- 196 -

Допросы

 

Почему я начал давать показания. — Самооценка как средство борьбы. —

Споры об авторстве и обвинение в плагиате. — Прогулки. —

Мой сокамерник С. — Наши адвокаты

 

А пока меня привезли в Большой дом и отвели в какой-то кабинет, где оставили на попечение нового для меня молодого работника. Некоторое время он молчал, потом вдруг спросил: «Что вы такой хмурый? Революционер должен быть готов ко всему». Мне не хотелось с ним беседовать, и я растянулся на диване, на который меня посадили. «Здесь лежать нельзя», но я сделал вид, что не слышу, и действительно уснул. Сколько я проспал — не помню, очевидно, немного. Потом меня повели на первый допрос, который вел следователь Кондратьев. В кабинет он вошел чуть позже меня и демонстративно стал прятать в сейф кобуру.

Он провел несколько допросов, стучал кулаком по столу, иногда матерился. Как-то я сказал, что умею это делать не хуже его. Потом Кондратьев, ставший вежливым, допрашивал Хахаева, а меня стал допрашивать Елесин, до того хамивший Сергею.

Поначалу я вообще отказывался отвечать. На второй или третий допрос явилась заместитель прокурора по надзору за КГБ, Катукова. Она начала угрожать мне арестом жены. «Если Иринка виновата, вы ее по закону обязаны арестовать, если нет — не имеете права. А ежели вам на закон наплевать, то и обещаниям вашим верить нельзя». На это Катукова мне ответила, что они действуют только по закону, но закон разрешает арестовать на десять дней любого. «Ну, десять дней, так это не страшно», — ответил я и услышал: «А ребенок ваш с кем останется?» (Маринка была на даче с яслями, но ни Катукова, ни я об этом не подумали.) Я разозлился и сделал ей комплимент: «Вы такая красивая женщина (это было действительно так), что могли бы зарабаты-

 

- 197 -

вать себе на жизнь более честным способом, чем работая в КГБ». Катукова сделала вид, что обиделась.

Еще через пару дней в кабинете появился крупный мужчина, которого «мой» Елесин представил так: «Старший следователь КГБ полковник Сыщиков». Мне было вовсе не до шуток, но я пробормотал: «Не может быть, так только в книгах бывает». Полковник, рванув на груди рубаху (мои подельники тоже отметили его театральность), произнес: «К революции призываете?! Россия от крови устала!» В другой раз он меня спросил: «А с нами вы что хотели сделать? К стенке поставить?» Я ответил: «Зачем к стенке? К станку».

Однажды я порекомендовал Елесину прочесть «Россию, кровью умытую» А.Веселого. Прошло несколько допросов, и вдруг следователь мне сказал: «Прочел я вашего Веселого, ничего удивительного в том, что его расстреляли».

Некоторое время я сидел в камере один, потом появился сосед, еврейский парень, арестованный якобы за валюту. Как он себя назвал, я уже забыл. Он с ходу стал интересоваться нашим делом и, узнав, что мои подельники русские, предложил с ними не церемониться. Это как нельзя лучше говорило о том, кто он такой и зачем здесь. Потом я узнал, что сосед Вадика уговаривал его не церемониться с евреем. Я уже признал, что был автором «книжки», но «наседка» упорно добивался от меня, кто же на самом деле был ее автором. Однажды на прогулке Люся перекинула мне записку, в которой ничего, кроме привета, не было. Сосед очень ею заинтересовался, и я, чтобы гэбисты не подумали чего похуже, показал ему эту бумажку. Он, внезапно выхватив ее у меня из руки, побежал к унитазу, нажал на спуск и стал учить меня тюремной конспирации. Бумажка вскоре оказалась у Люсиного следователя.

 

* * *

 

В какой-то момент я не выдержал и начал давать показания. Это произошло после появления заместителя прокурора РСФСР по фамилии Терехов. Из его высказываний помню только одно: «Даже пенсию нам пожалели»; речь, очевидно, шла о нашей установке на ликвидацию персональных пенсий.

Как я узнал потом, после его появления были арестованы Валя Чикатуева и Борис Зеликсон. Узнав об этом, я спросил Елесина, за что арестован Борис, который даже не знал о существовании нашей группы. Тот мне ответил: «Ваш Зеликсон еще когда про-

 

- 198 -

поведовал импрессионизм!» — «Так в Эрмитаже целые залы импрессионистов». — «Значит, не тот импрессионизм проповедовал». А когда я попытался объяснить, что «не того» импрессионизма не существует, Елесин подытожил: «Значит, не вовремя: кто его тогда (с ударением на слово «тогда») уполномочил?» У самого Бориса была иная версия гэбистского отношения к импрессионизму: «Они знали, что за сионизм надо сажать, а тут не просто сионизм, а какой-то «импре», наверное, еще хуже». Бориса и Валю арестовали 8 августа.

Итак, я начал давать показания: назвал примерные тиражи «книжки» и «Колокола», назвал и людей, которым давал их читать. Сначала я уговаривал себя, что надо рассказать хоть немного о тех, «кому ничего не будет», чтобы, поверив мне, они не добрались до Сиротининых: у них в Красноярске были экземпляры нашей «книжки» и, кажется, даже пленка; кроме того, я знал, что они, как и мы в Питере, распространяли листовки. Потом, увидев, что это не дает никаких результатов, я говорил дальше, чтобы оправдать перед собой уже сделанное. (Уже в лагере мне пришла мысль о том, что большевистский террор первых послереволюционных лет имел, наряду с другими, и эту причину. Конечно, и тогда кое-кто готов был пролить любую кровь — для того ли, чтобы удержаться у власти любой ценой или хотя бы уйти от расплаты, или во имя «светлого будущего»; но многие, которым казалось, что небольшое число жертв оправдывается построением идеального общества, шли на новую кровь, прощая себе тем самым ранее совершенные преступления, ибо отказ от дальнейшего террора делал прежний бессмысленным. Такова, очевидно, логика любой пакости.)

Уже в начале перестройки ко мне в Лугу приехал некий К., член марксистской группы, которая была арестована, но выпущена до суда еще при Андропове. Рассказывая о своем поведении на допросах, он назвал это «тактикой разумного управления следствием», после чего я потерял к гостю всякий интерес. Я уже давно разобрался с собой, и причиной моего поведения был вовсе не прагматизм, сколь я себя в этом ни убеждал, а страх, страх не столько перед сроком (сообразив в самом начале следствия, что мне грозит не четырнадцать лет — семь по ст.70 плюс семь по ст.72, — а только семерик, я страшно обрадовался), сколько перед бесконечным следствием и связанным с этим одиночеством.

После меня заговорили и другие.

 

- 199 -

Если бы Сыщиков ближе к концу следствия снова спросил меня, что мы сделаем с ними, если придем к власти, я, безусловно, сказал бы: «Уничтожим!» В это время мне снилось, что я иду по коридору с карабином, захожу в кабинет Елесина и передергиваю затвор. На этом я просыпался, а заснув — снова шел по коридору с карабином, и так несколько раз за ночь. Я с нетерпением ждал конца следствия и отправки в лагерь, но временами и лагерь виделся мне в самом мрачном свете, о чем свидетельствуют стихи, написанные задолго до суда.

В холодных камерах тюрьмы

И в лагерной пыли

Науку ненависти мы

На практике прошли.

 

Они не гуманизму нас

Учили в лагерях.

«Учителям» настанет час

Висеть на фонарях.

Надо сказать, что камеры на Шпалерке вовсе не были холодными. Я ненавидел гэбистов столь круто не за то, что делали они, а за то, что сделал я. Кормили нас в специзоляторе вполне прилично, обращались на «вы», до лагеря даже не постригли. Только однажды меня вызвали на допрос после десяти часов вечера, при этом Елесин извинился, обещал, что ужин принесут горячим (тут его, я думаю, подвели исполнители — ужин оказался холодным).

Вместе с тем нам не разрешали прилечь днем на постель, что неимоверно растягивало время. По сути, это было незаконно, так как предварительное заключение рассматривается только как средство, предотвращающее побег обвиняемого или его попытки помешать ходу следствия. Но кто и когда видел чиновника, проявляющего гуманизм вопреки своим карьерным интересам? Мы не можем ждать милостей от природы российского, да и всякого другого чиновника, взять их у него — наша задача. Я сам должен был бороться за свои права, и ежели я этого не делал, то стыдно должно быть в первую очередь мне.

 

* * *

 

Я назвал около двадцати человек из тех, кому я давал читать нашу нелегальщину. Сейчас не помню всех, а перечитывать про-

 

- 200 -

токолы своих допросов мне противно. Кажется, серьезных последствий мои показания ни для кого не имели, но не по моей предусмотрительности, а из-за решения высшего начальства. ЦК, по словам Елесина, держало следствие под контролем (он же сказал мне, что наша «программа» была туда отправлена). Мое предположение (вернее, то, в чем я пытался убедить себя), что те, кого я называл, нашу «книжку» просто выбросили, никому не показывая, оказалось неверным — всего, по далеко не полным данным следствия, ее прочли более трехсот человек.

Почему-то особенно стыдно мне перед Тищенко, украинским хлопцем, проходившим практику на «Фармаконе», о его судьбе я так ничего и не знаю.

А вот перед Додом я не виноват. Во время обыска у меня нашли его письмо со словами: «Твой опус получил», что и было причиной обыска у него в Уфе, при котором и нашли «книжку». Но письмо касалось вовсе не ее — я послал Доду свой вполне безобидный стих, поэтому и не уничтожил его письмо.

У Сиротининых в Красноярске тоже был обыск, их связь с нами прослеживалась достаточно четко, да и листовки, которые они у себя распространяли, были созвучны нашим. После нашего ареста за всеми оставшимися друзьями была установлена слежка. У Светы Сиротининой в Питере оставалась близкая подруга по институту — Таня Любченко, с нами она была едва знакома. Она-то и дала в Красноярск телеграмму с таким текстом: «Валерий, Сергей, Вадик (и еще кто-то) опасно заболели». Эту телеграмму нашли при обыске у Сиротининых на столе. Но только ее — все остальное они успели спрятать. На допросе они заявили, что отправителя не знают и что случилось, понять не могут. В ГБ, однако, подняли телеграфные бланки в Питере и по почерку вычислили отправителя.

По почерку же вышли на Витю Рахмана, который анонимно написал в «Комсомольскую правду» о своем несогласии с нашим арестом. Его поиски заняли около года (какими же штатами и деньгами распоряжались эти бойцы невидимого фронта?!). Его уволили из Техноложки, и он поступил мастером на «Красный треугольник».

 

* * *

 

Помог мне остановиться сам Елесин, своим замечанием насчет того, что за мной «и в Уфе грешки водились». Я даже не понял, а ощутил, что они, гэбисты, ничего не знают, а если и знают, то только от нас.

 

- 201 -

С того момента, как я пришел в себя и сумел себя оценить, моя кровожадность пропала. Реванш за поражение на следствии я брал тем, что не упускал случая дразнить начальство, а иногда и хамить им, но теракты мне больше не снились.

На следствии, как потом и на суде, ни я, ни мои друзья не согласились с тем, что вели антисоветскую агитацию. Елесин убеждал меня признать это обвинение, цитируя наш призыв «вычеркивать из бюллетеней для голосования всех, в честности кого избиратели не уверены». «Знаем мы, что вы подразумеваете под честностью». Тем не менее, судили нас за «антисоветскую агитацию».

Особенно интересовал следствие вопрос о том, кто из нас, я или Сергей, является автором фразы примерно такого содержания: «Если бюрократия не уступит своего господства по доброй воле, что маловероятно, она будет свергнута насильственным, революционным путем». Я заявлял, что этот пассаж сочинил я, Сергей настаивал на своем авторстве. На очной ставке мы продолжали спорить. В конце концов, Катукова не выдержала и со словами: «Здесь не комитет по авторским правам» — прекратила наше неожиданное свидание.

Читая наше следственное дело, мы с удивлением обнаружили листки, на которых половину страницы занимали цитаты из нашей «книжки», а другую — выдержки из книги М.Джиласа «Новый класс». Эту книгу мы бегло успели просмотреть незадолго до ареста, когда наш труд был уже написан и размножен. Нас пытались обвинить в плагиате, но мы с Сергеем гордо отвергли эту напраслину.

 

* * *

 

По окончании следствия на прогулках я стал чаще слышать голоса друзей. Как правило, в прогулочных двориках мы напевали наши студенческие песни. Однажды моей соседкой снова оказалась Люся. Услышав мой голос, она пропела знакомую частушку: «А когда я умру, когда мы умрем — приходи ко мне, погнием вдвоем!» В другой раз что-то пел Сергей, голос его я узнал, а вот мотив — нет, музыкальный слух у нас примерно одинаковый.

В это время из камеры исчез мой сосед-валютчик и вместо него появился С., оказалось, что на прогулках я уже слышал его голос. Пел он тогда «Вихри враждебные», и я ломал себе голову над тем, какие еще политзаключенные сидят рядом с нами в изоляторе. Новый сосед был старше меня лет на шесть.

 

- 202 -

Отец С. когда-то был чекистом, но во время нэпа взял земельный надел и стал крестьянствовать. Потом был раскулачен, а семья сослана. Успев окончить четыре класса, С. бежал из ссылки и начал бродяжничать, в войну стал «сыном полка», был контужен. После демобилизации снова бродяжничал, затем устроился работать на буксир в ленинградском порту. С. пытался писать стихи, одно стихотворение о тяжелой жизни колхозников он послал в «Звезду». Было это, кажется, в 48-м году. После этого С. арестовали и предложили сознаться в создании антисоветской организации. Некоторые его знакомые на допросах «подтвердили», что С. обращался к ним с такими предложениями, их тоже арестовали (тех, кто так и не «сознался», не тронули, хотя на допросах и пугали). Итак, «организация» была создана. С. посадили зимой в карцер, представлявший из себя что-то вроде железного гаража, и он на пятые сутки согласился подписать все. Во время допросов следователь ему говорил: «Колхозы распускать будем? Давай распустим». С. соглашался, и в протоколе появлялась фраза: «Собирались распустить колхозы».

После суда С. оказался на асбестовом руднике, где люди умирали от силикоза. Опытные зэки дали ему совет, и С. отправился к оперу, которому «признался», что был резидентом английской разведки. С. этапировали в Питер, где он подтвердил свои лагерные показания. Но однажды в кабинет следователя вошел какой-то генерал и попросил оставить их вдвоем. Когда следователь вышел, генерал спросил: «А что такое "резидент"?» С. не мог ответить. «Зачем вы наврали на себя?» — «Если бы вас били ногами по животу, вы и не то бы придумали». Генерал вышел и сказал за стеной следователю: «Делайте что хотите, но нам работать не мешайте».

С. снова отправили в зону, на этот раз он оказался на лесоповале, откуда по состоянию здоровья и был комиссован в конце 1953 года. Он успел окончить ускоренную вечернюю школу и заочный педагогический институт. Потом поступил еще и в заочный библиотечный. Работал учителем в вечерней школе и библиотекарем. После XX съезда начал писать во всякие инстанции, требуя реабилитации. Ответов не получал.

Он написал воспоминания, послал их в «Новый мир», но получил ответ, что присланный текст очень слаб в художественном отношении (судя по пересказам С., редакция была права). Наконец он решился передать текст иностранцу. Тот оказался фарцовщиком и был задержан милицией с этим текстом. С. арестова-

 

- 203 -

ли снова и предъявили ему четыре статьи: а) антисоветская агитация, б) растление несовершеннолетних, в) хищение социалистической собственности, г) подделка документов.

С. попался хороший адвокат, который по первому пункту обвинения доказал, что ст.70 не может быть применена, поскольку в ответе журнала говорится только о художественном качестве текста. «Растление», как оказалось, заключалось в том, что С., преподавая в вечерней школе, уговаривал одну шестнадцатилетнюю девицу не путаться с мужиками, а та пожаловалась директору, что С. вмешивается не в свое дело. Следователя ГБ, который явился в школу за компроматом на С., директор послал к этой девице. На суде она отказалась от всех своих показаний и заявила, что ничего о растлении не говорила, и подмахнула протокол, написанный следователем, не читая. Третье обвинение тоже рассыпалось (у С. нашли несколько книг с библиотечными штампами, но адвокат обратил внимание на то, что штампы вовсе не той библиотеки, в которой С. работал, к тому же на статью «скупка краденого» их стоимость явно не тянула). Обвинение в подделке документов С. накликал своими воспоминаниями, где написал, что для того, чтобы скрыть свое послевоенное бродяжничество, он изменил год ранения с 1944-го на 1945-й. Экспертиза справки это подтвердила, и обвинение требовало, кроме лишения свободы, еще и возвращения незаконно полученной пенсии. Таковой не оказалось. Для того чтобы не выпускать С. как арестованного незаконно, ему дали год по последнему обвинению. Следствие длилось девять месяцев, и три он отсидел в зоне (чуть ли не в черте города), приводя в порядок лагерную библиотеку.

В день освобождения он был снова арестован и препровожден на Шпалерную, где мы и встретились. Его снова обвиняли в антисоветской агитации; якобы один из его солагерников дал показания о том, что, слушая радиопередачу, в которой говорилось о поимке расхитителя, исключенного из партии и преданного суду, С. сказал, что «коммунистов надо вешать». С. утверждал, что в показаниях опущено местоимение и что на самом деле он сказал: «таких коммунистов надо вешать». Скорее всего, так оно и было: С. вовсе не был противником существующего режима.

С. рассказывал мне, что увлекался эпистолярным жанром: писал Эйзенхауэру и Мао, в письмах он угрожал обоим судом истории и военным поражением. Писал он и в партийные органы, требуя дать ему в управление завод, — тогда он покажет, как надо хозяйствовать. Его вызвали в обком партии и предложили взять

 

- 204 -

совхоз или колхоз (это было во время кампании «тридцатитысячников»). С. согласился, но потребовал для себя права расстреливать подчиненных, после чего обкомовцы прекратили переговоры. Я спросил у С., кто бы согласился работать у него на таких условиях. С. отвечал, что он платил бы столько, что желающих было бы хоть отбавляй. Когда же я поинтересовался себестоимостью продукции и попытался объяснить, что это такое, С. выразил уверенность, что я сумасшедший, и изящно доказал этот тезис: «Тебя на экспертизу возили? Нет. А меня возили и определили, что я нормальный. Раз ты со мной не соглашаешься, следовательно, ненормальный ты».

По новому делу С. получил, кажется, три года, но через некоторое время из Москвы пришел ответ на его кассационную жалобу — С. освободился и навестил Иринку. Уходя из камеры, он сказал: «Вот, дали год. Отсидел два и досрочно освободился». Действительно, в 64-м году он получил год, отсидел чуть ли не полтора и вышел, не отбыв нового срока.

Думаю, что причина столь большой пачки явно липовых обвинений, предъявленных С. в 64-м году, и новое, тоже липовое, дело 65-го года объяснялись отношениями С. и Катуковой. Находясь со мной в одной камере, С. чуть ли не ежедневно подходил к дверям и орал на всю тюрьму: «Катукова б....! Ее е..т Сыщиков!» Это вам не инакомыслие и даже не террор.

 

* * *

 

По окончании следствия мне предложили выбрать адвоката. Сначала я отказывался. Как-то меня вызвали, как оказалось, в адвокатскую комнату, и передо мной предстал немолодой высокий мужчина, отрекомендовавшийся адвокатом. Фамилия его была Володарский, на мой вопрос, имеет ли он отношение к «тому» Володарскому, он ответил утвердительно (сейчас мне кажется даже, что адвокат назвал себя его сыном). Мне это понравилось, но я сказал, что доверю ему свою защиту только в том случае, если он готов защищать и мои убеждения. Володарский обещал дать ответ в следующий раз, но больше я его не видел.

Через некоторое время меня опять вызвали на встречу с адвокатом. Меня ждал адвокат Лурьи. Первым делом он нарисовал микрофон и поставил рисунок передо мной, показав пальцем на потолок и стены (это он проделывал во время каждой встречи). Потом Лурьи объяснил мне, что с ним разговаривала Ирина Тимофеевна, просила взять на себя мою защиту, и он пришел узнать, согласен ли я (он показал мне записку, написанную Иринкой и моей мамой). Я понимал, что свои семь лет получу при любых условиях (о ссылке мы тогда почему-то не думали), но мне стало жаль родных, и я согласился.