- 66 -

Последние годы в Калуге

 

 

Мой приезд внес некоторое оживление в жизнь калужан: все с интересом выслушивали мои рассказы, рассматривали привезенные мелочи и в душе, наверное, удивлялись моему возвращению из «земного рая». Внешне, если не считать отсутствия Димы, на Нижней Садовой все осталось по-старому. Борис приезжал из Москвы в конце недели, уезжал в понедельник и очень дорожил днями пребывания дома, хотя Москва имела для него теперь некоторую притягательную силу: его шутливый флирт с Лидией Дмитриевной Некрасовой, ставшей теперь врачом-невропатологом, превратился в нечто более значительное и прочное. По субботам возобновились, как говорили Львовы, «аксаковские балишки», на которых, кроме их прежних посетителей, присутствовали теперь вновь приехавшие: Котя Штер из Нарыма, Борис Сабуров из Ирбита, Сергей Львов из Тобольска, Дмитрий Гудович, тоже из каких-то дальних краев, и завсегдатай московских салонов начала века — старый холостяк Николай Петрович Коновалов. Насколько я помню, на этих «балишках» бывало довольно весело: братья Сабуровы — очень музыкальные, играли на гитаре, братья Львовы, если не безукоризненно, то безотказно пели цыганские романсы, а Н.П. Коновалов с невозмутимым видом рассказывал самые смешные истории.

Однако и в самом разгаре веселья меня подчас охватывало щемящее чувство. Я понимала, что вся эта молодежь — обреченная, что это только маленькая передышка, нечто вроде «пира во время чумы». Помню, как мне стало жутко, когда милый Дмитрий Гудович вдруг вскочил из-за стола с цыганским припевом: «Пить будем и гулять будем, а смерть придет — помирать будем». Через десять лет никого из здесь поименованных не было в живых. Павлик Леонутов, тоже принимавший участие в «балишках», всех опередил — его не было в живых уже через два года.

 

- 67 -

Анна Ильинична Толстая, которая, благодаря своему чудесному пению под гитару, бывала украшением любых «балишек», в Калуге уже не жила. Она переехала в Москву и там, после развода с Хольмбергом, вышла замуж за бывшего поливановца моего времени, профессора МГУ Павла Сергеевича Попова. Навещая ее во время моих довольно частых поездок в Москву, я однажды была свидетельницей забавной сцены: ее двоюродная сестра Софья Андреевна, бывшая сначала замужем за Сергеем Сухотиным, а потом короткое время за Сергеем Есениным, при мне разговаривала от Анны Ильиничны по телефону с Цявловским (это было тогда, когда между двоюродными сестрами еще поддерживались какие-то приемлемые отношения). Цявловский незадолго до того опубликовал статью о Есенине, в которой Софья Андреевна Толстая называлась его пятой женой. Это ее настолько возмутило, что она топала ногами и кричала в трубку: «Я не пятая, я — четвертая!»

Вернувшись из-за границы, я решила, что мне необходимо приобрести «гражданское лицо» и стать членом профсоюза. Поскольку за мной имелись три года ученья в Строгановском училище, я считала подходящим для себя союз Рабис. Помочь мне взялся В.А. Сабуров, который, будучи законченным художником, стал брать в калужском отделе Рабиса заказы на плакаты, диаграммы и т.п. Через него я получила предложение вышить знамя, на котором, кроме надписей должны были быть все эмблемы искусства: театральная маска, палитра, кисти и еще что-то. Борис Александрович сделал рисунок, и я принялась за работу в надежде, что, увидя мое мастерство, меня сразу же проведут в члены союза. Ничего подобного не случилось — я просидела над этим знаменем два месяца, затратила много своего материала, и все зря! Мне довольно скудно заплатили и в члены союза не провели (вероятно, из-за происхождения).

Старшего Сабурова я раньше мельком видела у Мики Морозова. Тогда это был очень элегантный молодой человек. Теперь вид у него был изможденный и ходил он в подчеркнуто обтрепанной одежде (особый вид рисовки!). Я не могу сейчас точно представить себе его лица, но знаю, что ни у кого я не видела таких «бездонных» глаз — никакой другой эпитет к глазам Сабурова не подходит.

Я уже говорила, насколько своеобразна была его мать. Ее речи подчас были ошеломляющими. Помню, как за чаем у Марии Сергеевны Хольмберг (рожд. Горчаковой), ее отдаленная тетка

 

- 68 -

Анна Сергеевна совершенно серьезно рассказывала, как путем напряжения духовных сил она создавала облик своих детей. «Когда я была в ожидании своего старшего сына, умершего в возрасте 4-х лет, — говорила Анна Сергеевна, — я в первый раз прочитала "Бедные люди" Достоевского и находилась под глубоким впечатлением этой повести. Родившийся ребенок был олицетворением милосердия: он все раздавал. Перед тем, как родиться Борису, я часто смотрела на море. Это отразилось в его глазах и на его характере. Создавая Ксению, я думала о женщине, как о хранительнице жизни, о ее роли в домашнем уюте...» Тут раздался голос Ксении Александровны: «Ах, мама, неужели ты не могла подумать о чем-нибудь более красивом!»

Если стать на путь литературных аналогий, можно сказать, что (за исключением разумной Ксении Александровны) Сабуровы, в какой-то мере, шли по линии Дон Кихота: благородство побуждений, фантазерство, непрактичность (ограничительное «в какой-то мере» я добавляю потому, что у них было не свойственное Дон Кихоту желание «произвести впечатление»).

Зато в Львовых не было и тени донкихотства — они твердо стояли на земле. Приехавший из Тобольска Сергей Сергеевич был значительно умнее Юрия. Кроме того, как баловень родителей и по природе склонный к интригам, там, где Юрий действовал напрямик, он прибегал к хитрости и всегда оказывался в более выгодном положении.

В описываемое мною время благосостояние семьи держалось на брате Владимире, которого мне приходится ввести в рассказ, несмотря на то, что я его до весны 1930 года никогда не видела и он для меня был той мифической личностью, от которой исходит денежная благодать. Братья его в шутку называли «гжельский магнат». История этого магнатства такова: выскочив из окна во время ареста братьев в Москве, Владимир Львов решил немедленно уехать из города. Не знаю, что его туда привело, но он очутился в Гжельском районе, крае, издавна славящемся гончарным производством. При царе Алексее Михайловиче там уже изготовлялся гжельский кирпич и те своеобразные кувшины, жбаны и подсвечники, которые продавались на московском грибном рынке.

С введением НЭПа кустарное производство оживилось, и в Гжели вновь завертелись гончарные круги и запылали горны. Владимир Львов, у которого были золотые руки и неиссякаемый задор в работе, быстро освоил тайны гончарного производства.

 

- 69 -

Через год напряженного труда он в компании с жившей в Гжели художницей и специалисткой по керамике М.Н. Чибисовой открыл собственную мастерскую электротехнического фарфора. Эта мастерская и была источником гжельской благодати.

Много позднее и из самых достоверных источников я узнала некоторые подробности. Сказать, что «семейные устои были крепки в семье Львовых», — было бы слишком мало. Сергей Евгеньевич (так называемый Львов-делец) жил по Домострою. По субботам он приезжал из Москвы в Гжель, выворачивал карманы у сына, забирал все деньги и распределял по своему усмотрению: часть брал на московскую жизнь, другую — Юрочке, третью — Сереженьке. Несчастный «магнат», которому в понедельник предстояло платить за дрова и материалы, находился в безвыходном положении, но возражать не смел.

Из разговоров молодежи, имевшей ограничение «-6», я поняла, что в эпоху московских фокстротов Владимир Львов ухаживал за Ксенией Сабуровой. Однако с отъездом в Гжель их отношения как будто прервались, и несмотря на старания братьев влить в эти отношение жизненные силы, уже не возобновлялись.

Поскольку уж я вступила на путь «сования носа в чужие дела» (этим невольно грешат все мемуаристы!), добавлю, что, вернувшись из Тобольска, Сергей Львов переживал крушение своих надежд. По-видимому, у него было тайное намерение жениться на очаровательной Мариньке Гудович (двоюродной сестре Сабуровых), но на этом пути встретились серьезные препятствия. Сергей Львов был уязвлен и даже допускал высказывания, напоминавшие лису перед виноградником из басни Крылова, высказывания, о которых ему впоследствии вероятно было стыдно вспоминать. (М.А. Гудович в конце концов стала его женой.)

Очень симпатичным был приехавший в Калугу Дмитрий Гудович (брат вышеупомянутой Мариньки). Простодушный, общительный, красивый, он сразу располагал в свою пользу. Один только Борис, никогда не ценивший простоты и непосредственности, находил его слишком демократичным и «деклассированным».

Летом наша квартира уплотнилась. Борис привез из Москвы шестимесячного щенка-боксера — Кэди. Это было удивительно милое существо, которое заняло в моем сердце еще большее место, чем когда-то дяди-Колина Альфа. Кэди была коричневой тигровой масти, глаза у нее были большие, доверчивые, а рот служил только для того, чтобы есть, а отнюдь не для того, чтобы

 

- 70 -

кусаться. В Калуге такие собаки были редкостью, и, когда Павлик Леонутов в первый раз повел ее гулять, — он очень любил животных и, в частности, Кэди, — мальчишки из подворотни кричали ему вслед: «У, дэнди-лонди!» Мать же его, Любовь Павловна, глядя в окно, говорила: «Ну вот, нашел себе дело: бульдогов прогуливать! Делал бы что-нибудь более полезное!» Единственный упрек, который Павлик слышал в семье, заключался в том, что он «не добытчик». Он не умел, да и не хотел, куда-то поехать, что-то привезти, как это делали «добытчики» того времени. Закончив свои бухгалтерские курсы, он отсиживал без энтузиазма положенные часы в каком-нибудь совучреждении, вернувшись домой, раскалывал необходимую порцию дров и переходил к «созерцательному образу жизни». Мы с Лялей Базилевской в шутку называли его «Лодере», производя это слово от «лодырь». Вместе с тем, это было имя героя из «Вампуки», который поет: «ужасная погоня, бежим, спешим!» и не двигается с места. При этом мы понимали, что инертность происходит от слабости здоровья. Мы по-прежнему много вместе читали, и наша дружба процветала.

Так прошла зима 1926-27 гг. В июне я, как обычно, поехала в Ленинград к отцу. Татьянка только что вернулась из Соловков, где ей удалось получить свидание с Шуриком. Думаю, что это свидание было очень тягостным для обоих. (К этому времени относится их фотография у большого валуна на фоне панорамы Соловецкого Кремля.) Шурик благодарил меня за отвоз Алика, но говорил, что ему было бы спокойнее чувствовать и меня во Франции.

На политическом горизонте между тем стали сгущаться тучи. Через несколько дней после моего возвращения в Калугу, на Мойке, около Невского взорвалась бомба в помещении комитета партии. Кто был виновником этого взрыва, широкой публике осталось неизвестным, но в стране создалось тревожное настроение, которое нарастало всю следующую зиму и достигло наибольшего напряжения весною 1928 г. во время «шахтинского дела».

О поездке за границу не могло быть и речи. Еще зимою и у нас, и у Леонутовых назрело убеждение, что калужские возможности исчерпаны. Таня и Оля делали успехи в музыке (рулады Листа и Грига не смолкали весь день) и желательно было учиться дальше. К тому же, их отец, Иван Дмитриевич, благодаря помощи Татьянки, получил место в концессии Мологолес, перешедшей к тому времени в ведение государства, и жил под Ленинградом на станции Мга. Виктор Леонутов, после пяти лет

 

- 71 -

мучительных усилий и труда оканчивал Институт путей сообщения и мечтал дать возможность учиться брату. Найти квартиру в Ленинграде в 1928 году было трудновато, но возможно.

В середине зимы я снова сделала попытку пройти в профсоюз. Я взялась организовывать мастерскую художественной вышивки, съездила в Москву, взяла у Сони Балашовой, которая вела такую же деятельность в широком масштабе, рисунки, запаслась материалами, заказала пяльцы и принялась прививать хороший вкус молодым калужанкам. Ученицы выражали мне свою преданность, толпами ходили провожать меня с занятий, и это не понравилось начальству, которое меня при первой возможности «съело».

Ближе к весне выяснилось, что агрослужба при Сызрано-Вя-земской ж.д. ликвидируется. Борису предстояло думать о новой работе, и наш переезд в Ленинград был окончательно решен.

В середине апреля, воспользовавшись тем, что курсы, на которых я еще преподавала, закрылись на 10 дней по случаю Пасхи, я отправилась к отцу. Одновременно со мной поехал в Ленинград Павлик, чтобы в Калугу больше не возвращаться.

Отца я застала очень опечаленным: только что скончался его ближайший друг послевоенных лет, хранитель Пушкинского дома Академии Наук, Борис Львович Модзалевский. Мы часто потом говорили с отцом, что своей смертью Борис Львович как бы открыл серию всевозможных утрат и несчастий в нашей семье.

К пасхальной заутрене мы, т.е. Татьянка, Павлик и я, собрались в Греческой церкви. К нам присоединился только что приехавший из Соловков за окончанием срока Тимоша Прохоров, сын владельца Трехгорной мануфактуры в Москве, добродушный человек, имевший лишь трехлетний срок. В последующие дни он рассказывал много интересного о соловецкой жизни (Прохоров был в Шуриковой 10-й роте) и цитировал шуточные стихи их друга Мартынова. Помню строки, касающиеся самого рассказчика. Описав, как один из жителей барака, Аккерман, плещется водою по утрам, Мартынов добавляет:

 

Но аккермановских затей

Не одобряет Тимофей.

Не вертопрах он, не кокетка

И шею моет очень редко.

 

Других куплетов я, к сожалению, не запомнила.

 

- 72 -

В четверг на пасхальной неделе я должна была выехать, чтобы завершить выпускные экзамены на курсах и получить, как я надеялась, профбилет. Татьянка и Павлик провожали меня на вокзале. Через оконное стекло я увидела на глазах Павлика едва сдерживаемые слезы. Выйдя на Знаменскую площадь, он сказал Татьянке: «Не знаю, что со мной делается. Нервы у меня, видимо, расшатались! Мне кажется, что мы никогда больше не увидимся!»

Вернувшись в Калугу, я узнала, что за мое отсутствие я была «снята с работы», как «лицо непролетарского происхождения». Надежда на профбилет снова рухнула. Протестовать было бессмысленно, т.к. это мероприятие соответствовало духу времени. Шахтинское дело призывало к «бдительности».

В квартире у нас начались приготовления к отъезду. Вещи были зашиты в рогожу для отправки в Ленинград. Борис уже рассчитался с Сызрано-Вяземской ж.д., и вдруг на имя Леонутовых приходит телеграмма первая — от 2 мая: «Павлик тяжело болен. Выезжать не следует», и от 3 мая: «Павлик скончался стрептококковой ангины».

Произошло следующее: Виктор Леонутов готовил дипломный проект. Комната его была завалена чертежами, и, чтобы не мешать брату, Павлик временно переехал к его товарищу. В соседней комнате лежал матрос, больной тяжелой формой ангины. Вскоре Павлик почувствовал боль в горле, 1 мая приехавший из Мги на праздник отец перевез его в больницу на 2-й Советской улице. Там была сделана трахеотомия. Наступило некоторое улучшение, но на следующий день случилось то, чего всегда опасался доктор Муринов, предостерегавший Павлика от ангины, — не выдержало сердце.

Похоронили его на кладбище Новодевичьего монастыря. За гробом шли отец, брат и Татьянка. Все другие оплакали его на берегах Оки.

Могилы его больше не существует, но я вспоминаю Павлика, приходя на могилу Веневитинова на Новодевичьем кладбище в Москве. Ведь мы с ним когда-то «играли в Веневитинова и Зинаиду Волконскую» — сохраняя, конечно, все пропорции и дистанции, как говорят французы, «toutes proportions gardees».

Теперь мне кажется уместным, поскольку было упомянуто его имя, привести подробности переноса праха Веневитинова из Донского монастыря на Новодевичье кладбище. Дело это было поручено сотруднице Исторического музея и приятельнице моего отца Марии Юрьевне Барановской, от которой я узнала следую-

 

- 73 -

ющее: Веневитинов всегда носил на руке кольцо, подаренное ему Зинаидой Волконской, и завещал не снимать этого кольца после его смерти. При перенесении останков гроб был вскрыт — кольцо оказалось на месте, но, по распоряжению свыше, было изъято и помещено в Литературный музей. Когда Мария Юрьевна вернулась после этой операции, отец с полугрустной, полусаркастической улыбкой, сказал: «Ну что же, Мария Юрьевна — Вы точно выполнили волю покойного!»

Но возвращаюсь к прошлому. Жизнь шла своим чередом. Татьянка нашла квартиру на Мойке близ Синего моста (знакомство молодых Сиверсов с Давыдовыми, владельцами квартиры, желавшими «уплотниться», относится ко времени НЭПа, когда Татьянка и Шурик бывали на Морской, в обществе Куинджи. Там собирались люди, имевшие отношение к искусству).

Борис выехал в Ленинград, договорился с Давыдовыми, перевез вещи, все расставил и развесил, так что мне оставалось только взять Кэди на цепочку и ехать на все готовое.

Леонутовы должны были ехать позднее, и я обещала подыскать для них квартиру.

Устроив меня на новом месте жительства, Борис обошел несколько учреждений и увидел, что подходящего места ему в Ленинграде не найти, а так как политическая обстановка отнюдь не разряжалась, он решился на весьма разумный по тому времени шаг: подписал контракт на три года и уехал в тогдашнюю столицу Казахстана Кзыл-Орду (быв. Казалинск) в качестве зав. сельскохозяйственным снабжением Казахской республики.

Я осталась на берегах Невы, или, вернее, на берегах ее рукава — Мойки.

 

Приложения к главе «Последние годы в Калуге»

 

Читая много лет спустя после описанных в этой главе событий воспоминания герцогини д'Абрантес о временах директории, я нашла некоторую аналогию в поведении молодежной «элиты» в 179S г. во Франции и в начале 20-х годов у нас.

Это меня еще раз убедило в том, что история повторяется (с некоторыми видоизменениями, конечно), потому что человеческие характеры, склонности и потребности в конце концов остаются теми же. К сожалению, молодежь, веселившаяся под куполом шереметевского дома на Воздвиженке, заплатила за это, как потом оказалось, не только ссылкой, но и жизнью.

 

- 74 -

Выписка из воспоминаний герц. д'Абрантес (мадам Жюно,

урожд. Пермон). Глава: «Во времена директории»:

 

Мы — французы — легкомысленны в серьезных вещах и серьезны в пустяках, причем все это у нас сопровождается полнейшей самоуверенностью. Произнеся такое суждение, я отнюдь не хочу сказать что-либо неблагоприятное для французской нации. Я только утверждаю, что она легкомысленна и неосмотрительна в крупных вопросах. Мы жаждем перемен, и когда то или иное положение вещей изменяется, нам нужно во что бы то ни стало шутить и остроумничать над тем, что было. Но мы, по крайней мере, этого не скрываем, и когда будет признано, что мы легкомысленны, — этим будет исчерпано все плохое, что можно о нас сказать!

В 1795 году самые «модные» девицы среди «невероятных» («incroy-ables») и самые элегантные женщины среди «чудесниц» («merveilleuses») решили, что так как, по-видимому, еще долгое время не будет частных домов, где можно было бы собираться и танцевать, то нужно веселиться в общественных местах. Если ходить в такие залы «своей компанией», то можно не рисковать встречами с «чужими людьми». Первым для этих целей был избран особняк Ришелье, но вскоре сборища в этом зале получили весьма странное наименование «балов жертв». Вот происхождение этого названия.

Две матери, которых я не называю, так как они еще живы, явились на такой бал с детьми. Дочери первой дамы было 13 лет, сыну второй — 16. Эти дамы впервые встретились в особняке Ришелье после длительного перерыва — в последний раз они виделись в тюильрийском дворце. Одна дама эмигрировала. Ее муж не пожелал этого сделать и заплатил за это головою. (Это был отец молодого человека.) Отец девочки был расстрелян на мысе Киберон (Вандея).

При звуках первой кадрили девочка, по имени Адель, была приглашена к танцу незнакомым юношей. Ее мать сказала:

— Я очень сожалею, но моя дочь уже приглашена.

— Мама! Что ты! Ведь меня еще никто не приглашал!

— Я это прекрасно знаю, немного терпения! — и, обращаясь к приятельнице, м-м X спросила: — Эрнест с кем-нибудь танцует эту кадриль?

— Нет, но почему это Вас интересует? Он, кажется, вообще не любит танцевать.

— Но может быть он не откажется танцевать с моей дочерью?

— Эрнест, пригласи мадемуазель X!

Эрнест не заставил это повторять себе дважды, так как Адель была хорошенькой, и увлек ее в круг танцующих.

— Вы понимаете, почему я заставила их танцевать друг с другом? — спросила м-м X. — Потому что их отцы оба умерли за короля. Я считаю, что моя дочь не должна танцевать с кем-либо иным, как с сыном такого же мученика, каким был ее отец.

 

- 75 -

— Ах какая прекрасная мысль! — воскликнула вторая дама. — Берите меня под руку, мы пойдем агитировать в пользу этой идеи.

Каким бы странным это ни казалось, но их предложение было немедленно подхвачено и, пройдя некоторые исправления и уточнения, вошло в жизнь.

Я видела такие «контредансы жертв», причем матери, по-видимому, не отдавали себе отчета, что они делают нечто несообразное с законами, как моральными, так и светскими. Эти матери были, по существу, хорошими женщинами, тогда как дети, разумеется, «не ведали, что творят».

Мадам де Сталь открыто возмущалась этими «балами жертв», где дочь и сын казненных (и столь недавно казненных) встречались на балу, среди безудержного веселья времен Директории.

—  Свидетель некоторых дней нашей революции, оказавшийся на подобных сатурналиях, мог бы сказать о нашей нации: «это плохая нация», — но это было бы в корне неверно!

 

ДИМА

 

Он родился, захватив немного

Старый строй России и Москвы,

Жил в Кремле, где царские чертоги

Ждали завершающей главы.

Он любил следить из окон детской

За спокойным ходом облаков,

Ждать, когда в дали замоскворецкой

Загудят все «сорок сороков».

Помнил он, как рдело на закате

Золото соборов и палат,

Когда он, еще в пикейном платье,

Шел гулять в кремлевский нижний сад.

Просыпался он под бой курантов,

Засыпал под гул колоколов,

Но в тревожную эпоху красных бантов

Он покинул легендарный кров.

Он узнал тогда езду в теплушках,

Прелесть обысков, матросов и солдат,

Что искали бомб в его игрушках

Тщательно и много раз подряд.

Он стоял в очередях нередко,

Видел мать, лежавшую в тифу,

И, поставив стул на табуретку,

Доставал ей градусник в шкафу.

Буйный пыл ходил по городам и селам,

Прошлое сметая без следа,

 

- 76 -

Все ж он рос здоровым и веселым

В те жестокие и страшные года.

Он сроднился с обстановкой сельской,

Полюбил тех мест простор и ширь,

Где стоит под городом Козельском

Знаменитый Оптин монастырь.

Целым рядом русских поколений

Та земля считалася святой,

Шли туда для высших откровений

Гоголь, Достоевский и Толстой.

Но теперь там было тихо, тихо.

Та земля казалася в плену.

Звон ключей музейной сторожихи

Изредка тревожил тишину.

Лишь природа оставалась та же,

Доходя до башни угловой,

Лес стоял теперь ненужной стражей

В красоте одежды снеговой.

И весной так радостно-знакомо

Распускались клейкие листы,

И плескалась рыба у парома

И цвели шиповника кусты.

И ночное небо, всё в алмазах,

Говорило тихой глади вод:

— Неужель Алеша Карамазов

по траве росистой не пройдет?!

………………………………………

Время шло, тревожа ряд вопросов.

Дни текли, меняя жизни лик.

На возу, совсем как Ломоносов,

Ехал в город юный ученик.

И в тот час, когда багровым кругом

Солнце пряталось за край земли,

Бесприданная красавица Калуга

Перед ним раскинулась вдали.

По мосту, пристроенному к лодкам,

Прогремел колесами обоз,

Въехал на гору и в дом к отцовским теткам

Провожатый мальчика привез.

Тетки гостя встретили радушно,

Но в их доме, так же как везде,

Говорили только о насущном,

Помышляли только о еде.

Город был без света и без хлеба.

Как задуманный неверно механизм,

 

- 77 -

Дни свои жестоко и нелепо

Доживал военный коммунизм.

Целый день измученные люди

Осаждали коммунальный клуб,

Чтоб в убогой глиняной посуде

Унести простывший пшенный суп.

По ночам безвестные фигуры

Отрывали доски от оград

И текло сквозь эти амбразуры

Запустенье в каждый дом и сад.

Не щадя ни липы, ни березы

И губя цветущие кусты,

Толпами бродили чьи-то козы —

Жалкие коровы нищеты.

У тюрьмы стояли люди, плача,

Как во всех в ту пору городах,

И святое слово «передача»

Слышалось в их горестных рядах.

………………………………………

Грянул день, и стало вдруг известно

Мальчику на берегах Оки,

Что брат матери — такой прелестный —

Почему-то сослан в Соловки.

И тогда из Франции далекой,

Но такой заманчивой всегда

Долетели родственные строки:

«Присылайте мальчика сюда!»

И молебном в церкви Одигитрии

На его десятую весну

Провожали отрока Димитрия

В отдаленную прекрасную страну.

Было ль то на радость, иль на горе?

Было ль то во благо иль во зло?

Что ему на Средиземном море

В новой жизни встретиться могло?

Не было ответа — и в ту пору

Мы не видели, в грядущее смотря,

Там — войну, здесь рецидив террора

И сплошные лагеря.

А на свете нет лаборатории,

Нет стекла магического, где б

Четко отмечались траектории

В вихре человеческих судеб!

 

Вятские Поляны, 1944 г.

Т.А.