ЭТОГО МОГЛО И НЕ БЫТЬ
1950 год. Сентябрь. Колыма. Привезли нас в крытой машине в Тенькинское управление, 25 человек. Лагерь небольшой. Всего два барака. Основная работа — электростанция. Лагерь хороший. Почти без конвоя. Всех нас, этапников, поселили в свободную секцию барака. Двухъярусные деревянные нары. Мест сорок. К вечеру зашел к нам начальник лагеря с двумя надзирателями. Я сразу уловил, что все трое навеселе. Лицо у начальника сытое, круглое, доброе. Чувствовалось, что высматривает интересного человека — поговорить.
Кто-то пошутил:
— Начальник, а девки у вас есть?
— Да это же Колыма. И ты сегодня ночью девкой можешь стать.
Потом, слово за слово, дальше больше, обратился к Мамеду:
— А ты где такую морду наел, стерва воркутинская?!
Мамед виновато улыбнулся, но ничего не ответил. Никто не ожидал такого поворота. Начальник размахнулся и ударил Мамеда в зубы. Мамед закрылся ладонью, но кровь проступила меж пальцами. Не знаю, какой бес подбросил меня? Это был самый крутой поворот моей судьбы. Здесь решилось... Я схватил начальника за борт шинели и ударил кулаком в лицо. Другой раз ударил где-то возле уха. От неожиданности начальник растерялся — и на выход. Редко бывает такое, что надзиратели не бросились на меня. Видимо, у них был свой стиль. Зэки молча разошлись по своим нарам. Все знали, что сейчас прибежит свора в одних гимнастерках и начнет поливать пряжками ремней всех подряд. Меня изувечат и, может быть, подкинут срок. Я пришел в себя и понял, что поторопился. Возможно, придется умереть. Сроку у меня было 20 лет, но, может, скоро придет печорский побег и по ст. 58-14 дадут еще 25. Но здесь я переборщил.
В восемь вечера пришел надзиратель, посчитал нас... На меня не обратил внимания. Странно. Заныла душа. Я знал эти приемы. Значит, решили истребить меня законным путем. После отбоя пришли двое из старожилов. Рассказали мне, что месяц назад надзиратель по кличке Качай-башка застрелил зэка прямо в бараке. Составили акт, что тот напал с ножом на надзирателя. И нашлись зэки, подписали акт. Но странно, с оружием в зону заходить можно только в особом случае. Санкция прокурора.
Ночь прошла без сна. Ребята сторонились меня, боясь развязки. Все знали, что это не останется без последствий. Кто со мной в близких, влетит и тому. В те дни я еще не знал Достоевского, его «Великого инквизитора». Вот он говорит Христу: «Завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать...»
Я вслушивался и всматривался, пытаясь увидеть, где мне поставят ловушку. Ловушка неизбежна. И я бы на месте начальника не оставил без наказания. Я стал подумывать: «А может, мне опередить? Дадут мне за начальника 25 лет. А здесь могут убить...»
Я не знал, что еще в январе вышел Указ о применении смертной казни по 58-й статье. А это 58-8, террор. Расстрел.
Заключенный Павел Драгунов уже думал обо мне в эту ночь. Говорили, что он бывший майор и Герой Союза. В те годы это звучало. Но я и этого не знал, что за меня думают. Правда, думал и я. Вроде бы я решил убить начальника лагеря. Все равно пропал. Отделаюсь четвертаком.
Первая зацепка была очевидна, когда этапников стали выводить на работу. Холодно. Все несут кусок угля в барак. Выходит вахтер и пальцем показывает, кто должен оставить уголь вахте. Я знал, что не отдам. Отдать на глазах у всех — уронить себя. Меня воспитывал Максим Горький: «Человек — звучит гордо...»
Я многие годы ходил по-Горькому. Потом раскусил его. И вот подошел ко мне вахтер...
— Я несу в барак...
Люди ждали развязки... А вахтер крикнул другому:
— Запускай!
Бывает живая тишина: ну, поют птицы, листья шепчутся. Но бывает мертвая тишина — как в этот раз. Зэки думали, как и я. Но все обошлось. Через два дня, когда подошли к вахте, мне велели выйти из строя. Пригласили зайти на вахту. Да... Их трое. Горю. Стоит ведро с водой и швабра.
— Вымой пол...
Да все бесполезно! «Я устал... Я с работы...» Я слишком все это понимал. Надо идти в атаку. Если б я согласился вымыть пол...
— Как моешь, стерва воркутинская! (Они любили Воркуту.) Я предложил им помыть по матросски. Была — не была. Все равно побьют, и крепко. Пьяные. Я объяснил им, как это делается. Меж ног своих я просунул палку швабры. Встал левой ногой на швабру и сказал Качай-башке, чтоб там, за спиной, держался за палку. Качай-башка не сразу усек, а может, по пьяни не сообразил.
Я встал второй ногой на щетку швабры и сказал: — Теперь таскайте...
Не больше двух минут они таскали меня, молотили. Но хорошо от души отделали. Наверное, родная мама не узнала бы меня.
На другой день я с трудом поднялся и пошел в санчасть.
От работы освободили, но спросили:
— Где так?
Врачиха не поверила... Вру.
А Качай-башку я похвалил: «Семеро одного не боятся...»
Меня всегда угнетала такая мораль. При оружии. Трое. Избивать одного. Это же по закону негодяев. И ко всему знают, что я ж мерзавец. Это самое низменное, что есть в человеке.
Арестовали Христа, на голову накинули тряпку, — били по лицу и спрашивали: «Прореки, кто ударил тебя?..» Я и тогда понимал, что и разбойники, бандиты не станут этого делать. Ладно меня.. Но Христа!!! Я грубил, задирался. Сдачи давал. Безбожие — это грязь на одежде Бога. Она отстирается... Но грязь.
Дни бежали. Навалило снегу. Ударил по сопке мороз. Теперь, в секции, где я жил, находилась бригада японцев. Крепыши-коротыши. Очень чистоплотные и культурные люди. Мы уходим на этап, оставляем грязь, мусор в бараке. А японцы при отправке на этап и полы вымоют... Я понимал, почему мы не такие. И говорил, но только раздражал своим говорением. Чтобы говорить о культуре, о настоящей Красоте, до этого надо дорасти. Всю жизнь в стыде… Начнешь доказывать — побьют. Вот и здесь.
Дневальным был японец, по фамилии Хата. Я легко запомнил его на всю жизнь. Однажды вечернюю проверку делал Качай-башка. На проверку вставали по два, в затылок. Хата должен докладывать сколько в секции народу. А по-русски ни бум-бум. На этот раз в руках надзирателя была кочерга. Все знали, что за голенищем Качай-башки всегда нож. Дерзкий мужик. В какой-то степени он мне даже нравился. Только события неверно понимал.
Со мной встретился глазами. Вроде как настроение проверили друг у друга. И вдруг на Хату:
— Как стоишь?! Самурай! Почему не докладываешь?! — И ударил Хату по лицу.
За спиной я услышал:
— Такой щелявек не сапуду.
Я не вмешался. Это редкость. Сам был на пределе. Да и они, японцы, почему не выделили одного, чтоб зарезать эту гадину!..
В моей душе творилось... Я готовил себя к смерти. Последняя зацепка с Качай-башкой выглядела так. Пришел проверять. Прошел вдоль нашей шеренги. Дернул меня за шарф и прошипел:
— Ты думаешь, это все? — Он имел в виду мытье полов на вахте.
— Если ты, вонючка, еще раз прикоснешься ко мне, я вспорю твою поганую требуху!
Качай-башка побелел и быстро смотался. Все слышали. И опять ожидание развязки. Я ожесточился до крайности.
В лагере такое расходится со скоростью сплетни. После отбоя ко мне пришел Павел Драгунов. Кто я? Что я? Он уже все знал. Мы познакомились. В сталинщине я не очень разбирался. Но я видел и понимал, что творится вокруг. Драгунов спросил:
— Амнистию ждешь?
Поговорили на тему, как жить дальше. А что я? Моя реакция одна — отбиваться и лезть туда, где обижают.
При следующей встрече с Драгуновым поговорили о деле. План таков: разоружить охрану лагеря, разоружить дивизион. В семидесяти километрах оленеводческий совхоз. Взять две упряжки, одного якута — и на Хабаровск. Олени — мясо... Тащить на себе не надо... а то, что Колыма заснежена и выглядит как лист чистой бумаги... Достаточно кукурузника, чтоб найти нас и забросать гранатами или изрешетить из пулемета... Об этом я не подумал.
Вечер был тихий, морозный. Вокруг сопки, как седые сгорбленные старцы, намывшие достаточно золота, вдруг задумались, не зная куда идти.
На вечерней проверке Качай-башка глянул на меня, встревожился. Видимо, передалось. Жить ему осталось один час. Дыра в запретке была подготовлена. С вышки спустился часовой и пошел на вахту, поближе к спирту и картам. Мороз крепчал. Сопки молчали. Время было около девяти вечера. Решили идти. Нас было семь человек.
С ножами.
Люди, державшие Иисуса, ругались над Ним и били Его... и закрывши Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: Прореки, кто ударил тебя?
От Луки 22, ст. 63-64.
Меня били много лет... Били безбожно. Одних простил, другие находятся в нейтральной зоне. Трудно простить, но и не жажду... Уверен, так лучше. Они не будут знать покоя до конца своих дней. Я-то помню все их пинки... А как они меня забудут? Все откликнется. Это закон жизни. Они не знают, откуда к ним приходит боль... Да, этих можно простить... Но где я возьму такое сердце, чтобы простить тех, кто ругался над НИМ?
Геннадий Темин