- 182 -

«ФРЕЙЛЕХС»

В этих условиях надо было работать, откликаться, как это называлось тогда, на события современной жизни. И Михоэлс «откликнулся» на победу. Он сам написал либретто пьесы, которую назвали «Фрейлехс». Мысль спектакля может быть выражена тремя словами: «Еврейский народ бессмертен!» — «Ам Исраэль хай!»

В основу спектакля был положен традиционный еврейский свадебный обряд. Сцена погружалась во мрак, и под звуки торжественно-траурной музыки на горизонте появлялась одинокая звезда. Одновременно в противоположных концах сцены возникали семь горящих свечей, которые, медленно приближаясь друг к другу, превращались в семисвечник — символ победы слабых над сильными.

Этот дерзкий прием, впрочем, как и вся идея спектакля, не остался без внимания и, несомненно, пополнил досье Михоэлса.

Неожиданно сквозь музыку прорывается возглас: «Гасите свечи! Задуйте грусть!»

Сцена заливается ярким солнечным светом, и перед зрителями оказываются шесть молоденьких синагогаль-

 

- 183 -

ных служек, держащих свечи, которые задувает свадебный бадхен[1]. Два бадхена заправляют свадьбой-карнавалом. Первый — воплощение духа народа. Второй — его плоти.

Зускин, игравший первого бадхена, обращается к залу, в тот период посещавшемуся только евреями, со словами сочувствия и утешения. Он сверкал, блистал, летал по сцене, вызывая жениха и невесту, родственников и гостей. Но в моменты, когда действие переключается, он застывает и облик его выражает горечь и боль...

Свадьба — канва, на которой вышиты судьбы целого поколения. Каждый из гостей в танце или песне рассказывает о пережитом. Вот боевой командир — он прибыл на свадьбу прямо с фронта; вот мать, потерявшая на войне своего единственного сына; а вот бывший николаевский солдат... Его танец отец задумал и исполнил сам, а затем по этому рисунку он был поставлен, как и все танцы в спектакле, замечательно талантливым балетмейстером Эмилем Меем.

В казенных маршевых ритмах, в угловатых резких движениях передавалось ощущение рабства, унижения николаевского рекрута.

Наряду с этим танец-пантомима «Рождение скрипки» — рождение музыки, искусства, утверждение жизни.

Лирическому дуэту жениха и невесты вторит дуэт старенькой пары, трогательно и с юмором рассказывающей о прожитой жизни.

В этом по существу бессюжетном спектакле Михоэлс, как в каждой своей работе, показал на примере «мира малых судеб, микрокосма», как он сам говорил, «мир больших судеб, макрокосм». И ему это удалось.

Спектаклем «Фрейлехс», одновременно трагическим и жизнеутверждающим, который сверкнул как молния, фактически закончилась жизнь ГОСЕТа.

Михоэлс не был рационалистом, но был мыслителем в искусстве. Как всякий большой художник, он был одержим одной идеей и находил ей образное выражение. Его идея, его тема — человечность, гуманизм. Однако понятие это устарело. В России им, правда, пользуются до сих пор, но даже в его формулировке —

 

 


[1] Шут.

- 184 -

«воинствующий гуманизм» — таится противоречащий самому понятию смысл.

Но именно с идеи гуманизма начинался двадцатый век. Поэтому для людей поколения отца она была органична. Несмотря на то, что весь дальнейший ход истории больше, чем когда-либо, доказал полную ее несостоятельность, вернее, нежизнеспособность, для Михоэлса идея гуманизма оставалась главной на протяжении всей жизни.

В одной из традиционных бесед с молодежью в клубе ВТО он говорил: «Меня больше всего волнует тема:

человек, поставленный лицом к лицу с миром, поведение этого человека, движимого страстью к познанию. Человек вглядывается в мир в страстном желании познать и объяснить его. Страсть познания самая сильная, ибо даже любовь есть, собственно говоря, разновидность этой страсти познания. И когда ты видишь вопиющее нарушение элементарной справедливости, видишь страшные преступления, совершающиеся в мире, ты должен объяснить, познать, занять позицию в отношении происходящего вокруг. Вот почему трагический образ человека, вечно ищущего, мятежного, ошибающегося и приходящего в конце концов к тому, чтобы заплатить жизнью за кроху истины, — тема, которая больше всего меня волнует».

Эту тему «человека ищущего, ошибающегося» он нашел в прекрасном драматическом воплощении Д. Бергельсона «Принца Реубени» по Максу Броду.

Работа над пьесой началась фактически в сорок четвертом году, после папиного возвращения из Америки, но спектакль, законченный в конце сорок седьмого года, так и не увидел свет.

Ни одна постановка, даже «Лира», не заняла у отца столько времени. Объяснялось это той нечеловеческой нагрузкой, которую он, как я уже писала, взвалил тогда на свои плечи. Над «Реубени» он работал с огромным увлечением. Впервые после «Тевье» ему представилась возможность создать значительный и новый образ. Да и в режиссерском плане эта работа давала больше пищи для воображения, чем спектакли на современные темы. Несмотря на столь длительный период работы, мне не удалось побывать ни на одной репетиции. Но по расска-

 

- 185 -

зам тех, кто сумел посмотреть репетиции «Реубени», это было «самое грандиозное из всего, что создал Михоэлс как актер и режиссер». Так говорил художник, оформитель спектакля Исаак Рабинович, да и не только он.

Когда папа уезжал в Минск, уже была намечена приблизительная дата премьеры, которую все ждали с нетерпением.

Каково же было мое удивление, когда в книге Михоэлса «Статьи, беседы, речи», куда включены и воспоминания о нем, я прочла следующее: «Однако тщательно изученная и талантливо разработанная Д. Бергельсоном тема, возбуждая некие современные иллюзии и выдвигая определенные аналогии, не могла, разумеется, принести с собой близкую современности позитивную программу. Ибо в прошлом нетерпимости одной веры могла противостоять только другая вера, одной религии — другая религия. Извлечь из сложнейшей коллизии, связанной с появлением в Португалии в шестнадцатом веке мессии-самозванца Реубени, идею, которая хотя бы косвенно совпала с идеями, воодушевлявшими советских людей в борьбе против фашизма, не могли ни Д. Бергельсон, ни С. Михоэлс. Энергичные усилия преодолеть источаемый этой коллизией дух национализма к успеху не привели. В конце концов Михоэлс, непримиримый атеист и последовательный интернационалист, от пьесы отказался».

Собственно, можно было не удивляться этой лжи. Но книга об отце выходила в шестидесятые годы, в самый разгар «оттепели», когда многим, в том числе и мне, казалось, что можно больше не лгать.

Скорее всего, до автора статьи дошли отклики о «порочной идее и формалистическом воплощении «Реубени», и он просто решил «оправдать» Михоэлса. Но только Михоэлс в его оправдании не нуждается, как не нуждается в оправдании и идея гуманизма — не «воинствующего», разумеется.

Сейчас, восстанавливая в памяти те годы, я понимаю, что работа над «Реубени» была единственным светлым пятном в папиной жизни того последнего периода.

И хотя всегда перед уходом на спектакль он тяжело вздыхал, ворчал и кряхтел, что «терпеть не может играть», мы видели, с какой радостью он отправлялся на эти, последние в его жизни, репетиции.

 

- 186 -

Спектакль «Принц Реубени» не увидел свет не потому, что Михоэлс «от пьесы отказался», а потому, что сам Михоэлс становился все более неугодным хозяину и наступало время расплаты с ним.

Поездка в Америку, отчеты, заседания, проблемы, связанные с работой театра, вечная неустроенность в быту (дома тогда начали течь трубы и пришлось переехать на пару недель в театр) — все это не могло не сказаться на его здоровье, и в конце концов он заболел тяжелейшей формой фурункулеза.

Я редко видела папу, болеющего по-настоящему — в постели. Правда, он, как всякий мужчина, относился очень серьезно к насморку, но, даже сопя и чихая, предпочитал все же выскочить в театр, чем сидеть дома. Вообще долго находиться на одном месте ему было трудно. Исключением являлся только театр, откуда он мог не выходить сутками.

Почему ему не сиделось на месте? От неуемного темперамента или от внутренней неприкаянности? Или от того и другого?

Что я могу знать? Ведь я была девочкой, которая с обожанием смотрела ему в рот, мало о чем задумываясь и мало что понимая. Помню, один приятель мне как-то посоветовал: «Веди дневник. Записывай все, что твой отец говорит, ведь потом пожалеешь, что ничего не запомнила, но будет уже поздно». Я страшно возмутилась. Что значит «потом» или «будет поздно»? Значит, я должна жить с мыслью, что когда-нибудь папы не станет? От этой мысли делалось так жутко, что хотелось умереть самой.

Как мало мы знаем наших родителей. Желая оградить нас от опасностей и разочарований, они слишком много от нас скрывают.

Особенно в ту «светлую» эпоху, на которую пришлась моя молодость. А приятель, наверное, был прав. Насколько легче мне бы было сейчас по отдельным фразам и пусть даже по самым незначительным записям восстановить тогдашнюю атмосферу. Наши сегодняшние воспоминания, не подкрепленные жесткими фактами, таят в себе опасность — мы невольно освещаем прошлое нашим сиюминутным видением. А видение это приспосабливается к сегодняшнему дню, адаптируется,

 

- 187 -

и даже нам, пережившим эту эпоху, уже трудно, почти невозможно представить себе то перевернутое, болезненное восприятие действительности, которое было для нас в то время нормой.

Отец пролежал в постели несколько недель. Наверное, чем сильнее организм, тем тяжелее он переносит болезнь. Мирон Семенович Вовси заключил, что папин фурункулез — следствие перенапряжения нервной системы. Интересно, что все мы во время войны одинаково недоедали, нервничали и переутомлялись, но ни Ася, ни мой муж не болели фурункулезом, а мы с Ниной страдали от него все голодные годы. Папа оживленно рассуждал о том, что у нас, наверно, «одна группа крови». и даже вспомнил, что, когда у Нины была корь, у него взяли кровь, чтобы сделать мне прививку. «Значит, мамина тебе не подходила, а моя подошла». Вовси очень смеялся над его научными выводами.

Мучился папа ужасно. Когда боли затихали, он тотчас же принимался двигаться, отчего ему немедленно становилось совсем плохо. Я спрашивала: «Зачем тебе это нужно? Стало лучше, и слава Богу». Но он только возмущался: «Как ты не понимаешь, что человек хочет все знать». Объяснение, вполне соответствовавшее его беспокойной и пытливой натуре.

Папа болел, Ася работала, Нина училась, я занималась своим и папиным домом. Карточная система и постоянное отсутствие денег весьма осложняли эту задачу и отнимали массу лишнего времени.

Чтобы немного нас разгрузить и не оставлять отца совсем одного, актеры из молодых решили установить внизу дежурство. Но это, конечно, вылилось в очередной абсурд, столь характерный для нашего дома. Вместо помощи они занимали Михоэлса своими проблемами (один из них принес, например, целый чемодан афиш. разложил их на полу и принялся доказывать папе, что тот недостаточно его ценит).

В конце концов возникла сложная для нас ситуация, при которой папа просто взмолился, чтобы его избавили от «опеки», а мы мучились, так как считали свинством и неблагодарностью отвергать сделанные от чистого сердца предложения.

 

- 188 -

Уладилось все неожиданно. Мирон Семенович Вовси заявил, что отец должен немедленно ехать в санаторий, а то он никогда не поправится.

Санаторий «закрытого типа», то есть для привилегированных лиц, находился под Москвой в очень живописном месте. Однако отец, равнодушный к природе, возмущался, что его послали на «лечебу», что теперь к нему обращаются «больной Михоэлс», и утверждал, что «для того, чтобы лечиться, надо иметь железное здоровье». Особенно не устраивали его так называемые «разгрузочные дни». Накануне он оповещал нас по телефону: «Приезжайте, а то все кушают, а мне нельзя. Очень скучно».

Мы знали, что помимо желания увидеть нас он хотел полакомиться домашним пирогом, а Нину покормить яблоками, которые предназначались для диеты.

Доставка и поглощение пирога в разгрузочный день — мы не могли отказать папе в этом удовольствии — обставлялись всевозможными хитростями.

Он залезал в машину, воровато озирался, требовал, чтобы мы «толпились вокруг него», а затем, покончив с пирогом, отправлялся на прогулку и громко жаловался на голод. А назавтра он звонил мне из кабинета врача и озабоченно сообщал: «Доченька, ты только не волнуйся, но врачи находят, что у меня нарушен обмен веществ. За вчерашний разгрузочный день я прибавил пятьсот граммов». Я так и видела его мальчишескую радость — здорово ему удалось провести медицину.

Однажды мы приехали к отцу в санаторий в Барвиху, где он отдыхал вместе с Литвиновым. Дело было все в том же сорок шестом году. Когда мы вошли в комнату, отец с Литвиновым сосредоточенно вычитывали что-то из газеты. Оба были так поглощены этим занятием, что даже не подняли головы поприветствовать нас.

Затем, уже на прогулке, выяснилось, что они подсчитывали, сколько евреев выдвинуто в кандидаты на выборы в Моссовет. «Важна тенденция», — пояснил отец. Тенденция была ясна и так. Они понимали это лучше, чем кто-либо другой, и именно потому искали ее опровержения, в противном случае им следовало согласиться с неизбежностью близкого конца.

 

- 189 -

Мои родители были в дружеских отношениях с Литвиновым, во время пребывания Михоэлса В США Литвинов находился там как посол Советского Союза.

В сорок шестом году они снова встретились в санатории в Барвихе и в тот период особенно сблизились.

Литвинов тогда уже был в немилости у правительства и, как каждый в его положении, понимал, чем это чревато. Однако умер он в своей постели от тяжелого сердечного заболевания. Второго января пятьдесят второго года мы с Ниной приехали хоронить Литвинова на площадь Воровского, рядом с Лубянкой, где помещался тогда МИД.

Посреди пустого холодного зала стоял гроб. Зимний тусклый свет едва проникал сквозь стекла. Вдоль стены на стульях разместилась семья. Время от времени какой-нибудь храбрец возникал в дверях, пугливо озираясь, прощался с покойником и, не подойдя к семье, быстро удалялся. В основном это были женщины в кожаных «комиссарских» куртках — старые революционерки.

Однако изредка появлялись и деятели нового образца. Румяные молодые люди в костюмах и с галстуком, все на одно лицо.

Время тянулось. Шел уже первый час, а панихида, назначенная на десять, все не начиналась. Молодые люди в галстуках явно нервничали. Наконец выяснилось, что панихиду не могут начать из-за того, что «обыскали всю квартиру, но так и не нашли орден покойного». В Советском Союзе, не знаю, как сейчас, но тогда было принято хоронить со всеми теми регалиями, которые имелись у покойного. Стали донимать вопросами Айви, жену Литвинова. «Откуда я знаю, где орден, — устало отвечала она, — может, завалился за книжную полку?»

Ситуация принимала все более абсурдный характер. Наконец мне пришло в голову предложить молодым людям съездить к нам за папиным орденом. Поехала Нина. Ее усадили в машину с затемненными стеклами и снабдили двумя «провожатыми». Когда они вернулись, один из розовощеких скомандовал: «Можно начинать». Управились с панихидой довольно быстро. Начали с того, что над открытым гробом бойко перечислили все провинности М. Литвинова, а закончили традиционным: «Спи спокойно, дорогой товарищ».

 

- 190 -

Затем отправились на кладбище. Впереди гроба несли папин орден. «Получите обратно в проходной Кремля», — буркнули мне.

Так вторично хоронили орден Михоэлса. А через год вторично хоронили его имя.

 

После возвращения из Барвихи отец окунулся в такое количество дел и забот, что мы его вообще перестали видеть. Пребывание в санатории сказалось лишь на одном — папа вернулся еще более мнительным, чем уезжал. Любая царапина приводила его в ужас, и никакие наши насмешки больше не смущали его.

В декабре сорок седьмого года он как-то нечаянно слегка поцарапал руку. Испугавшись столбняка, отец потребовал, чтобы ему сделали укол. Сколько М. С. Вов-си ни уговаривал его, отец настоял на своем, и ему сделали противостолбнячный укол.

Новый, сорок восьмой год он встречал в доме М. А. Гринберга, директора музыкального отдела Радиовещания СССР. В эту ночь он не выпил ни одной рюмки спиртного — это запрещалось при противостолбнячной сыворотке. Кажется, именно там отец познакомился с Ростроповичем, тогда еще неизвестным молодым виолончелистом. «Не следует так неуважительно разговаривать с этим молодым человеком, — отчитывал он потихоньку кого-то за праздничным столом. — Скоро вы все убедитесь, что перед вами гениальный музыкант».

Ростропович рассказал мне об этом эпизоде года через два-три после папиной гибели в доме у Д. Д. Шостаковича. Не знаю, каким образом отец угадал в щуплом близоруком мальчике будущего великого музыканта. Это был, помнится, день рождения Дмитрия Дмитриевича. В узком кругу друзей композитор впервые демонстрировал цикл еврейских песен, написанных им в сорок восьмом году, в самый разгул антисемитизма.

Тогда же, в Новый год, отец попросил Гринберга, чтобы рядом с ним вместо водки поставили нарзан, но так, чтобы никто об этом не знал, а он сам все отрегулирует.

 

- 191 -

С каждой новой рюмкой нарзана отец все сильнее и сильнее «пьянел», а хозяин дома лишний раз убеждался в его исключительном мастерстве и актерском воображении.

Михоэлс всегда любил выпить с друзьями, много курил, не жалея сил, расходовал себя, где только можно. Когда же ему пеняли, что пить и курить вредно, он обычно, посмеиваясь, говорил, что самое вредное — жить.

Почему же вдруг он стал так серьезно относиться к пустяковым царапинам, ведь обычно его мнительность распространялась только на нас? К своим же болезням он относился скорее с нетерпением и раздражением, нежели со страхом.

Возможно, предчувствие нависшей опасности мучило его, но я этого не понимала.

В конце сорок седьмого года произошло одно серьезное событие, которому тоже по недомыслию мы не придали должного значения.

В Москве в зале Политехнического музея отмечалась юбилейная дата «дедушки еврейской литературы» Менделе Мойхер-Сфорима.

Зал был набит до отказа. Со вступительным словом выступил Михоэлс, после чего они с Зускиным сыграли отрывок из «Путешествия Вениамина III».

Свое выступление Михоэлс начал так: «Вениамин, отправившись на поиски Земли обетованной, спрашивает встреченного по пути крестьянина: «Куда дорога на Эрец-Исраэль?» И вот недавно с трибуны Организации Объединенных Наций товарищ Громыко дал нам ответ на этот вопрос!»

Боже, что произошло с залом! Раздался буквально шквал рукоплесканий. Люди повскакивали со своих мест, отец стоял бледный, неподвижный, потрясенный такой реакцией зала. Овации длились, наверное, минут десять. Затем был показан фрагмент из «Вениамина».

Назавтра, за два дня до Нового, сорок восьмого года, отец поехал на радио прослушать запись своего выступления.

Вернулся он встревоженный — запись оказалась размагниченной...

«Это плохой признак», —сказал он мне по-еврейски.

 

- 192 -

Меня удивило, зачем он вообще поехал на радио, ведь обычно его нельзя было заставить даже отредактировать стенограмму, присланную на дом.

Но отец знал, что это выступление ему даром не пройдет, и хотел лишь окончательно убедиться в своем предположении.

Видимо, эта была последняя капля, переполнившая «дело Михоэлса».

Через неделю он был командирован в Минск, откуда уже не вернулся.