- 32 -

ЛУБЯНКА № 2

Надзирательница-латышка сказала, что нас поведут в баню на Цветной бульвар. Я сообщила это на волю друзьям.

 

- 33 -

Нас повели четверо вооруженных красноармейцев и надзиратель. Важные преступники! Гнали по мостовой вниз по Кузнецкому, извозчики давали дорогу. Прохожие из интеллигентов смотрели с сочувствием, иные попроще — со злобой.

— Спекулянты; Сволочь! — некоторые, взглянув на раскрашенное лицо француженки и приняв час за проституток, роняли еще более скверные слова.

Я не чувствовала стыда, унижения. Наоборот — нечто похожее на гордость. Разве сейчас тюрьма —удел преступников?

Несмотря на городскую пыль—хорошо дышалось.

Мы не подозревали, что такая ранняя весна. На Цветном бульваре трава высокая и густая, листья на деревьях большие и темные, как бывает в начале лета. Жарко, но и тени хорошо и приятно идти по земле.

— Стойте, стойте! — вдруг услыхали мы бодрый голос.— Политические? — низенький приземистый человек на ходу соскочил с извозчика и бросился через улицу к нам.— Я сам только что из тюрьмы, тоже политический. Не унывайте, товарищи! Вот огурчиков вам свеженьких!—он протягивал нам пакет.

— Отойдите, товарищ! Нельзя разговаривать с арестантами.

— А огурчики, огурчики передать можно?

— Нельзя, проходите.

— А все-таки не унывайте, товарищи,— еще раз с силой крикнул маленький человек,—я сам только что из тюрьмы, знаю все...

— Спасибо на добром слове, спасибо! — кричали мы ему вслед.

Стало совсем весело, когда я увидела своих друзей; они сидели в самых естественных позах под деревом на траве и шили, точно они вышли подышать свежим воздухом из одного из домов на бульваре. Увидев нас,

 

 

- 34 -

встали и пошли по боковой дорожке. Может быть, я не сумела скрыть радость и волнение, а может быть, Петровская передала следователю об этом свидании, но только надзиратель сейчас же их заметил и стал отгонять.

— Отходите дальше, гражданки,— кричал он,— а то арестую...

Одна из женщин была Прасковья Евгеньевна Мельгунова, она надеялась увидать своего мужа.

Баня была похожа на военный лагерь. Кругом все оцеплено красноармейцами. Сновали взад и вперед мотоциклетки. Около входа распоряжался прямой и высокий, как жердь, наш рыжий комендант.

В бане было невыносимо душно, густой пеленой стоял пар, но горячей воды было вволю. Красные, распаренные, мы бодро шагали по бульвару обратно в тюрьму. По боковой дорожке сопровождали нас две женщины и приветливо мне улыбались.

Вздрогнула тюрьма. Задрожали окна. Что это?

— Обстрел из тяжелых орудий... Боже мой, неужели бон, переворот?

Страшные улары не прекращались, сотрясались дома, звенели стекла, вылетая и разбиваясь о мостовую.

Мы бросились к щелке в трубе:

— Что это? Бой?

Ответили неопределенно; может быть, бои, а может быть, взрывы. Удары были равномерные и частые, один за другим. Хотелось верить, что они несут избавление. «Тра, та, та. Тра, та, та» Дрожало здание, звенели разбитые стекла. «Освободят, откроют все тюрьмы. А вдруг не успеют освободить? Убьют чекисты?»

Уложили вещи и ждали.

 

- 35 -

Казалось, прошло много часов, взрывы стали тише, реже.

— Что это было? — спросили мы вечером у надзирателя.

— На Ходынке пороховые склады горели...

* * *

А через несколько дней — новая тревога.

— Как будто гарью пахнет?—доктор Петровская огорчалась от пасьянса и выглянула в окно,—Ничего не видно.

Княжна вскочила на подоконник, на решетки. Окно было чуть-чуть приоткрыто настолько, насколько допускали решетки. Пригнувшись к правой стороне, можно было видеть часть двора и левое крыло тюрьмы.

— Я вижу дым! Пожар, может быть!

Одна за другой, мы лазили на решетки, стараясь понять, что происходит. С каждой минутой дым становился гуще и чернее. Горел третий этаж левого крыла. До нас доносились крики, топот бегущих но коридору ног.

— О, Боже мой! — простонала докторша.— Надо собирать вещи! Нас, наверное, возьмут, если загорится тюрьма,—и она стала нервно сдергивать с койки постель и запихивать ее в корзину.— Скорей! Скорей! За нами сейчас придут!

Дым становился гуще. В камере стало серо и душно.

— Я не хочу сгореть живой! Ма foi, non!* — кричала француженка, вытаскивая из-под койки чемодан и швыряя в него в полном беспорядке пудру, платья, косметику, грязное белье.

 

 


* Ей-Богу, не хочу!

 

- 36 -

— Зачем торопиться? Все равно они забудут про нас,— красивая машинистка спокойно соскочила с решетки и не спеша стала укладываться.

— Нет, что вы говорите! Не могут они нас забыть!

— Где товарищи? Les camarades! — кричала француженка, бросаясь к дверям.— Sapristi! Allons donc! *— она стала с силой трясти дверь, —oh, Моn Dieu! Товарищ, товарищ! Послушай!

Никого не было. Из камер стучали.

— Закройте окно! Мы задохнемся!—крикнула докторша.

Слышны были сигналы пожарных команд, рев автомобилей, крики. Весь этот шум, суета росли, преувеличивались в главах заключенных, принимая ужасающие размеры. Естественная потребность действия в минуту опасности была пресечена. Мы были заперты. То и дело вскакивали на решетки, сообщая друг другу то, что было видно: бегущие пожарные в золотых касках, красноармейцы, работа пожарных машин.

По-видимому, работали три команды. Дым стал реже. Часть пожарных уехала, Я заняла наблюдательный пост на окне и не слыхала, как красноармеец мне что-то кричал со двора. Он снова закричал. Очнувшись, я увидела направленное на меня дуло винтовки.

— Слезь с окна, сволочь! — орал он во все горло.— Застрелю!

Я соскочила и захлопнула окно.

Проснулась ночью. Загремело в соседней камере, точно тело упало. Прибежал надзиратель, засуетились,

 

 

- 37 -

забегали, подымали тяжелое, выносили. Мы вскочили и, прислушиваясь, старались понять, что делается за дверью.

Я не знала тогда, что в соседней камере умер от разрыва сердца Герасимов, когда-то давно живший у нас в доме в качестве репетитора моих братьев, товарищ министра народного просвещения при Временном правительстве.

 

 

Принесли хлеб, а кипятка не было.

— Что же кипяток?—спросила докторша.

— Водопровод испорчен.

В камерах заволновались, застучали в двери, заговорили более громкими, чем обыкновенно, голосами. Но протестовать не смели.

— В уборную свели, а умыться не дали.

— Ну, как это хлеб всухомятку жевать,—волновалась машинистка, тыкая пальцем в сложенные двумя небольшими столбиками шесть порций сероватого с мякиной и овсом хлеба.

— Дадут еще, водопровод починят и кипяток принесут,—успокоительно заметила докторша. Она почему-то всегда все знала.

Но воды не дали, и в обед не было супа, а вместо него принесли шесть порций селедки.

— Вы бы хоть, ведрами немного воды разнесли заключенным,—сказала я надзирателю. Надзиратель фыркнул:

— Натаскаешься тут на вас…

— Ну и дьяволы,— возмущалась машинистка,— что делают. Все время не давали селедок, а сегодня, как нарочно, воды нет, так нате же вам...

 

 

- 38 -

— Я так любить селедка,— сказала француженка, что буду кушайть.

Соблазн был велик. Мы все в ожидании кипятка наелись селедки. А воды все не было. Невыносимо мучила жажда, во рту пересохло.

Часа в три, в обычное время, пришел надзиратель.

— В уборную!

Кто не знает тюремной жизни, и представить себе не может, какое громадное значение имеют эти слова для заключенных.

Надзиратели водили в уборную три раза в день. Это надо было сделать так, чтобы заключенные из разных камер не встретились. Уборных было мало, а камеры переполнены, поэтому водили редко и на очень короткое время. Утром на нас шестерых полагалось пять минут. Уборная была маленькая, с одной ванной, душем и краном. Днем же водили в уборную, где не были ни крана, ни ванны и нельзя было даже помыть рук. Поэтому я всегда утром наполняла свой таз водой и в этой воде мыла руки, а на другое утро выносила таз в уборную. У нас выработалась привычка, при которой можно было использовать каждую минуту нашею пребывания в ванной. В пять минут мы ухитрялись не только вымыться, но иногда даже кое-что выстирать. Я делала так: намыливалась и тотчас же пускала на себя душ, пока душ поливал меня, я стирала. Все это занимало около двух минут времени. Трое мылись под душем, трое под краном. Вода была ледяная.

В уборную водили в семь или восемь часов утра. Пили чай в девять. К сожалению, желудок не подчинялся тюремным правилам. Начинался стук в дверь.

— Товарищ, пустите в уборную!

— Нельзя, у вас есть параша.

— Неудобно, параша без крышки, пустите, пожалуйста.

 

- 39 -

— А в карцер хотите? Говорят, нельзя. И надзиратель уходил в другой конец коридора. Бывали случаи, что люди корчились но три-четыре часа, оставались без обеда. Но я не помню, чтобы кто-либо из нашей камеры хоть раз воспользовался парашей.

Сушили белье в камере на веревочке, а разглаживали руками. Я никогда не думала, что можно так хорошо расправлять белье. Хитрость состояла в том, чтобы расправить его перед самым моментом высыхания.

Когда в этот день раздался крик надзирателя: «в уборную!», мы обрадовались, мелькнула надежда, что достанем где-нибудь воды.

Чайник надо захватить,—сказала докторша.

Надзиратель выпустил нас из камеры. У дверей стояли два красноармейца с ружьями. — Кто это? Куда вы нас ведете? Но надзиратель молча шел впереди, красноармейцы по обеим сторонам, и никто не ответил.

«На допрос? На расстрел? Почему со стражей?»— мелькали в голове нелепые мысли.

Спустились до второй площадки. Тихо, едва передвигая ноги, по лестнице навстречу нам поднимался белый, как лунь, священник в серой поношенной рясе, подпоясанной ремнем. Впереди и сзади шли два красноармейца с винтовками. Мы столпились на тесной площадке и поневоле остановились, давая друг другу дорогу.

Страдание, смирение, глубокое понимание было в голубых старческих, устремленных на нас глазах. Он хотел сказать что-то, губы зашевелились, но слова замерли на устах, и он низко нам поклонился. И мы все шестеро низко в пояс поклонились ему. Сгорбившись, охраняемый винтовками, старец побрел наверх.

Нас привели на грязный двор внутренней тюрьмы, Лубянки-2. Я ждала очереди около дощатой уборной

 

 

- 40 -

и, подняв голову, смотрела на небо, его не видно было из нашей камеры.

— Аээх! — вздохнул охранявший нас молоденький красноармеец.—Живо жалко!

— Кого?

— Старый поп-то, чего он им сделал?

Часа в четыре меня позвали на допрос. Мучила жажда.

В мягком кожаном кресле сидел самодовольный, упитанный следователь Агранов*.

Это был уже мой второй допрос.

В первый раз Aгранов достал папку бумаг и, указывая мне на нее, сказал:

— Я должен вас предупредить, гражданка Толстая, что ваши товарищи по процессу гораздо разумнее вас, они давно уже сообщили мне о вашем участии в деле. Видите, это показания Мельгунона**, он подробно описывает все дело, не щадя, разумеется, и вас...

— А ведь это старые приемы,—перебила я его,— эти самые приемы употреблялись охранным отделением при допросе революционеров.

Агранов передернулся.

— Ваше дело, я хотел облегчить участь вашу и ваших друзей.

— Вы давно в партии, товарищ Агранов?—спросила я.

— Это не относится к делу, а что?

— Вас преследовало царское правительство?

— Разумеется, но я не понимаю…

— А вы тогда выдавали своих близких для облегчения своей участи?

 


* Агранов, Яков Савлович (?—1938). Расстрелян во время чисток.

 

** Мельгунов, Сергей Петрович (1879—1956), Эмигрант с 1823 г.

 

- 41 -

Он позвонил.

— Отвести гражданку в камеру. Увидим, что вы скажете через полгодика...

В этот раз я также отказалась ему отвечать. Нахмурилась и молчала.

— Что это, гражданка Толстая, вы как будто утеряли свою прежнюю бодрость?

Меня взорвало.

— А вам известно, что в тюрьме нет ни капли воды, что заключенных кормили селедкой?

— Вот как? Неужели?

Но я поняла, что он об этом знает.

— Ведь это же пытка, ведь это...

— Стакан чаю,—крикнул Агранов,—не угодно ли курить?—любезно придвинул он мне прекрасные египетские папиросы.

— Я не стану отвечать. Неужели нельзя послать воды хоть в ведрах заключенным?—Стоявший передо мною стакан чаю еще больше разжигал бессильную злобу.

— Не хотите отвечать?—любезная улыбка превратилась в насмешливую злую гримасу.—Я думаю, что если вы посидите у нас еще немного, то сделаетесь сговорчивее. Отвести гражданку в камеру,— крикнул он надзирателю.

Нам принесли кипяток только к вечеру.

Я просидела два месяца на Лубянке-2. После угрозы Агранова я не ждала скорого освобождения и удивилась, Когда надзиратель пришел за мной, — Гражданка Толстая! На свободу! Перед тем как выйти из камеры, я по всей стене громадными буквами написала: «Дух человеческий свободен! Его нельзя ограничить ничем; ни стенами, ни решетками!»