительное — это то, что в 1937 г. в Саратовской тюрьме я встретила и... м-м Кладо, в состоянии дряхлости и немощности, и подругу ее дочери, фамилии которой я снова не запомнила. Они обе были высланы из Ленинграда в 1935 г. Последняя была в расцвете сил и, обладая прекрасной памятью, развлекала камеру подробными пересказами шекспировских пьес и диккенсовских романов. О случае с мемуарами Вырубовой я разговора не заводила. Место и время были неподходящие для таких реминисценций.

Но возвращаюсь к Козельску. В 1920 году Пасха была ранняя — Благовещение приходилось в среду на Страстной неделе. Я уже настолько поправилась, что решила в этот день причащаться в Оптиной. Снег бурно таял, Жиздра разлилась, на лошади проезда не было, и я отправилась пешком. Миновав Казачью слободу, я вышла в луга, покрытые сверкающими на солнце водяными озерами, которые я до поры до времени благополучно обходила, размышляя о том, что Алеша Карамазов, которого Достоевский поселил в Козельске, ходил в монастырь той же дорогой — через Слободу и заливные луга, и что это все подробно описано в романе*. Образ Алеши был мне мил с детства, т.е. с тех пор, как в мои руки попала оставившая неизгладимое впечатление книга «Русским детям» с отрывками из Достоевского и Толстого.

Думая и вспоминая, я шла вперед, но вдруг передо мной оказалась довольно глубокая, заполненная водой канава, обойти которую было невозможно. Я остановилась в нерешительности. В это время раздался удар колокола. Я осмотрелась кругом.

 

 


* Действие «Братьев Карамазовых» происходит в Козельске. Село Мокрое, куда ездит кутить Митя, — Сухиничи. (Сухое — Мокрое).

- 337 -

Удостоверившись, что нет свидетелей моего безрассудства, я разулась, перешла канаву с плавающими льдинами вброд, снова одела чулки и башмаки, переехала Жиздру на лодке и поспела к обедне, в полной уверенности, что Алеша Карамазов поступил бы именно так. Должна заметить, что я осталась вполне здорова и даже не получила насморка.

Поскольку глава о Козельске подходит к концу, мне кажется уместным поместить отрывок из неоконченного стихотворения, посвященного Диминому детству, которое я начала писать на берегах Вычегды.

 

...Страх ходил по городам и селам.

Прошлое сметалось без следа.

Все ж он рос здоровым и веселым

В те необычайные года.

Он сроднился с окруженьем сельским,

Полюбил тех мест простор и ширь,

Где стоит под городом Козельском

Знаменитый Оптин монастырь.

Целым рядом русских поколений

Та земля считалася святой.

Шли туда для высших откровений

Гоголь, Достоевский и Толстой.

Но теперь там было тихо, тихо.

Та земля считалася в плену.

Звон ключей музейной сторожихи

Изредка тревожил тишину.

Лишь природа оставалась та же.

Доходя до башни угловой,

Лес стоял теперь ненужной стражей

В красоте одежды снеговой.

И весной так радостно-знакомо

Раскрывались клейкие листы,

И плескалась рыба у парома,

И цвели шиповника кусты...

И ночное небо, все в алмазах,

Говорило тихой глади вод:

«Неужель Алеша Карамазов

По траве росистой не пройдет?»*

 

 


* Описание Оптиной Пустыни относится к несколько более позднему времени (1922 г.), когда все церкви были закрыты, монахи выселены и на территории был создан музей (тоже недолго просу­ществовавший).

- 338 -

На Пасхальной неделе я получила письмо, следствием которого был мой срочный выезд в Москву. Пришла первая весть о Борисе. Писала незнакомая дама, которая осталась в Ростове после отступления оттуда Добровольческой армии и затем вернулась в Москву.

Борис, товарищ ее мужа, дал ей мой адрес и просил сообщить о нем. Придя в указанный мне дом, недалеко от Новинского бульвара, я увидела трех сестер Некрасовых, из которых старшая, замужняя, и была автором полученного мною письма.

Из ее слов я поняла, что Борис был жив и здоров примерно 1,5 месяца назад, при отступлении войск из Ростова, но что случилось с ним дальше — никто не знал, а дальше было самое страшное — Новороссийск.

Раза два я заходила к Некрасовым. На фоне старшей сестры Екатерины Дмитриевны — разговорчивой, веселой и даже несколько разбитной — средняя сестра Лидия Дмитриевна казалась особенно строгой и сдержанной. Она в то время училась в Медицинском институте и, как и я, только что перенесла сыпной тиф. Все сестры Некрасовы были высоки, стройны, младшая же, Елена Дмитриевна, которую я видела лишь мельком, к тому же очень красива.

Проведя несколько дней в Москве, я вернулась в Козельск и с тревогой стала ждать событий.

И вот в конце апреля или начале мая совершилось самое неожиданное, самое невероятное из событий — в 7 часов утра в дверь нашей с Димой комнаты постучал Борис, измученный, усталый, в фуражке железнодорожника.

Приехав на рассвете со стороны Горбачева, он вышел на главную улицу Козельска, встретил священника, идущего к ранней обедне, и спросил обо мне. Тот ответил, что такая особа имеется и живет в доме Косниковых. Туда Борис и направился.

Только хорошо помня обстановку и настроения весны 1920 года, можно понять, какому риску подвергал себя Борис, возвращаясь к нам, и какое мужество надо было иметь, чтобы не пойти по линии наименьшего сопротивления: сесть в Новороссийске на пароход и уехать за границу. Для этого были все возможности.

 

 

- 339 -

Знаю, что в момент эвакуации Борис держал себя доблестно, погрузил на пароход всех друзей, а сам остался на родной земле.

Его понятия в этом отношении были четко сформулированы: впереди всего шли обязательства перед родиной — когда эти обязательства в той форме, как он их понимал, отпали, на первое место стали обязательства перед семьей. Может быть, за такой образ мыслей судьба его хранила. Путь до Козельска, несмотря на страшные моменты, он совершил благополучно, а затем, направившись в Калугу, сразу поступил в Управление Сызрано-Вяземской ж.д., где только что открылась новая «агрономическая» служба; требовались люди, знакомые с сельским хозяйством и, главным образом, хорошие организаторы. Борис был как раз таковым.

Бабушка Аксакова за время его отсутствия умерла. Дом на Нижней Садовой был национализирован, но в нижнем этаже хозяевам была оставлена одна комната, где жили тетя Оля и тетя Саша, с восторгом встретившие племянника.

В верхнем (деревянном) этаже дома поместилось какое-то учреждение. Зимой 1919-1920 гг. в этом учреждении возник пожар. Уцелел только нижний, каменный этаж. Учреждение, спалив половину дома, не стало заниматься ремонтом и уехало. Вот на этом «прогорелом верху» без окон и дверей и жил Борис лето 1920 г., пока осенью не нашел квартиру из двух комнат на той же Н.Садовой улице, совсем близко от берега Оки.

Косниковскую квартиру мы решили до поры до времени не ликвидировать, и поэтому зиму 1920-1921 гг. мы с Димой провели в путешествиях между Козельском и Калугой, совершаемых иногда по железной дороге, иногда на лошадях. Воспоминания о калужском периоде моей жизни составят содержание следующей главы.

 

Приложение к главе «В Козельске»

 

Тут мне следует упомянуть об одном из весьма странных с точки зрения обычной логики явлений, каких было очень много в первые годы революции.

Начиная с 90-х годов прошлого века в Оптику Пустынь приезжал, и даже подолгу там живал, С.А. Нилус, автор книги о таинствен-

 

- 340 -

ных «Протоколах сионских мудрецов». Впервые эти протоколы опубликованы Нилусом в 1902 году. Книга, снабженная предисловием, называлась «Великое в малом».

В 1911 г. Нилус ее переиздал под заглавием «Близ есть, при дверях». Целью автора было предупредить христианский мир о надвигающейся «еврейской опасности».

По его словам, в Базеле (Швейцария) в конце XIX века состоялся таинственный съезд Сионских мудрецов. На этом съезде были выработаны протоколы — дьявольский и тщательно продуманный план порабощения «гоев». Самым слабым местом книги Нилуса была версия о том, каким образом эти протоколы попали в руки автора. В этой версии было много неубедительных мест, однако своей таинственностью, изображением масонских знаков, изречениями из Апокалипсиса — книга производила сильное впечатление на простых людей и, несмотря на опасность ее хранения, с жадностью читалась и передавалась. Люди находили аналогию между планами протоколов и действительностью. Наибольшее впечатление производил протокол: «Для того, чтобы противящиеся нам не имели в глазах населения ореола геройства, мы будем их смешивать с уголовными преступниками».

В том, что книга Нилуса была издана в 1911 г., конечно, ничего нет странного. Странное заключалось в том, что в 1919 г., когда в наших краях при обнаружении книги Сионских мудрецов расстреливали на месте, — сам С.А. Нилус благополучно жил около ст. Линовицы у бывшего обер-прокурора св. Синода князя Жевахова, переписывался с Екатериной Александровной. Впоследствии он переехал в Троице-Сергиеву Лавру, где, как я слышала, мирно умер в конце 20-х гг.