- 212 -

ПОЛЯКИ

 

Весной 1941 года в Бистюбу привезли около тридцати семей польских ссыльных (в основном из Варшавы и других больших польских городов), а вслед за ними — примерно двадцать семей чеченцев и ингушей, среди которых были больные тифом. В поселке началась эпидемия. Умерла моя первая хозяйка, а вскоре и Зоя Кошелева.

Несколько вновь прибывших семей оставили на центральной усадьбе, а остальных распределили по фермам. Часть поляков разместилась в большом доме-бараке рядом с конторой, других расселили в домах местных жителей, в каждом доме по две-три семьи. В бараке, кстати сказать, жили (очень обособленно и замкнуто) еще две семьи корейцев и две семьи немцев, сосланных из Минвод, а рядом с бараком, в крошечной землянке, — два китайца, которые из прутьев плели корзины и разные предметы кухонного обихода. Они и мне подарили корзину и шумовку. В любую погоду, и зимой и летом они косили на озере камыш для конторы и однажды не вернулись, замерзли.

Вначале поляки держались гордо, одевались красиво, поскольку умудрились привезти с собой хорошие вещи. Они не

 

- 213 -

знали, за что их сослали, и свое переселение считали ошибкой. В основном это была молодежь, офицеры польской армии, все с высшим образованием. Пока у них оставались продукты и деньги, они отказывались выходить на работу, но продолжалось это, разумеется, недолго. На меня эти люди сразу произвели хорошее впечатление, мы быстро нашли общий язык — в буквальном смысле, потому что они стали учить меня польскому. Я уже к тому времени немного говорила по-украински, поэтому польский язык освоила быстро. Правда, поляки смеялись над моим произношением, говорили, что у меня еврейский акцент, и называли «жидомиркой».

Сразу по прибытии полякам предложили записаться украинцами и считаться гражданами Советского Союза. Некоторые согласились, и им была обещана работа и материальная помощь (впоследствии им пришлось горько жалеть об этом).

Баран ник, председатель месткома и по совместительству представитель НКВД, занимался распределением мужчин по гуртам. Гордые поляки должны были чистить гурты, кормить скот и время от времени стричь овец. И так с утра до позднего вечера — в холоде и темноте, поскольку электрического освещения не было, горела коптилка или фонарь. Их предупредили, что за неподчинение будут строго карать. Кроме того, их гоняли на сенокос и на уборку урожая.

Я видела, как в этих нечеловеческих условиях, униженные до предела, понимавшие, что скорее всего «ошибка» по отношению к ним будет исправлена не скоро, поляки доходили до полного отчаяния. Некоторые смельчаки пытались было планировать побег, но куда убежишь по бездорожью и без документов, да и как оставить стариков и детей... В конце концов голод заставил их подчиниться. Но все равно у них часто бывали стычки с управляющим Гордиенко, надсмотрщиком Клименко и другими гуртоправами, порой доходило до драки — поляки старались приспособиться, но никогда не теряли чувства собственного достоинства.

Некоторое время я жила вместе с семьей Добровольских. Мать, Ядвига, шестидесяти пяти лет, суровая, властная жен-

 

- 214 -

щина, была, по сути, главой семьи — ее муж был полковником польской армии, и она не знала, где он находился. Старшая дочь Мариша, имевшая пятилетнего сына Казимира, работала уборщицей в конторе, сын Людвиг, коренастый, здоровый парень, — в гараже. Младшую, певунью Стефу, отправили на работу в поле. Все они ко мне хорошо относились.

Семья Новак состояла из четырех человек. Отец и мать — пожилые, больные. Старший сын Казимир работал где попало, лишь бы прокормить семью. Младший, Юлиян, наоборот, был строптивый, отказывался работать, не раз убегал в степь, но его возвращали. Он открыто ненавидел Советский Союз в целом и каждого из своих притеснителей в отдельности.

Была еще семья Волынских. Хозяин умер уже здесь, в поселке. Его вдова, Янина, была маленькая, хрупкая, милая женщина. Старшая дочь, Стефана, очень красивая блондинка, вскоре вышла замуж за Людвига Добровольского, у них родился сын Стасик. Младшая — «синеглазая», как ее называли, веселая Ганка, жила с матерью, работала в поле, а зимой убирала гурты.

После работы к нам в поселок приходили жившие на фермах молодые поляки и до поздней ночи рассказывали о своей Польше — они все тосковали по родине и надеялись когда-нибудь вернуться домой.

Начальство запрещало местным общаться с ссыльными, но постепенно контакты стали налаживаться. Как я уже говорила, среди поляков было много молодежи. Мы с ними быстро подружились и решили устроить что-то вроде клуба, тем более что помещение уже было — недостроенная пустующая казарма. Привезли из области длинные лавки, смастерили сцену, раздобыли керосиновую лампу, позже привезли дизель из Кустаная, протянули электрические провода, и в клубе, а заодно и в находившихся поблизости хатах загорелся свет. Мы были так рады, что на какое-то время забыли о своем бедственном положении. Местные сначала посматривали настороженно, но потом тоже стали приходить в клуб. Вокруг обнаружилось немало талантов, и мы стали готовиться к концертам.

 

- 215 -

Пожилой грек из Орджоникидзе, Климент Муратандо, оказался хорошим музыкантом, он виртуозно играл на скрипке, которую ему прислали друзья из родного города. Шура Дульжер-Логаридис играла на гитаре и пела цыганские романсы. Екатерина Биникалос, обладательница дивного сопрано, под руководством Муратандо исполняла оперные арии. Красивый баритон также обнаружился у местного парня Миши Шахова. Польский офицер Витольд Баньковский, который когда-то учился в Варшавской консерватории, тоже имел прекрасный голос и пел арии из опер и народные песни на родном языке. К счастью, кроме меня, польский никто не понимал, а потому не догадывался, что в некоторых песнях говорилось о жестокостях русских властей, о борьбе поляков за свою независимость, о тяжелой судьбе тех, кто был выслан на чужбину после подавления народных восстаний. Среди наших артистов были еще старики-греки Бумбуриди и Христофориди, высланные из Ашхабада; они играли на своих национальных инструментах — кемендже и тоже пели грустные песни, выражая в них свою боль и тоску.

Я же танцевала лезгинку, абхазские и турецкие народные танцы, а костюмы мне мастерски шила Екатерина Биникалос из каких-то обрывков материи. Особым успехом пользовался турецкий танец, который я исполняла со свечами, горевшими в маленьких стаканчиках. В зале выключали свет, и все зрители внимательно следили за огоньками, которые в моих ладонях двигались, словно летели по воздуху в темноте, совершая под музыку замысловатые движения. Публика была в восторге. Даже Нартов как-то не выдержал и на весь зал воскликнул:

— Вот ведь чертовка, как змея выворачивается!

Местная молодежь все больше тянулась к нам. Все вместе мы поставили и сыграли мольеровского «Тартюфа», потом «Платона Кречета» Корнейчука. Поляки ставили спектакли на родном языке. Нам все это позволяло хоть на время забыть о нашем беспросветном существовании, заглушить душевную боль, тоску по дому, да и в жизнь местного населения была внесена свежая струя. Начальство нас поощряло и поддерживало.

 

- 216 -

Я и мои товарищи были молоды и благодаря этому выдерживали все трудности. Старались, несмотря ни на что, находить радость в жизни. Радостью было то, что мы получали по полкило хлеба. Радостью было и то, что летом поздно вечером можно было ходить купаться на озеро. Вода в нем была прозрачная, с голубизной. Вокруг озера росли невысокие кусты, лежали крупные валуны. Я вспоминала родной Сухум и воображала себя у моря...

 

25 июня 1941 года выдался жаркий день, мы работали в поле — косили ковыль, люцерну. Поздно вечером вернулись настолько уставшими, что решили отменить очередную репетицию и пойти на озеро. Вдруг нас всех вызвал Баранник. Перепуганные, мы поплелись в клуб, где нас уже ждал человек из областного управления НКВД, который объявил, что из-за войны, которая началась 22 июня, наша ссылка объявляется бессрочной, и добавил:

— Из-за таких, как вы, война и началась.

Новость нас буквально оглушила. Еще приезжий чекист сказал, что отныне самодеятельность запрещается, а местное население не должно с нами общаться.

Состояние наше невозможно описать. Мы разбрелись по своим углам с одной только мыслью — все кончено, нам отсюда не выбраться никогда. Но это было только началом наших бедствий.

Стали забирать в армию местных жителей, и очень скоро начали приходить похоронки. Душераздирающие крики и плач доносились из домов. К нам, ссыльным, стали относиться враждебно. Перестали здороваться, перестали обменивать и продавать продукты. Теперь считалось большой удачей, если удавалось за свои же, заработанные деньги купить кружку молока, кулек квашеной капусты или еще что-нибудь из съестного. Дважды в день мы должны были являться в комендатуру и расписываться, за нами бдительно надзирали представители из района, как будто не была самым надежным сторожем эта голая степь, эта бескрайняя равнина, поросшая ковылем и редкими чахлыми кустами...

 

- 217 -

Пришло время убирать хлеб. Нас погнали на уборку. Жара стояла невыносимая, мы работали на току, в пыли. Не выполнишь норму — не получишь похлебки (называлась «затирка» — галушки на воде). Работали до полного изнеможения. И по-прежнему — никакой надежды.

Почтовые переводы и письма стали приходить редко. От мамы уже долгое время не было ничего. Лето заканчивалось, впереди опять бесконечная лютая зима. Сколько я еще тут выдержу — среди чужих, без теплых вещей, без денег? Меня все чаще охватывало отчаяние.

Половина ссыльных греков и поляков вымерла за это время: от недоедания, изнурительного труда, зимой от холода — замерзали на озерах, когда косили камыш, или их заносило снегом во время бурана. Черная смерть кружилась вокруг нас. С ухудшением положения на фронте ухудшалась и наша жизнь. Похоронки следовали одна за другой. В поселке все ходили убитые горем, с поникшими головами и всё больше ненавидели нас. Темным, неграмотным людям казалось, что это мы, «враги народа», виноваты в том, что их дети и мужья гибнут на войне.

Я всегда думала, что в глуши люди более верующие, чем в городе. Но в Бога никто из местных, казалось, не верил. Жизнь велась разгульная. Мать и дочь могли передраться из-за любовника. Все гнали самогон и пили до одурения. Вспоминаю об этом с отвращением.