- 117 -

На улице Красных Зорь

 

 

Как ни бурно переживала моя соседка Евгения Назарьевна Давыдова измену мужа, в конце концов она успокоилась и даже решила соединить свою судьбу с другим. Это и явилось причиной моего отъезда с Мойки. По просьбе заинтересованных лиц я обменялась комнатами с Михаилом Федоровичем Васильевым, приятным и благовоспитанным «сухопутным моряком» лет 35, специальностью которого было чтение лекций на географические и морские темы. Предоставленная мне комната на углу улицы Мира и улицы Красных Зорь была меньше моей — в ней было лишь 24 кв. метра, но она, находясь на втором этаже, была значительно теплее, к тому же с отъездом Бориса мне приходилось дорого платить за излишки жилплощади — количество мебели после раздела сократилось, и я считала, что ничего не теряю при таком обмене. С материальной точки зрения это так и было, но, переехав на Петроградскую сторону, в квартиру, населенную совершенно чуждыми мне людьми (среди которых был ответственный сотрудник НКВД), я вдруг почувствовала себя несчастной и одинокой. Даже улицы, окружающие мое новое жилище, были мне неизвестны; создалось впечатление, что я переехала в новый город.

Однажды, знакомясь с районом, я остановилась перед какой-то оградой и поняла, что это нижний конец лицейского сада. Я медленно и с грустью обошла владение, в стенах которого когда-то «безмятежно процветал» Шурик. Памятника Александру II перед фасадом здания, конечно, не было. Сохранился ли в саду бюст с надписью «Genio loci», я не могла узнать — вероятно нет, так как до конца 30-х годов культ Пушкина был не в моде.

Вспоминая полугодовой период моей жизни, связанный с улицей Красных Зорь, я вижу, насколько для меня ценна была в ту пору неизменная, умная и сердечная поддержка со стороны моей

 

- 118 -

матери. Я чувствовала, что мама никогда меня не забывает и пользуется малейшей возможностью, чтобы меня приласкать, ободрить и побаловать. Возможность такая представилась тогда, когда французским послом в Москву был назначен Charles Alphand, племянник той самой m-me Barriquand, на вилле которой в Ментоне мы гостили в дни моего детства. Через него мама прислала мне свое пальто, отделанное котиком (не «электрическим», а настоящим), два теплых шерстяных платья: черное с белым и светло-серое, коричневый вязаный шарф и другие мелочи. Пишу об этом потому, что эти вещи верой и правдой служили мне в моих дальнейших «хождениях по мукам» и составляли мой основной гардероб в тюремных камерах и лагерных бараках. Но не буду «предвосхищать событий», а лучше кратко расскажу о том, что произошло с мамой, Димой и Аликом за годы, отделяющие осень 1926 года, когда я их покинула в Ницце, от описываемого мною времени.

Когда мальчики окончили среднюю школу в Каннах, возник вопрос об их дальнейшем образовании — вопрос сложный, так как высшая школа во Франции очень дорого оплачивается. Для Димы эта проблема разрешилась самым неожиданным образом: в одной из предыдущих глав я говорила, что моя тетка Валентина Гастоновна заведовала общежитием для девочек-подростков в St. Cloud под Парижем, содержащимся за счет Анны Павловой. В начале 30-х годов эта знаменитая балерина ехала на гастроли в Гаагу, ночью произошло крушение поезда, пассажиры выскочили из вагонов, не успев одеться. Анна Павлова простудилась и в несколько дней умерла от воспаления легких, после чего все ее благотворительные fondations подверглись ликвидации. Вместо них была учреждена стипендия для русской молодежи, поступающей в высшие французские школы. Одну из таких стипендий получил Дима, и это дало ему возможность учиться в парижской Ecole Violet.

Что касается Алика, то с ним произошла совершенно необычайная история. Будучи на 1 1/2 года моложе Димы, он окончил среднюю школу позднее, и здоровье его в ту пору внушало серьезные опасения. Насколько я слышала, у него начиналось какое-то заболевание коленного сустава и опасались более страшной вещи — белокровия. Его мать, Татьяна Николаевна, в то время была уже во Франции. Жилось ей трудно, и в один из летних сезонов она приняла предложение сопровождать как воспитательница группу девочек, едущих на побережье Атлантического океана.

 

- 119 -

В ее условия входило, чтобы Алик, которому тогда было лет 15-16, был с ней. В один прекрасный день мать и сын, проходя по пустынной набережной, заметили, что в море тонет человек. Татьяна опытным глазом увидела, что бурное течение несет обессилевшего купальщика прямо на скалы, и, вспомнив, что она саратовка и волжанка, бросилась в воду на его спасение. Алик последовал за матерью, и после больших трудов им удалось вытащить утопающего, оказавшегося нотариусом из Бордо, на берег. В это время набережная уже не была пустынной. Как из-под земли появились фотографы, корреспонденты газет и множество зрителей. Все они приветствовали спасителей, брали интервью, щелкали аппаратами. Нотариус был вытащен из воды живым, но через несколько часов скончался от сердечной слабости. Это было прискорбно, но не уменьшило славы Татьянки и Алика. На следующий день американское общество спасения на водах прислало им медали и все дальнейшее образование Алика приняло на свой счет. Кроме того, Алик был отправлен той же организацией в один из швейцарских санаториев, где провел шесть месяцев и откуда вернулся здоровым. Впоследствии он, как и Дима, окончил инженерную школу Ecole Violet в Париже.

Что касается самой мамы, то через два года после моего отъезда из Ниццы она срочно ликвидировала свой ресторанчик и переселилась в Париж в район Булонского леса. Эта поспешная ломка жизни была вызвана не совсем красивым поступком Вяземского, который, увлекшись какой-то бельгийкой, уехал в Париж, где наделал ряд глупостей, но, к счастью, скоро в них раскаялся и вернулся к пенатам. Пока вся эта драма «утрясалась» и приходила к счастливому концу, мама, верная своей неизреченной и непонятной привязанности, пережила много горьких дней, а я, зная об этом из писем и не имея возможности помочь, терзалась угрызениями совести «за Biot».

Но все это в 1934 году уже относилось к области прошлого. Мир у Вяземских был восстановлен и никогда больше не нарушался. С удовлетворением засвидетельствовав это, я могу перейти к другим темам.

В главе, посвященной Калуге, я говорила о Софии Николаевне Столпаковой, о ее сыне Борисе, который воспитывался теткой Екатериной Николаевной Суворовой и в шутку назывался «кронпринцем», а также о ее других сыновьях, верой и правдой служивших матери, кто чем мог. Прерывая рассказ, относящийся к началу 20-х годов, я обещала еще раз вернуться к этой семье.

 

- 120 -

И вот, через 12 лет Столпаковы, переехавшие за это время в Ленинград, снова появляются на страницах моих воспоминаний и вместе с ними врывается повесть столь мрачная и столь таинственная, что несколько лет назад я бы не решилась заводить о ней слова из боязни, что мне не поверят. Теперь — другое дело.

Брат матери Софии Николаевны, Бобрищев-Пушкин, был известным в Петербурге присяжным поверенным, у сестры матери были курсы французского языка. И вот, к этой тете Соне Бобрищевой-Пушкиной, имевшей большую квартиру на Литейном, недалеко от Фурштадтской, и переехали все Столпаковы. Я изредка с ними виделась, знала, что Борис окончил университет и поступил в Ленфильм, не то в качестве сценариста, не то постановщика (его братья до таких высот не дошли — работали монтерами и слесарями). Как-то раз я увидела Бориса Столпакова, выходящим из «Астории» в сопровождении двух молодых людей — один из них был его троюродный брат Бобрищев-Пушкин, другой — сын профессора, фамилии которого я сейчас не помню, и подумала: «Если в Калуге Бориса называли кронпринцем, то и теперь эти юноши своим внешним видом выделяются из общей массы». Было это, по всей вероятности, в 1933 году, а весной 1934 года я узнала, что Борис Столпаков и его три товарища арестованы. Родные терялись в догадках и ничего не могли узнать, так как заключенных сразу отправили в Москву. Наконец, ближе к осени, Софии Николаевне удалось получить свидание с сыном (кажется, в Бутырках). Через две решетки Борис ей сказал: «Мамочка! Не удивляйся и не осуждай — я должен был подписать, что собирался убить Кирова. Я не мог поступить иначе. Но это ничего — мне обещали: за то, что я подписал, мне дадут только три года и все!» Через день всех четверых расстреляли. Надо добавить, что в ту пору С.М. Киров был жив и здоров и потому вся эта инсценировка казалась чем-то выходящим за грани человеческого разумения. Ошеломленная горем София Николаевна пришла мне поведать обо всем этом, когда я уже переехала на новую квартиру, и потому я включаю ее рассказ в главу «На улице Красных Зорь». (Весною 1935 года, насколько я слышала, София Николаевна, ее сыновья и сестра были высланы в западный Казахстан, но я с ними связь потеряла).

Увязывая в своей памяти все относящееся к этому столь тревожному для Ленинграда периоду, я вижу, что трагедия Бориса Столпакова и его друзей была таинственной прелюдией к еще большей, по ее последствиям, трагедии — убийству С.М. Кирова.

 

- 121 -

Вечером 1 декабря Владимир Сергеевич и я были на Дворцовой набережной у Иваненко. Часов в девять кто-то из их знакомых по телефону сообщил, что в Смольном выстрелом из револьвера убит Киров. Всех охватило то нервное возбуждение, которое сопровождает весть о катастрофе. Должна сознаться, что меня очень волновал вопрос — кто стрелял — если бы это был какой-нибудь безумный офицер-эмигрант, можно было ждать нового удара по и без того истерзанным остаткам дворянского класса. Узнав, что Николаев не офицер, не эмигрант и не дворянин, а партиец-оппозиционер, я несколько успокоилась, хотя в комментариях к покушению чувствовалась какая-то неясность и недоговоренность.

Когда я вернулась домой, я услышала крики и рыдания — вся квартира, кроме сотрудника НКВД, который отсутствовал, была в движении. Особенно горестно оплакивала Кирова жившая против меня работница одной из фабрик и, видя эту реакцию, я поняла, что Сергей Миронович был очень популярен среди ленинградских рабочих.

Через два дня мы с содроганием прочли в газетах, что «в ответ на злодейское убийство Кирова в ДПЗ расстреляно 120 "заложников"» — людей, к покушению никакого отношения не имевших, но арестованных по 58-й статье. Побуждения и роль убийцы Николаева, стрелявшего в себя, но неудачно, так и остались для широкой публики непонятными.

Под впечатлением всех этих грозных событий мы прожили декабрь месяц. Приближался Новый год. Уже давно, со времени распада нашей семьи, праздники стали для меня нестерпимы — в такие дни мучительно тоскуешь по отсутствующим, вспоминаешь прошлое и подводишь нерадостные итоги. Я привыкла к тому, что Пасху, Рождество и Новый год Владимир Сергеевич проводит у родителей. Это было одно из незыблемых правил их семейного уклада, и потому я была приятно удивлена, когда в конце декабря он сказал, что в Тайцы не поедет, а останется на Новый год со мной. Думаю, что эта «бравада» далась ему не легко, так как со времени отъезда Бориса в Москву, старания Львовых «вырвать дурака Владимира из-под власти этой женщины, столь крепко взявшей его в свои руки», — усилились. Хотя «дурак Владимир» мне об этом прямо не говорил, но, зная действующих лиц, я не сомневалась, что его родные выражались именно так. С переездом моим с Мойки ни Сергей, ни Юрий, ни

 

- 122 -

их жены у меня не были, а встречая на улице, демонстративно справлялись о здоровье Бориса Сергеевича.

Обрушившаяся на нас всех в феврале катастрофа временно отодвинула эти мелкие и недостойные интриги на задний план, с тем, чтобы при первом удобном случае они возобновились в еще больших масштабах.

Но возвращаюсь к началу 1935 года. Новый год мы встретили с Володей вдвоем в моей тихой, красиво обставленной комнате. Сидя за столом, я смотрела на его осунувшееся лицо и чувствовала, что он страшно переутомлен. Незадолго до того Владимир Сергеевич перевел свою мастерскую на производство точильно-шлифовальных кругов, на которые был спрос; он работал сверх сил, питался как попало, ходил в трескучий мороз в курточке и потертой шапке гжельских времен — все деньги уходили в Тайцы, на оборудование мастерской и на уплату колоссальных налогов. Володя никогда не жаловался, но я его любила и понимала все без слов. Теперь мне кажется, что я одна из всего его окружения никогда ничего от него не требовала и применяла к нему то, что называется в медицине «щадящий режим». В этом, может быть, была моя ошибка!

Январь прошел тревожно: стали доходить слухи о начавшихся повальных арестах, а 1 февраля я встретила на Невском Марию Александровну (Мариньку), которая сообщила, что ночью взяты Сергей и Юрий. Владимир пока уцелел. Примчавшись ко мне вечером, он сообщил о своем решении немедленно, пока не поздно, ехать в Москву. Этот проект встретил мое полное одобрение — поскольку аресты носили чисто территориальный характер и не были связаны ни с каким «делом», важно было выиграть время и не попасть в общую кашу. Владимир Сергеевич уехал, и можно было надеяться, что он избегнет участи своих братьев, как избежал в 1924 году, выскочив в окно.

Но тут случилось нечто невероятное: незадолго до описываемых мною событий Сергей Евгеньевич Львов затеял тяжбу с хозяйкой занимаемой им в Тайцах дачи по вопросу квартирной платы (дело касалось суммы в 100 или 200 рублей) и передал дело в суд. Разбор назначен был на начало февраля, но поскольку дача была нанята на имя Владимира Сергеевича, а не Сергея Евгеньевича, личное присутствие первого оказалось нужным для того, чтобы судопроизводство состоялось в назначенный срок. Отец не нашел ничего умнее, как вызвать Владимира из Москвы телеграммой. Тот, воспитанный в рамках Домостроя, немедленно

 

- 123 -

явился, но на суде фигурировать уже не смог, так как сразу по приезде в Ленинград очутился в ДПЗ по линии НКВД.

10 февраля, т.е. двумя днями позднее, я получила повестку, приглашавшую меня явиться туда же на следующий день, т.е. 11 февраля к 12 часам дня (№ комнаты был указан). Утром я успела съездить к нашей верной Александре Ивановне, сказать ей, куда я иду, дать кое-какие распоряжения, попросить не оставлять меня в беде и сообщить отцу, если я в эту беду попаду. (Александра Ивановна точнейшим образом выполнила все мои просьбы.)

В 12 часов дня 11 февраля я вошла в двери того дома на углу Литейного и Шпалерной, по поводу которого существовала загадка: «Какое самое высокое здание в Ленинграде?»* И уже больше из этих дверей не вышла...

На этом я кончаю не только короткую главу «На улице Красных Зорь», но и вторую часть моих воспоминаний. В следующей части (обнимающей период в 22 года) я буду уже фигурировать как «заключенная», «ссыльная» и «репрессированная».

 

Приложения к главе

«На улице Красных Зорь»

 

ОПТИНСКАЯ НОВЕЛЛА

 

Вместо предисловия.

 

Самым неожиданным образом в мои руки попали рукописные воспоминания умершей в 1944 году близ Загорска монахини м. Амвросии, в миру врача Анастасии Дмитриевны Очериовой.

В первых главах она рассказывает о своем детстве в имении родителей (Ельнинский уезд Смоленской губ.), о своих занятиях в I Петербургском медицинском институте под руководством профессоров Манасеина, Бехтерева и Вельяминова (выпуск 1891 г., в который впервые были допущены женщины) и о своей работе в земстве.

Будучи религиозно-экзальтированной, с юных лет мечтая о монастыре, она часто бывала в Оптиной Пустыни и, в конце концов, постриглась в Шамордином монастыре, живя «в послушании» у оптинского старца отца Анатолия.

 

 


* На это обычно следовал ответ: «Исаакиевский собор» и затем поправка: «Нет. Дом НКВД. С собора видно Ладожское озеро, а из дома на Шпалерной — Соловки».

- 124 -

Привожу отрывки из этих воспоминания, как документ того страшного и порой непонятного периода русской жизни, в котором так трудно будет разобраться историкам будущего.

Воспоминания матери Амвросии, написанные с предельной правдивостью и такой же наивностью, дают яркую картину жизни в первые годы крушения Российской империи и открывают несколько озадаченному читателю сущность подвига «послушания и молчания».

Т.Аксакова.

Ленинград. 1969г.

 

Выписка из воспоминаний м.Амвросии

(Анастасии Дмитриевны Очерцовой)

 

(1909 г.) В течение поста мы с матерью ездили в Оптину и Шамор-дин.* Нам было письмо, что игуменья, мать Екатерина, больна и надо ее навестить. Поговев в Оптиной, мы отправились в Шамордин. Я осмотрела матушку: по-видимому, начинался рак печени. Навестила я и схимонахиню Марию, сестру Л.Н. Толстого. Она радушно приняла меня. После того, как я осмотрела ее, она дала мне некоторые советы и оставила пить кофе.

У нее был домик, построенный на ее средства, состоящий из нескольких комнат, с маленьким садом и огородом, и две келейницы: младшая готовила и подавала ей, а старшая, м. София, интеллигентная, была сестрой игуменьи Екатерины.

За столом разговор коснулся ее брата Льва Николаевича. Видно было, что она любила его, и много огорчений доставляло ей его настроение. Она сказала: «Я не люблю, когда Лева, говоря о Боге, выражается так запанибратски!»

На следующий год, уже после смерти Толстого, мне пришлось снова быть в Шамордине. Здоровье м. Марии ослабело, требовался медицинский совет. Меня проводили к схимонахине. Она встретила меня так же радушно, была на ногах, но здоровье ее заметно пошатнулось, и душевная перемена в ней была большая. Она как-то завяла от глубокой скорби по брате. Я боялась затронуть больное место, но как-то само собой вышло, что мы заговорили о Льве Николаевиче. Говорила она и ее сожительница м. София. Рассказала она мне, как Л.Н. 28 октября 1910 г. приехал в Оптину Пустынь, остановился в монастырской гостинице и при этом дал понять гостиннику, о. Михаилу, кто он. При этом выразился: «Не бойтесь меня принимать! Я хотел бы пойти к старцу, да он меня не примет». Отец Михаил успокаивал его: «Батюшка старец примет, никак нельзя сомневаться!» Лев Николаевич пошел, но побывал только на крыльце хибарки, внутрь не зашел. С тем и уехал 29 октября к сестре в Шамордино. Остановился тоже в гостинице, а оттуда пошел к

 

 


* Матушка Амвросия в то время была земским врачом.

- 125 -

сестре. Он обнял ее и несколько минут рыдал на ее плече. Потом заговорил: «Как ты хороша, Машенька, в этой одежде! Как у тебя хорошо! Хотел бы я так жить!» — «А что же? Это легко сделать! Сейчас келейница сходит, возьмет подходящую комнату на деревне, и ты останешься тут жить».

Потом они остались одни и долго говорили. — «Сестра, я был в Оптиной. Как там хорошо! С радостью надел бы я подрясник и исполнял самые низкие послушания и трудные дела, но поставил бы условием, чтобы не принуждали меня молиться — этого я не могу!» — «Хорошо, — ответила сестра, — но и с тебя взяли бы условие, ничего не проповедовать и не учить». — «Чему учить?! Там надо учиться. В каждом встречном жителе я видел учителя. Да, сестра, тяжело мне теперь! А у вас что, как не Эдем! Я здесь затворился бы в своей хижине и готовился бы к смерти. Ведь 80 лет, и умирать надо», — сказал граф, наклонил голову и оставался так, пока ему не напомнили, что обед кончен.

— Ну, и видал ли ты наших старцев? — спросила сестра.

— Нет.

— А почему же?

— Да разве они меня примут?! Не забудь, что исконно-православные отходят от меня, что я отлучен, что я тот Толстой... Да что, сестра, — оборвал он свою речь, — я взад не говорю... завтра же иду в скит к отцам, только надеюсь, что они, как ты говоришь, меня примут.

Келейница возвратилась сказать, что комната найдена, и вечером проводила его на новую квартиру.

В ночь приехала к нему дочь Александра с Чертковым и Феоктистовым, нашли его на квартире и насильно увезли. Утром келейница пришла пригласить его пить чай, но его уже не было. С великой скорбью все узнали о его внезапном отъезде.

Из Оптиной запросили Синод, как им поступить. Ответ был, чтобы старец выехал на ст. Астапово, для увещевания больного писателя. Отец Иосиф был уже очень слаб. Отец Варсонофий с казначеем о. Пантелеймоном тотчас же выехали на ст. Астапово. Они застали Толстого, лежащим в больнице, окруженным вражеской силой в лице Черткова и компании. Они читали умирающему газетные панегирики и всячески поддерживали его в гордыне. Не впускали к нему даже жену его, которая в великой скорби жаловалось на это приехавшему старцу, которого, конечно, тоже не допустили.

Л.Н. Толстой скончался 7 ноября 1910 г.

 

¤

 

После того, как был закрыт Шамордин монастырь, превращенный в совхоз, Оптина пустынь еще в какой-то мере существовала, и автор воспоминаний пришла к о. Анатолию за советом, куда ей направиться.

Т.А.

 

- 126 -

— Мне не хочется в мир! Вы, батюшка, благословите меня идти по направлению к Иерусалиму. Я буду останавливаться для ночлега у добрых людей и буду идти все дальше и дальше, пока не умру, и все буду представлять себе Иерусалим.

— Какой тебе Иерусалим?! — сказал старец. — Иди, молись, и я буду молиться.

Я пошла в церковь, а оттуда опять к о. Анатолию и сказала ему свою новую мысль: не пойти ли мне в пустыньку Иерусалимской иконы Божьей Матери. (Я слышала от духовной дочери о. Герасима, Веры Адамовны, что он назначил ее туда.) Батюшка обрадовался:

— Да, туда, туда и благословляю!

Я узнала у монаха родом из-под Брянска, как туда ехать, и записала. Пришла Даша, служащая Шамординской больницы, принесла мне теплую кофточку, булочку хлеба, маленькую баночку варенья и паспорт умершей схимницы Екатерины, неграмотной (на всякий случай). Я взяла маленькую рясу, правильчик, Евангелие, крест кипарисовый и белье.

Отец Анатолий сказал:

— В пустыньке недавно освящен храм. Вот ты и читай там псалтырь, а в свободное время помогай Параскеве, которая там живет. Делай, что она скажет!

Я вышла с Дашей на козельский вокзал, а денег у меня пять тысяч руб., то есть несколько копеек. Тогда проезд был возможен только по каким-то бумагам, и мы пошли «на случай». На вокзале я увидала группу наших сестер. Они получили пропуска и сейчас сядут на поезд. (Про мои обстоятельства они не знали.) Они задумали попросить проходившего мимо военного посадить их сестру. Он сказал: «Пусть сядет в служебный вагон». Я села в маленькое отделение для служащих, и мы двинулись. Через несколько минут входит какой-то человек, еврей, и вместо того, чтобы сесть на пустое место, хочет сесть на мое. Я так испугалась, встала, прижалась к окну и стала молиться, боясь обернуться. Вскоре вошел кондуктор, и еврей молча вышел. Я села на свое место и заговорила с кондуктором, прося, чтобы он дал мне хоть немножко проехать. Он отнесся доброжелательно, и я отдала ему баночку варенья, которую принесла мне Даша. Прошло не очень много времени, кондуктор вышел. Вбегает в отделение молодой человек и кричит: «Как ты могла сюда войти?..» Схватил мои вещи и потащил на площадку. «Я тебя выкину отсюда». Стал на площадке вагона, вещи тут же валяются, смотрит на дорогу. По фигуре видно — нервничает. Поезд замедляет ход. Вот он меня сейчас вытолкнет. Я окликаю его:

— Прошу Вас, дайте мне еще немного проехать!

Он молчит.

— Прошу Вас.

Молчит. Поезд сейчас остановится, медлить нельзя.

— Разрешите, прошу Вас! — Я тронула его за рукав. Он резко обер-

- 127 -

— Надоела ты мне. Иди, садись!

Я взяла вещи и пошла обратно в свое отделение. Никто ко мне не входил, пока мне не надо было сходить.

Здесь поездов не было и в тот день не предвиделось. На другой день утром — поезда еще нет. Мне очень захотелось есть. Я подошла к маленькому домику и увидела женщину в слезах. Когда я объяснила, что я очень проголодалась, она радушно пригласила меня и сказала, что даже рада моему приходу, т.к. сегодня помин ее мужу. Потом я сколько-то проехала на поезде, благодаря доброму начальнику станции. Далее мне надо было сходить и пройти пешком до узкоколейки. Пошла пешком. День склонялся к вечеру. Встретила около пустой постройки симпатичных крестьян, которые посоветовали мне переночевать здесь и идти утром. Я так и сделала. Потом, Господь дал, меня посадили на узкоколейку, и я доехала до села Дедлова. Со мной высадились молодые женщины. Я просила их не оставлять меня, а взять куда идут сами. Сначала они согласились, а потом сказали: «Нет, лучше иди к кузнецу!» — и подвели к какому-то домику. Страх был ужасный. Я осталась одна в темноте. Вошла в дверь. Маленькая комната. Много икон и лампад. Около стола сидит женщина и рядом с ней мальчик — читает Евангелие. Тут я успокоилась. Женщина радушно меня приняла, засуетилась с самоваром, а я думала, как я расплачусь, когда я свои пять тысяч уже отдала за кружку молока. Я предупредила, чтобы она не хлопотала, но она все же угостила меня чаем с сахаром. (Надо помнить, что тогда был голод.) Она рассказывала, как к ним заезжал о. Герасим на пути в Иерусалимскую пустыньку. Когда я сказала, что иду по благословению о. Анатолия, она еще более расположилась ко мне. Вскоре пришел ее муж, тоже благочестивый человек. Мне намостили на сундуке мягкую постель, и я легла спать. Только мы успокоились, вбегает кто-то и кричит: «Нет ли у вас ночлежников?» Мне сделалось страшно. Оказалось, что их знакомый парень хотел подшутить и напугать. Это была суббота. Я подумала: «Пойду завтра рано, чтобы до жары побольше пройти и не ослабеть». С такой мыслью и заснула. Проснулась, когда начали звонить к обедне. Мне стало стыдно: как это я накануне хотела идти без обедни?! Я попрощалась с доброй хозяйкой и пошла в церковь. На площади увидела кондукторов (узнала по костюму) и попросила: не посадите ли вы меня на узкоколейку?! Мне сказали: «Приходи к часу».

Внутренность храма меня поразила. Потолок из матового стекла, через которое просвечивает свет. Вид величественный и изящный. Ведь здесь мальцевские заводы, и это — дар владельца. Ко мне подходит монахиня и говорит:

— Останьтесь на панихиду по моей матери! Ей сегодня 40 дней, а потом идите с нами на помин.

Я сказала, что к часу должна быть на станции.

— Успеете, — сказала монахиня. Они напоили меня чаем и накормили.

 

- 128 -

Я пришла на станцию, и кондуктор посадил меня в вагон. Тут пошел по вагонам человек в военной форме и стал выпроваживать всех, не имеющих пропуска. В вагоне поднялось волнение. Думаю — сейчас меня выгонят! Но дойдя до меня, кондуктор тихо сказал: «У нее есть!» Слава Богу! Я еду! Утром вышла в какое-то село. Увидела угольщиков, которые уже опорожнили свои телеги. Спрашиваю: «Где тут Иерусалимская пустынь?» — Они не знают. Я вспомнила, что это место еще называется «Печи». Тогда они меня поняли и согласились меня немного подвезти. Я отдала им булочку, которую берегла на крайний случай. Проехав не очень много, угольщики указали на горизонт и сказали: «Это "Печи"!» Я увидела отдаленную группу деревьев, куда и направилась. Ко мне подбежали девочки, которые угостили меня земляникой на листочках и довели до оврага, сказав: «Вот и Иерусалимская пустынь». Я пошла по лестнице вниз, на дно оврага и очутилась у мостика через ручей. Пройдя мостик, я увидела деревянную постройку с крестом — церковь. С правой стороны дорожки был как бы вход в погреб — стол и дверь. Дальше все было покрыто дерном. Потом я узнала, что это — пещера, в которой живет мать Параскева, в настоящее время — единственная обитательница этой пустыньки. Она встретила меня сурово, спросила, зачем я пришла. Я объяснила, что о. Анатолий благословил меня читать псалтырь в церкви, сказав: «Нехорошо, что церковь освящена, а службы нет». — Он еще повелел Вам помогать и делать то, что Вы мне скажете. Недовольным тоном она объяснила мне, что Вера Адамовна поехала хлопотать священника в Петербург или в Москву.

Среди деревьев стояла избушка, куда она меня повела. Указала на скамейку у самой двери и сказала, что тут я буду спать, а за печкой будет жить мальчик-сирота, «которого сюда привели». Вскоре прибежал и он. Я повесила свои вещи и спросила, в чем я должна ей помогать. Она сказала, что утром я должна приносить дрова из леса, носить воду и ставить самовар, а пока благословила меня идти в храм. Обстановка была там очень простая. У левого клироса, на столике стояла икона Иерусалимской Божьей Матери. Подсвечник состоял из бронзового столба с деревянным кружком для свечей. Мать Параскева сказала: «Когда будут давать деньги за чтение, пусть кладут на столик возле иконы». Приложившись, я начала читать на левом клиросе, и у меня было хорошо на душе.

Под вечер мать Параскева дала мне что-то поесть. Она была глуховата и очень раздражительна.

Как только забрезжил свет, я пошла в лес за дровами. Я взяла с собой самодельные туфли на веревочной подошве, но я их берегла и потому ходила босиком. Набрав сухих сучьев, я складывала их в сенях и шла за водой. Так как воду надо было поднимать из ручья в гору, то я могла носить только по полведра. Потом я поставила самовар и м. Параскева послала меня за чем-то в огород. Когда я обдумывала свое поведение, я вспомнила поучения отцов, когда они отправляли кого-либо на послушание: «Веди себя, как последний нищий».

 

- 129 -

Это было мне на пользу. Когда к м. Параскеве кто-нибудь приходил, я прислуживала им стоя. Как-то мать Параскева с подозрением посмотрела на мои руки, а потом грубо обратилась ко мне:

— У тебя не крестьянские руки, ты все молчишь, от тебя слова не добьешься!

Однажды из соседнего медпункта пришли муж и жена с просьбой прочесть канон и кого-то помянуть, а деньги не положили на стол, а отдали мне, сказав:

— Нам не хочется, чтоб их брала одержимая Параскева. Отдайте деньги настоятельнице Вере Адамовне.

Я вписала деньги в тетрадь и оставила их там. Тетрадь лежала на аналое, под псалтырью.

Пришли монахини из закрытого Белокопытова монастыря. Они что-то сказали м. Параскеве, видимо, про меня, а она им шепотом: «Она — воровка!» Она, видимо, увидела деньги в тетради. Я молчала, т.к. не хотела ее оскорбить. Однажды, уходя куда-то, она сказала: «Сегодня топить печь не будем. Там есть картошка, — и указала на черепок, в котором кормились куры. — Можешь съесть ее». На мое счастье пришла женщина с поминаньем и принесла мягкую булку и чашку овсяного киселя. Я поела, накормила мальчика Митю и еще оставила м. Параскеве. С Митей она обращалась сурово: била его и привязывала к ножке стола, а когда скажешь ему ласковое слово, еще более сердилась на него и на меня.

Однажды мы пошли собирать по деревням картошку. Она входила в хату, а я, помня наставления старцев, стояла у двери. Давали нам понемногу, но все же в мешке набралось столько, что мне стало тяжело его нести. Грудь стало ломить и во рту появилась сладость. Я почувствовала тошноту от переутомления сердца и предложила оставить где-нибудь картошку, чтобы потом за ней прийти, и идти собирать дальше с пустым мешком. Мать Параскева расстроилась и закричала: «Вот тебя потому нигде и не держат, что ты ленивая!» Я все же оставила картошку под кустом и пришла за ней потом.

Как-то раз м. Параскева сказала мне: «Не называй меня "матушкой". Не надо, чтобы знали, что я — постриженная монахиня. Я веду не монашескую жизнь!» А настоятельницы, которую я так ждала, все нет и нет! Я много о ней слышала, знала, как она относится к о. Герасиму и как он ее ценил. А м. Параскева отзывалась о ней весьма неодобрительно. Однажды днем приходит седой иеромонах. Я стала просить его отслужить обедню. Мать Параскева говорит:

— Я не против, но ты приглашаешь, а ему надо дать поужинать. Иди в деревню, собери хлеба!

Я взяла мешок, а у самой на душе тяжело: как я пойду просить?!

В первой избе меня встретила женщина ласково и рассказала, что у нее недавно умерла дочь: поехала за хлебом, спрыгнула с поезда на ходу и разбилась.

— Не бойся, не бойся, тебе всякий даст! — говорит она.

 

- 130 -

Только в одном доме хозяин начал укорять, и я от него быстро ушла. Через несколько дней батюшка стал говорить, что ему хотелось бы приготовить запасные дары. Нужна мука, которую можно достать у его знакомых в селе за 12 верст. Наутро я туда отправилась, конечно, босиком. Хозяева, видимо, купцы, приняли меня хорошо и дали в пакете фунта два белой муки. После этого они направили меня к бывшему казначею, который получает посылки и, наверное, поделится мукой. Там мне отсыпали в бумажный мешочек с условием, что я сама буду печь просфоры и не дам этим заниматься «одержимой Параскеве». Я сказала, что сама не могу распоряжаться. Тогда они просили передать муку настоятельнице Вере по ее приезде. По приходе я об этом сказала батюшке, думая, что он, как духовник, будет держать тайну, и успокоилась.

Батюшка о. Анатолий велел мне возвращаться в Оптину к Успению. Наступили первые дни августа. Мать Параскева обращалась со мной все хуже и хуже. Но на меня это не ложилось тяжестью. Я как бы вошла в древнюю отшельническую жизнь и сознавала, сколь это полезно.

Перед уходом я подумала, что нехорошо уйти не примирившись. Я стала на колени и сказала:

— Прости меня, матушка! Ради Господа, скажи мне, за что ты на меня сердишься?

— Ты лжива, непокорна и к тому же воровка! Я заметила, как ты носила воду по полведра. Получила пшеничную муку и мешок отправила в деревню, а мне дала пакетик.

— Не мешок, а пакетик фунта в два.

— Нет, ты скрываешь!

— Кто вам сказал?

— Батюшка.

— Так пойдемте к нему, и я покажу вам тот пакетик, который мне велено было передать настоятельнице! Я не могу уйти, не выяснив этого недоразумения. Я ведь ухожу отсюда и не должна больше молчать!

— Нет! Не пойду выяснять. Я верю тебе. Прости ты меня. Оставайся здесь. Мы хорошо будем жить. Ты меня будешь учить молитвам, я ведь неграмотная и скрываю, что я пострижена, потому, что веду такую жизнь.

Мы простили друг другу и расцеловались.

На другой день я чуть свет вышла в дорогу. За несколько дней до Успения я была в Оптиной пустыни, и о. Анатолий благословил меня готовиться к причастию.

После мать Амвросия долгие годы прожила в Козельске в уединенном домике с несколькими сестрами.

Наконец (по-видимому, в 1937 г.), она пишет:

 

- 131 -

Нам уже видно было, что дело идет к концу и нас всех скоро возьмут. Поспешив послать посылки нашим ссыльным, я поехала в Белев, чтобы нанять там комнату, но туда мне пришла телеграмма, что «меня ждут», и я поехала обратно. На платформе ст. Козельск ко мне подошли два военных и сказали: «Идите за нами». Меня посадили в вагон и повезли в Сухиничи, где находилось ГПУ. С поезда меня повезли на машине в помещение, где были только нары во всю стену и где я была встречена толпою наших, уже арестованных сестер. Меня стали обнимать и так весело заговорили, что мой провожатый стоял в недоумении, глядя на эту картину. Он даже сказал что-то ласковое, запирая нас.

В день св. Воздвижения нас перевели в тюрьму. Там были такие же нары, но народу было столько, что лежать можно было только на боку. Некоторые лежали под нарами. Предложение ходить на кухню чистить картошку было большим утешением. К октябрьским дням принесли ленточек, чтобы мы делали бантики и флаги. К тому времени я так ослабела, что ходила в уборную держась за стенку. Во время обеда нас выпускали из камеры брать суп в миску. Если в супе было мясо, мы его не брали.

Поодиночке нас вызывали к следователю. Я обвинялась «в привлечении девушек к монашеству». — «На вас жалуется мать, что вы отняли у нее дочь, уговаривая идти в монастырь», — следователь прочел и остановился. Я решила: так Богу угодно, чтобы я страдала, и я буду молчать. Но следователь заговорил хорошим тоном: «А вы сами скажите, как это было». Тогда я объяснила, что мать просила принять на квартиру ее больную дочь, которая не выносила шуму в их доме. Следователь сказал: «Ну, это другое дело. Вас тогда можно обвинить только в немой агитации. Я знаю вашу уединенную жизнь, а вот врач и верующая, это немая агитация, особенно, когда вас уважают. Вины у вас нет, и вернее всего вас освободят или дадут вам недалекую ссылку, — все это он говорил неуверенным тоном, выбирая необидные выражения, — если бы вам только изменить внешность!» — «Я уже на краю могилы, могу ли я менять свои убеждения!» — сказала я. Мы попрощались, и я видела, что он мне сочувствует.

Тем не менее, по этапу я была переведена в смоленскую тюрьму. Вещи везли на телеге, а мы шли пешком до вокзала. По сторонам ехали конвойные верхом и шли пешие с ружьями. Я не поспевала за идущими и конвойный несколько раз тихонько ударял меня ружьем. Видя, что это не помогает, он взял меня под руку и повел.

В вагоне теснота была страшная, дышать было трудно. Среди ночи закричали, что пойман какой-то известный разбойник с шайкой и что его хотят поместить к нам. Мы запротестовали, и, после долгих переговоров, его решили оставить на станции до следующего поезда.

В смоленской тюрьме, как и везде, камеры были переполнены, но мне все же предоставили отдельный топчан. Через неделю я получила посылку — батон белого хлеба, сахару и бутылку молока (у этой женщины я лечила когда-то дочь, и она меня вспомнила).

 

- 132 -

Однажды к нам в камеру вошла женщина — настоящая красавица. Она была тоже заключенная и заведовала одеяльной мастерской. На ее предложение у них работать — я согласилась. Так приятно было после душной камеры сидеть в тишине и стегать одеяло. Заведующая наша в какой-нибудь праздник или в субботу, бывало, скажет нам: «Останьтесь здесь! Когда другие разойдутся, вы сможете помолиться». — Сама она стояла у дверей за сторожа. Какая удивительная это была женщина! Она закручивала на голове косынку в виде тюрбана и напоминала величественную восточную красавицу. У нее было двое детей, и мне помнится, что она имела какое-то отношение к Блоку: вероятно, родственница. Она была верующая, но своеобразно и принадлежала к теософам (у них несколько толков, враждебных друг другу). При разговорах с начальством она позволяла себе многое из-за ее значительной наружности, которая действовала на людей. Ей прощалось то, что не потерпелось бы от других. Ее имя, кажется, Ольга. Фамилии я не помню.

По ночам заключенных часто вызывали на допрос, и все ждали этапа в дальние ссылки. Наша красавица дала нам по большому куску ваты, чтобы мы сшили себе наколенники. У меня получилось даже тонкое одеяло. Ко мне на свидание приехала сестра М. и привезла мне деньги, вырученные за мои хирургические инструменты.

В смоленской тюрьме мы пробыли до 22 декабря, когда надзирательница сообщила нам, что мы можем собирать вещи и уходить, с условием назавтра явиться в ГПУ за документами. При выходе из тюрьмы я увидела отцов Макария, Федота и Мелетия с вещами на плечах, отправляющихся в архангельскую ссылку.

На следующее утро я пришла в ГПУ и узнала там, что к 1 января я должна явиться в Архангельское ГПУ и узнать место ссылки. Это меня удивило, но не очень огорчило, так как и раньше мы жили под постоянным страхом, что куда-то придется ехать. Заехав в Козельск за вещами, я поехала, не останавливаясь в Москве, в Архангельск.

Приехала утром, оставила вещи на вокзале и отправилась в ГПУ. Стоял сильный мороз. Для приема ссыльных был отведен сарай. Народу было очень много, но в ворота из скважины очень дуло. Из окошечка мне дали бумажку ссыльной с правом проживания в архангельском районе и обязательством являться три раза в месяц на проверку в ГПУ. Надо было искать квартиру, но нас нигде не принимали. Проходив весь день, мы снова вернулись на вокзал. Сторож сжалился и позволил нам переночевать, хотя это было запрещено.

Проскитавшись 10 дней по городу, мы пошли в деревню верст за 6-7, где недавно поселились отцы Никон и Агапит, приехавшие из Соловков, отбыв там свой срок. В той же деревне жил бывший в Соловках владыка Тихон Гомельский, который встретил нас приветливо, и мы устроились на квартиру во втором этаже крестьянского дома. (Первые этажи на севере заняты хозяйственными помещениями).

 

- 133 -

Через несколько дней мы узнали, что владыка Агапит снова арестован и куда-то отправлен. Вскоре нас ожидала та же участь. Пришла бумага, чтобы 6 мая мы были на берегах Северной Двины. Туда были поданы большие лодки-«карбасы». Доехали мы до какого-то острова-карантина. Потом повезли дальше, куда — мы не знали, но понимали, что мы едем по Сев. Двине. Остановились, наконец, у крутого берега. Был еще день, яркое солнце. Взяв на плечи свой мешок, я пошла по крутой тропинке туда, где, по-видимому, был колхоз. Села на бревно отдохнуть. Со мной заговорила женщина, но тут же подошел какой-то человек с портфелем и резко ей заметил: «Ну вот, достукаешься и сама попадешь туда же!» Можно было понять, что им запрещено разговаривать со ссыльными. Я пошла по дороге. Нас поместили в большом сарае. Крыша была плохая, и во время дождя защиты не было. Недалеко находилось озерцо, или, вернее, болотце. Воду из него пить было нельзя — попадались головастики. Среди ссыльных были магометане, которые ходили туда для омовения. За водою мы ходили далеко в овраг, где был ключ. Как ни строг был приказ, к нам все же ходили люди менять продукты на наши вещи. Однажды принесли топоры и велели всем идти в лес на работу. Пошли все, за исключением нескольких слепых, людей с отмороженными руками и совсем больных. Я боялась идти по страшно крутым тропинкам и легла на свой сундук. Человек с ружьем ударил меня и сказал: «Если ты не пойдешь, тебя запрут в погреб».

На следующий день пришел начальник и сказал: «Вас назначили на дачу». В 4 часа утра, когда мы еще не успели поесть, подали двое саней-розвальней, по две лошади в каждых, запряженных гуськом. На них уложили вещи, а мы пошли пешком. Нам было удивительно: кругом трава и цветы, и вдруг — сани! Но когда мы дошли до дремучего леса, где прорублена лишь одна тропинка, мы увидели жидкую грязь с торчащими из нее пнями. По такой дороге только и можно пробраться на санях. Сани иногда переворачивались, и вещи падали в грязь. Пешком тоже очень трудно было идти — срубленные деревья и сучья загораживали путь, ноги вязли в болотистой почве.

Я сказала начальнику: «Я за вами не поспеваю!», на что он ответил: «Ничего, здесь одна дорога. Не заблудишься!» На этом я успокоилась. Чем дальше мы углублялись в лес, тем становилось мрачнее. Лучи солнца сюда не проникали, не было даже певчих птиц. Шли несколько часов. Наконец, деревья поредели — лужайка и солнышко.

С утра я ничего не ела и с собой ничего нет. Что будет дальше? Навстречу крестьянин с кожаной сумкой через плечо. Поклонился мне и сказал: «Я таких люблю!» Мы сели на бревно. Он достал пшеничную лепешку и дал мне. Господи! Откуда это могло быть при такой голодовке! От умиления я расплакалась. Не помню, что мы говорили. Я съела лепешку и подкрепилась. Начало темнеть. В стороне показалось мне что-то похожее на медведя с поднятыми лапами, и я шла, как на смерть. Пошел дождь, лес становился реже. Я вижу вдруг, что на дороге валяются неко-

 

- 134 -

торые из моих вещей. И тут же я встретила едущего обратно возчика. У меня было 5 руб., и я стала его просить отвезти потерянные вещи обратно. Тут же оказался священник, вещи которого тоже валялись по дороге, и возчик за деньги согласился отвезти вещи. Я в изнеможении села на сани, а священник шел рядом.

Наконец показались огни, и по топкой грязи мы подъехали к крыльцу. В постройке еще не было ни окон, ни дверей. Вместо печки лежала груда кирпичей. В ней мы развели огонь и стали греться. Мужчин было 48 человек, женщин — 6. Начальства не было, а за старшего поставлен хромой еврей, видимо, очень жестокий. Он говорил, что, если будет голоден, то сможет убить человека, с подозрением смотрел на мои вещи и был мне очень страшен. Некоторые подставляли жестянки под крышу, чтобы собрать воду, но она пахла скипидаром. Наутро две слабые монашки пошли искать воду. Вокруг барака была такая грязь, что пройти можно было только по бревну. Все было покрыто навозом от находившихся здесь раньше ссыльных.

Среди наших ссыльных были несчастные с отмороженными руками и ногами, уже омертвевшими и издающими ужасный запах. Я развела марганцовку и стала делать перевязки. В это время с тракторной базы появился человек, привез инструменты и приказал идти чистить лес, обещал тогда привезти хлеб. Я показала ему хромых и безруких, чтобы он понял, кого он посылает на работу, и просила сообщить кому следует, чтобы их отсюда забрали, иначе они умрут. Он уехал, увозя обратно инструменты.

Через два часа появились наши сестры, пошедшие за водой. Одна так устала, что слова не могла вымолвить. Другая все же принесла полведра воды. Первая сестра столько раз падала среди валежника, что разлила свою воду. Мы стали кипятить чай.

Было уже светло, когда приехал фельдшер с базы. Я показала ему больных, и он отнесся довольно дружелюбно. Смотря на мою корзину, он спросил: «Что это у вас?» — Я показала хирургические инструменты и перевязочный материал, и он полюбовался английскими инструментами. Я просила его выручить нас из этого ужасного места, и он исполнил эту просьбу. Наутро снова приехали сани за нашими вещами, подождали нас, пока мы напьемся чаю, и мы направились обратно к тому сараю, который недавно оставили. Многие оттуда разбрелись по деревням.

Батюшка, отец Макарий, который был необыкновенно добр и со всеми всем делился, прислал за мной, и я поселилась на сеновале в той деревне, где жил он. Мне там было очень хорошо. Но однажды я услышала внизу голос: «Ах, вот вы где! Сейчас же переселяйтесь в барак!» — Это был комендант.

Бараки были расположены на берегу Сев. Двины и в них вели земляные ступени. Там я встретила того хромого человека, которого так боялась. Он указал мне на нары для трех человек. По краям были мужчины

 

- 135 -

грубого вида, кажется, пьяные. Было очень душно, накурено, много мух. Мне потом удалось поменяться местами с какой-то женщиной.

Однажды один из начальников поймал рыбку и предложил ее купить. Я купила эту рыбку, но не знала, как с ней поступить. Один господин, находившийся рядом, показал, как ее очистить и сварить. Это был профессор из Ленинграда (космическая академия), который не пошел в барак, а поселился с одним священником в бане. Когда эту баню топили, они должны были оттуда выбираться. Этот профессор приехал из Соловков, отбыв срок и получив ссылку. Когда он болел сыпным тифом, за ним самоотверженно ухаживал его друг Сперанский, а теперь он, как обещал, взял на свое попечение его отца — священника, тоже ссыльного и болевшего параличом (он уже еле передвигал ноги). Я иногда сидела у входа в баню со своими новыми знакомыми. Профессор часто касался восточных верований, употребляя выражения теософов, что меня огорчало.

Потом нас перевели в другие бараки, где было больше места, и соединили с батюшками, с которыми мы расстались в деревне. Бараки эти находились в лесу, на краю оврага, где протекал ручей. Туда же был переведен профессор с батюшкой. Этот о. Евгений рассказал мне, что с ними однажды по берегу шел грузинский князь. Видя, что батюшке трудно идти, он отбрасывал с его пути сучья и камни, всячески ему помогал. Потом мы познакомились с этим князем — это была замечательная личность: пожилой, с седыми волосами и бородой, очень красивый, с военной выправкой. Фамилии его я не помню, но слово «атава» мне ее напоминает.

Наступило время отправки дальше, но нас повезли «ближе», в Котлас, откуда мы пешком отправились за две-три версты в Макариху. Здесь были бараки более или менее приспособленные для зимы. Это был целый городок. Ссыльных было 18 тысяч. Многие были из казачьих станиц.

Режим в Макарихе был не очень строгий. Гуляя, можно было даже проникнуть и за границы городка. Я даже как-то пошла в церковь в Котлас и увидела диакона Кузьму, который после службы подвел меня к владыке-хирургу, епископу Луке*, обитавшему в тех краях. Он — не старый, лет 50-60 на вид в темно-синем подряснике с монашеским кожаным поясом. Лицо приятное, благостное. На мой вопрос, благословит ли он меня, если предстанет необходимость работать по медицине, он радостно сказал: «Благословляю, благословляю! Ведь я тоже работаю!»

 

Небольшое послесловие:

 

Считая вышеприведенные выписки из воспоминаний м. Амвросии (А.Д. Очерцовой) очень интересными с тех точек зрения, о которых я говорила в начале, добавляю некоторые ее высказывания и заметки, разбросанные по ее мемуарам и характерные для тех ортодоксально-православных кругов, к которым она принадлежала.

 

 


* Знаменитый профессор Войно-Ясенецкий, книга которого по гнойной хирургии до сих пор является ведущим руководством в этой области.

- 136 -

«Начальница Псковской общины сестер милосердия кн. Дундукова-Корсакова была широких взглядов. Ее увлек еретик Ф. (?) и митрополит Антоний. Она говорила: "Все эти перегородки, которые люди понастроили, не доходят до неба!" В душе ее уживались еретические понятия и исполнение православных обрядов.

Ее преемница была более стойкая, но сестрам было обидно за их любимую основательницу, и они не оценили новую начальницу».

 

Привожу другой отрывок, интересный по иной причине:

 

«Монахиня М. воспитывала племянника. Потом его определили в Пажеский корпус. Когда он закончил там свое образование, тетка сказала, благословляя его: "Служи, исполняй честно свой долг!'"

Тот ответил: "В том-то и несчастье, что я не знаю, в чем состоит теперь мой долг!"».

 

¤

 

В воспоминаниях имеется также запись, относящаяся к 1917 году:

 

«Будучи в Оптиной пустыни, между многими другими, я увидела в высшей степени благоговейную чету М-вых. Батюшка Феодосии при мне давал книжку только что пришедшей к нему после причастия Марии Федоровне и, когда она ушла, он мне сказал: "Вот райский цветок!"»

 

Это была та самая Маня Самарина (потом Мансурова), с которой я бывала на детских танцклассах у Трубецких (в доме Бутурлиных на Знаменке) и которую я в 1918 году встретила на дороге между Козельском и Оптиной.

 

¤

 

Приводя в порядок и переписывая (по завещанию моего отца) интереснейшие записки его приятеля К.И. Ровинского, я напала на одну запись, относящуюся к княжке М.М. Дундуковой-Корсаковой, которую я решила включить в воспоминания матери Амвросии, как наглядное доказательство, сколь различны бывают суждения современников об одном и том же лице.

 

«В 1902 году в доме Илиодора Александровича Яновича, человека недальнего ума, но добряка и идеалиста, который был женат на сестре кн. Дундукова-Корсакова, занимавшего в то время пост начальника гражданской части на Кавказе, я познакомился с его невесткой, княжной Марией Михайловной Дундуковой-Корсаковой. Пожилая (ей было более 60 лет), выше среднего роста, худощавая, с большими, умными, серыми глазами, приветливо смотревшими на собеседника, с доброй улыбкой, М.М. одевалась очень просто, даже бедно и носила на голове простой платок, завязанный под подбородком. Всю свою жизнь М.М. посвящала служению людям. Она была сестрой милосердия и не только ухаживала за

 

- 137 -

больными, но устроила на свои средства в родовом имении в Псковской губ. сельскую больницу для крестьян.

Живя в Петербурге, М.М. посещала бедных и оказывала им помощь во всех видах; не жалея ни сил, ни средств. При встречах с особо нуждающимися женщинами, не имевшими ни одежды, ни белья, она (бывали неоднократные случаи) снимала с себя одежду, чулки или обувь и отдавала их, а потом заходила по пути к своим друзьям или родным, которые в ужасе обнаруживали, что она или в одних галошах на босу ногу, или осенью без пальто. Она была глубоко верующей и ее очень волновало то, что наша высшая церковная иерархия утратила древнее право "печаловаться" перед монархом за заключенных. Когда один из главных организаторов партии соц.-рев. Г.А. Гершуни, арестованный в 1903 г., был затем приговорен военно-полевым судом к смертной казни, М.М. явилась к митрополиту Антонию и стала убеждать его ехать к императору и "печаловаться". Она действовала так энергично, что тот поехал к императору и вымолил замену смертной казни бессрочным заключением в Шлиссельбургской крепости. (Оттуда Гершуни был переведен в Акатуевскую тюрьму, откуда бежал в Америку. Умер за границей в 1908 г.).

После этого М.М. обратила особое внимание на политических заключенных в Шлиссельбурге и просила министра В.К. Плеве дать ей разрешение посещать их, беседовать с ними, читать им Евангелие и вообще облегчать их душевное состояние. По каким-то соображениям Плеве счел возможным удовлетворить ее просьбу, и с 1904 года М.М. стала, к неудовольствию коменданта тюрьмы, появляться в Шлиссельбургской крепости. После убийства Плеве разрешение было аннулировано, но М.М. с этим не примирилась и, с благословения митрополита Антония, написала имп. Николаю II письмо с просьбой о разрешении возобновить ее деятельность. Оно было дано. М.М. опять пошла посещать и утешать заключенных. Все сидевшие в Шлиссельбургской тюрьме (М.Р. Попов, В.Ф. Фигнер, М.Фроленко, Н.Морозов) отдают полную дань самоотверженности княжны Дундуковой-Корсаковой, о которой отзываются с большим уважением. Она действовала умно и тактично, не навязывая своих убеждений, но своим участием и энергией очень хорошо воздействола на заключенных, которые в большинстве случаев мужественно выносили одиночное заключение.

О жизни и деятельности М.М. Дундуковой-Корсаковой было помещено немало заметок в газетах и журналах. В Москве С.Махаевым была издана довольно содержательная брошюра, в которой нашла отражение ее обаятельная личность».