- 222 -

Явас

 

Юлий Даниэль: первое знакомство. — Беседа с начальством. Нас делят. —

Перпетуум мобиле в сушилке. — От Ленина к Бернштейну. — Нас вербуют по очереди. — Тюремщик-еврей. — Солагерники. — Национальный вопрос в зоне и в Союзе. — «Блатнячки»

 

В начале марта 1966-го мы оказались в зоне в Дубравлаге — Мордовия. Лагеря — ровесники советской власти. Местные мальчишки еще при нас называли заключенных «блинчиками» — когда-то за пойманного беглого зэка власть выдавала мешок муки, и в семье был праздник.

Привезли нас всех вместе (мужскую часть) на 11-е лагерное отделение рядом с поселком Явас, «столицей» Дубравлага. Был ясный день, и все население лагеря с любопытством на нас поглядывало. Как выяснилось потом, в зоне ожидали группу, арестованную за поджог синагоги (на что рассчитывали дезинформаторы, уму непостижимо).

Среди встречавших нас у вахты выделялся несколько сутулый человек, выглядевший гораздо старше нас, он оказался Юлием Даниэлем (о деле Даниэля и Синявского мы уже знали из газет). «Марксисты?» — спросил он нас, едва мы успели обменяться именами и рукопожатиями. Мы ответили утвердительно. «Жаль, что мы не познакомились раньше, — я бы вас разубедил». Сказано это было так, что я подумал, будто имею дело с великим

 

- 223 -

политологом. Увы, политическая философия оказалась не самым большим достоинством Юлия.

Не успели мы освоиться, как нас пригласили к начальству. Офицер внутренних войск предложил нам выступить перед заключенными и, ничего не вьщумывая, честно рассказать о жизни в Ленинграде. Пока я соображал, как бы это получше сформулировать отказ, встал Сергей: «Мы честно будем рассказывать про Ленинград и вообще отвечать на любые вопросы, но делать это будем не на собрании, а в индивидуальном порядке». Офицер, посетовав на то, что мы отказались «участвовать в мероприятии», отпустил нас. А через четверть часа Сергеям (Хахаеву и Мошкову), Вене и Борису объявили о том, что их ждет этап на 1-е лаготделение. Через пару часов мы расстались.

Поскольку нас разделили точно так же, как в псковской пересылке, видно, что нас и не собирались держать всех в одной зоне. Гэбэшники решили, что все вместе мы скорее решимся на выступление, а потом, когда нас разделят на маленькие группы, мы, уже противопоставленные остальным зэкам, легче будем поддаваться «воспитательной работе». Прощаясь, мы еще успели обсудить этот вопрос.

 

* * *

 

О курьезе в первый день пребывания наших ребят на первой зоне я слышал от Вени. Даже если все было и не совсем так, как он рассказал, анекдот этот достоин истории.

Одним из существенных элементов лагерной архитектуры были сушилки — помещения, где теоретически зэки могли сушить промокшие ватники: по стенам там висели вешалки с колышками для одежды и полками для шапок. Как правило, в сушилках если и висели ватники, то либо оставленные освободившимися, либо просто брошенные. Ценность этих помещений заключалась в том, что там могла собраться компания в пять-десять человек и поболтать о том о сем. Заходить в сушилку, если там уже кто-нибудь собрался, считалось неприличным. Вот в одном из таких закутков на полке для шапок ребята и увидели несколько моделей «перпетуум-мобиле», как будто сделанных по картинке из учебника физики. Пока они расспрашивали окружающих об их происхождении, прибежал и сам изготовитель этих диковинок (лагерная молва успела донести, что на зону прибыли инженеры, с которыми наконец-то он мог бы обсудить причины своих неудач).

 

- 224 -

На Венино возражение, что построить действующий вечный двигатель нельзя, конструктор заявил, что у него есть доказательство обратного: «Все, что говорят большевики, — ложь. Они говорят, что вечный двигатель невозможен. Следовательно, вечный двигатель можно построить!» Пока Веня переваривал услышанное, в беседу вступил Зеликсон: «Почему, Веня, ты утверждаешь, что вечный двигатель невозможен? Из законов термодинамики мы знаем о невозможности вечного двигателя первого рода — механического и второго рода — термодинамического. Может быть, существует вечный двигатель третьего рода? Какой? Ну, например, идеологический — обыкновенная паровая машина, работающая от вечного огня».

Этот аргумент — «Все, что говорят коммунисты, — ложь, а следовательно» — я не раз слышал и на зоне, и потом. В середине девяностых он был аксиомой, на которой основывались чуть не все рассуждения.

На 11-м из нашей группы остались Вадим, Валерий и я.

Как-то в одной из бесед с Вадиком (далеко не в первый день на зоне) я задал ему вопрос: «Почему советская архитектура так отстает от западной?» (Напомню, что бюрократизм мы рассматривали как следующую, более прогрессивную стадию после капитализма.) Вадим ответил тоже вопросом: «А в какой области мы не отстали?» Этот мимолетный разговор врезался мне в память потому, что с анализа гаенковского вопроса начались размышления, которые в конечном итоге привели меня от Ленина к Бернштейну. Для меня самое важное в нем было разделение экономического и этического начал в марксизме.

До этого было уже много бесед с новыми знакомыми, но их высказывания я не мог оценить по достоинству. Слова же близкого друга значили гораздо больше, чем то, что я слышал от «иных».

В первые же дни мы познакомились с Геной Теминым. Гена читал нам свои очень неплохие стихи. Стихи эти и его воспоминания о лагерях потом были опубликованы (Колымский детектив//Азъ. 1990. № 2; В тени закона. СПб., 1995). Гена мне понравился, но близкими друзьями мы так и не стали.

 

* * *

 

Первое, что мы услышали в зоне: «Будут вербовать». Вербовать начали почти сразу. Меня вызвал какой-то очень молодой

 

- 225 -

гэбэшник с отвислыми мокрыми губами, производивший впечатление деревенского дурачка. Он долго распространялся насчет того, что, поскольку я был допущен к секретности, мною несомненно будут интересоваться агенты иностранных разведок, которых в зоне, «сами понимаете», много. «Мы не просим, чтобы вы передавали ваши разговоры с друзьями, но вот если кто-нибудь заинтересуется государственной тайной...» Я перебил его: «Уже один интересовался, не то чтобы сразу тайной, но подходы делал, один старик спрашивал у меня формулу воды. Хотите, пойдем в барак и я вам его покажу?» Мой собеседник оказался умнее, чем я думал, и от представления отказался. Но у самых дверей он спросил меня вдогонку, знаю ли я Германа Кривоносова. С Германом, ленинградским юристом моих лет, носившим рыжеватую «меньшевистскую» бородку, мы познакомились почти сразу же по прибытии в зону, и мне он очень понравился.

Я ответил, что знаю, «это такой одноногий старик с большой седой бородой». Я уже начал открывать дверь, как ее потянул с другой стороны Герман, тоже вызванный к гэбисту. В дверях мы остановились, и я начал рассказывать, зачем меня вызывали, а Герман — строить предположения, зачем вызвали его. Пухлогубый гэбэшник не выдержал и закричал: «Кривоносое, зайдите и закройте дверь».

Вадика вызвали следующим, не помню, тот ли гэбэшник или другой. Вадик заявил, что он готов согласиться при одном условии — ему дадут боевой пистолет, иначе он боится.

Третьим вызвали Валерия. Валерий ответил, что ему надо подумать и посоветоваться с друзьями. Подумать ему разрешили, а вот советоваться не советовали. Через пару дней его вызвали опять. «Я посоветовался и со своими друзьями, и со старыми зэками. Все в один голос говорят, чтобы я не связывался, я и не буду».

Валерка в это время работал на привилегированном месте — варил смолу. В отдельной комнате он читал книжку, изредка поглядывая на термометр. По окончании процесса под емкость надо было поставить бочку, слить продукт, загрузить мешок и несколько ведер сырья — и снова можно было читать. (Может быть, я теперь и несколько упрощаю, но работа была нетрудная.) На следующий день его от этой смолы отстранили. «Жалко было терять такую синекуру, но, потеряв ее, я чувствую себя гораздо свободнее, и это с лихвой компенсирует потерю».

 

- 226 -

* * *

 

Одной из достопримечательностей 11-го л/о был капитан Иоффе, начальник по режиму — «режим». В двадцатых-тридцатых годах еврей-тюремщик никого не удивлял, теперь же он выглядел белой вороной. Сионист Рафалович пересказывал мне свои с ним беседы, иногда кончавшиеся карцером: «Пройдут годы, и историки установят, что на 11-м лаготделении однажды беседовали два еврея. Один из них был порядочный человек, это я, другой — подонок». В карцер попала и латышская компания. Иоффе был из латышских евреев, латышский язык знал, но тщательно это скрывал. Однажды он по какому-то поводу вызвал к себе нескольких молодых латышей. «На приеме» они почем зря ругали капитана на латышском языке, наконец один из них сказал другому: «Эта сука притворяется, что по-латышски не понимает». «Сука» не удержался и отправил всю компанию в карцер.

 

* * *

 

Юлий Даниэль познакомил нас со своими друзьями — Толиком Футманом, Валерием Румянцевым и Толей Марченко. К тому, что написал о своих друзьях Марченко в книге «Мои показания», я, наверное, ничего не добавлю. С самим Толей мы общались не очень много, помню только один эпизод — в казарму входит мент и видит читающего Толю. «Читаете, читаете, а от книг только клопы разводятся». — «И от Ленина тоже только клопы?» (Толик в это время штудировал именно Ленина. Так вопрос и остался открытым.)

Еще один интересный человек, с которым меня познакомил Юлий, — это аварец Коля (Нажметдин) Юсупов. Юсупов окончил педучилище, поработал учителем, служил десантником, потом попал в инструкторы райкома, откуда ушел, не выдержав лжи и атмосферы карьерного недоброжелательства. Работал шахтером. Он сел за антихрущевское выступление, не столько антихрущевское, сколько просталинское — на каком-то кавказском базаре забрался на бочку, как Ленин на броневик, и сказал речь. На другой день его арестовали. На суде председатель обратился к одному из свидетелей, хозяину бочки: «Вы говорите, что подсудимый, топнув ногой, пробил дно бочки. Вы можете подать иск, ведь содержимое бочки, наверное, испортилось». «Вай, — ответил простодушный свидетель, — пусть еще такое скажет, второй бочки не жалко»

 

- 227 -

Коля, двухметровый, широкоплечий, заросший щетиной, был человеком неимоверной силы и огромной, присущей силачам доброты, хотя внешне и выглядел очень мрачно. Весь он сплошь был покрыт густой шерстью; как-то, когда мы обсуждали, что будем делать после освобождения, он сказал: «На работу нас, конечно, никуда не возьмут. Но выход есть: ты приведешь меня в зоопарк и скажешь, что поймал снежного человека. А я буду слушаться только тебя — вот и прокормимся».

Сталина он уважал за интернационализм. «При нем все дружили, а теперь все собаками смотрят друг на друга — ты аварец, а ты русский, тот еврей, а этот латыш. И все не любят один другого. А при Сталине были все — одна семья». Сколько ни убеждал я его, что это было не так, что высылали чеченцев и татар, немцев и калмыков, он не соглашался: «Сталин этого не знал».

Работал Коля Юсупов в так называемой аварийной бригаде. Название чисто советское, потому что сформирована эта бригада была в ожидании не землетрясений, наводнений или пожаров, а прибытия грузов. Ее задачей была разгрузка вагонов с материалами для лагерного предприятия (в зоне был мебельный комбинат) — в основном леса. Юлий рассказал нам, что, когда его привезли на 11-е лаготделение, то тоже определили поначалу в эту бригаду. Здесь были собраны по большей части молодые здоровые парни; но кроме интересов дела, существовали еще «интересы государственной безопасности». Исходя из этих интересов, Юлия с фронтовым ранением локтя правой руки и направили в «аварийку». В бригаде уже был «Глухой» — Толя Марченко, который действительно плохо слышал и поэтому вечно рисковал быть раздавленным покатившимся бревном. Теперь прибавился и Даниэль. Рафинированный интеллигент и эстет, он легко вошел в коллектив, хотя большинство работников «аварийки» было значительно сильнее его.

В один из первых дней его и Юсупова отправили на разгрузку платформы с углем. Они начали разгружать платформу с двух сторон. Вдруг Юлий услышал сказанное мрачным голосом: «Сыды, куры!» Юлий не хотел перекладывать на него свою долю работы и стал убеждать Колю, что он справится. «Как хочешь», — ответил тот. Через какое-то время Юлий опять услышал: «Сыды, куры!» Он повернулся и увидел, что большая часть угля уже разгружена, сзади него платформа уже пуста, сам же он успел очистить только малый угол. «Сыды, куры. Нэ мешай!» Вечером Коля подошел к бригадиру (из полицаев), свернул кулачище, огромный, как ар-

 

- 228 -

буз, поднес его к носу бригадира и сказал: «Во! Если пошлешь Юлия на работу без меня!» Впрочем, и остальные члены бригады, каждый в меру своих сил, старались помочь ему, как, конечно, они помогали и друг другу.

Лагерное начальство поняло, что ребята из «аварийной» не дадут повода наказывать Юлия за невыполнение нормы, несмотря на раненую руку, и перевело его в цех. Там он был поставлен за станок, при работе на котором на раненую руку приходилось большое усилие, норма здесь была индивидуальной, а не групповой. Ранение начало болеть, шрам гноиться, осколки кости начали выходить через кожу. Даниэлю сделали рентгеновский снимок, собирались лечить, но вдруг снимок куда-то пропал (в тюрьме выяснилось, что он был там, где и положено, — в личном деле), Юлия объявили симулянтом и посадили в карцер.

«Симуляция» выразилась в том, что он якобы засовывал в рану щепки, которые выдавал за осколки кости.

Лагерный врач, женщина, в общем-то, не злая, но, тем не менее, поставившая свою подпись под заключением о симуляции, при встречах с Даниэлем отводила глаза и бормотала нечто несуразное.

Украинец Святослав Караванский предложил нам объявить коллективную голодовку. К этому мы еще не были готовы, кроме того, свое предложение он сделал в полный голос, при явных стукачах, а мы в лагере еще не пообтерлись, и я ответил, что такого рода призыв «либо глупость, либо провокация». Об этом своем ответе я потом немало сожалел, но извиниться перед Святославом не имел возможности — нас развезли; делаю это сейчас.

В Москве начался очередной скандал — правозащитное движение уже родилось, а начальство еще не знало, что ему делать в условиях хотя бы относительной гласности. Вообще позиция Марии Синявской и жены Юлия Ларисы Богораз, впервые в истории ГУЛАГа открыто рискнувших установить связь с западной прессой, сделала лагерную жизнь конца 60-х-начала 70-х годов достаточно сносной. Тем, кто пришел в лагеря и тюрьмы за нами, стало уже гораздо хуже — власти, пережив первый шок после оккупации Чехословакии, перестали заботиться о том, что о них скажет просвещенный мир.

 

* * *

 

Попав в зону, мы впервые поняли значение национального вопроса. Поняли мы и другое. Если раньше нам казалось, что логика — самое сильное и неотразимое оружие, то теперь эта иллю-

 

- 229 -

зия развеялась. Мы смутно начали понимать то, что сегодня я уже могу сформулировать, — в основе каждого мировоззрения лежит система постулатов, принимаемых на веру, исходя из которых и строится это мировоззрение (в некоторых случаях такие построения могут, конечно, быть логически безупречными).

Понять все это нам, на мой взгляд, в числе прочего помогла и наша рейдовая деятельность. Мы уже тогда (этого взгляда я придерживаюсь и теперь) поняли, что силе можно противопоставить только силу. Агрессора, насильника, будь то внешний агрессор, правящий класс, опирающийся только или в первую очередь на насилие, или обыкновенная дворовая шпана, можно остановить только силой. Но насилие неконструктивно. С помощью насилия нельзя никого перевоспитать или переубедить и ничего нельзя построить. (Собственно говоря, большевистская интерпретация Маркса, согласно которой диктатуре приписывались более широкие задачи, чем разоружение насильника, родилась в стране, где и ранее существовали пословицы «Начальник всему печальник», «Добрый начальник нашему брату полбога, а плохой и черта не стоит», «Повиновение начальнику — повиновение Богу» (Даль) и, наконец, «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак!») В конце концов, оказывается, что насилие, претендующее на большее, чем отобрать палку у хулигана, служит корыстным целям тех, кто эту палку отобрал и оставил себе.

Такие мысли о насилии и определяли в лагере наши взаимоотношения с окружающими. Мы могли спорить и с верующими, и с националистами относительно рациональности распада СССР, и с теми, кто не соглашался с нашими экономическими взглядами, но, не соглашаясь с оппонентами, своими врагами мы считали тех, кто пытался и им, и нам навязать свою точку зрения с помощью палки.

 

* * *

 

В нашей интернациональной компании на 11-м л/о кроме уже упомянутых Даниэля и Кривоносова были еще москвичи Юра Гримм, Лёня Рендель, казах Мамед Кулмагомбетов, латыши Кнут Скуени-екс, Виктор Калниньш, Уддис Офканс, Ян Арайс (как звали подельников Яна, я уже не помню), эстонец Март Никлус, грузины братья Кабалия, украинцы братья Горыни, Микола Осадчий.

Юра Гримм мне очень понравился, но, к сожалению, я сейчас не помню ничего ни из его прошлого, ни из лагерных историй, с ним связанных.

 

- 230 -

Лёня Рендель проходил по делу Краснопевцева и Меньшикова. Это были преподаватели Московского университета, арестованные в 1957 году. В листовках, распространенных «группой Краснопевцева» по поводу исключения Молотова из президиума ЦК, было требование внутрипартийной демократии. Большинство участников группы, в том числе Рендель, Краснопевцев и Меньшиков, получили по десять лет лагерей. О том, как вели себя в зоне Краснопевцев и Меньшиков, уже писал сам Рендель. Я же с ними не встречался. То, что они не противопоставляли себя правящей партии, знаю от Сережи Мошкова, беседовавшего с Меньшиковым, слышал, что при обсуждении вопроса о том, является ли бюрократия новым правящим классом, Меньшиков заявил примерно следующее: «Наша ошибка в том, что мы выпали из этого класса». Лёня (об этом мне рассказывал Миша Молоствов много лет спустя) сначала купился на некоторые догматические лозунги его «отцов-командиров», заявивших о необходимости сотрудничать с администрацией, надел красную повязку, и на его совести была в том числе отправка на штрафную зону некоторых политзаключенных, в частности недостаточно правоверного, с их точки зрения, марксиста Молоствова. Но нравственное чувство оказалось у Лёни сильнее догмы, и ко времени нашего знакомства он искупал свое прошлое соглашательство непрерывными конфликтами с лагадминистрацией. Мало того, что он дружил с самыми отъявленными «антисоветчиками», он по любому поводу писал длиннющие жалобы. Лёня бродил по зоне с записной книжкой, куда и записывал любые факты, которые могли послужить основанием для очередной жалобы. Отправляя нас в другой лагерь — Озерный (17-е л/о), начальство заявило, что подушки и одеяла мы должны захватить с собой с Яваса. Лёня демонстративно отказался это делать, ибо считал, что обеспечивать быт заключенных — задача администрации лагеря. Так он и маялся некоторое время без одеяла и подушки. При всей комичности подобных ситуаций, Рендель, возможно, один из первых понял значение борьбы за права человека, в данном конкретном случае — заключенных, как для них самих, так и для общества в целом. В конце концов, уже на 17-м л/о его посадили на камерный режим. Потом перевели опять на 11-е л/о — в ШИЗО. Там к нему хотел подойти Краснопевцев, но Лёня выразительно плюнул в его сторону.

Мамед Кулмагомбетов кончил Алма-атинский университет и остался там преподавать марксизм. К самому марксизму в те поры

 

- 231 -

он претензий не имел, но ложь, связанная с преподаванием, Мамеда изрядно раздражала. Мамед ушел из университета и устроился на завод слесарем. Сам этот факт тамошнее начальство расценило как вызов. У него был произведен обыск и отобран альбом «с фотографиями клеветнического типа». В центре за такие вещи уже не сажали, но в Алма-Ате Мамеду дали семь лет. Я помню, как однажды нас повели работать за зону и один из конвоиров то ли кого-то толкнул, то ли обругал. По лицу Мамед угадал в нем казаха и разразился речью на казахском языке. Потом он перевел нам свою филиппику: «Когда тебя кто-нибудь назовет казахской собакой, он будет прав — ты из казахов, и ты собака, но из-за тебя позор падает на всех казахов, поэтому ты вдвойне собака!» Конвоир молча слушал. Когда нас отправили в другую зону, Мамед остался на 11-й, а потом угодил во Владимирскую тюрьму. Уже во Владимире я узнал, что он оказался в одной камере с русским националистом и был избит за неуважительные слова о маршале Жукове. При этом якобы даже было сказано: «Как смеешь ты, дикарь, так отзываться о русском офицере!» Не привожу имен, поскольку такого рода сведения часто оказываются легендами.

С братьями Кабалия, грузинскими националистами, я был мало знаком; помню только, что на перекличке, когда нас пропускали из жилой зоны в рабочую, при фамилии «Кабалия» старший брат отвечал: «Ми» и оба они выходили вперед.

Однажды во время обеденного перерыва младший Кабалия прилег вздремнуть в цеху на скамейке. Вдруг появился офицер и потребовал пойти и кого-то разыскать. «Я норму выполняю, а сейчас обед», — ответил зэк. Возмущенный офицер ударом ноги выбил из-под него скамейку, и грузин оказался на полу. В следующий момент скамейка в руках Кабалии оказалась над головой офицера. Даниэль, оказавшийся рядом, успел ее перехватить, но все же парню грозил новый, весьма продолжительный срок.

Юлий немедленно собрал нас на совет. Паре «повязочников», присутствовавших при инциденте, мы весьма недвусмысленно предложили молчать. Потом они заявили, что ничего не видели, так как обедали в другом месте. Далее Юлий отправился в штаб и там изложил ситуацию со своей точки зрения, а также предупредил о резонансе, который дело может вызвать за лагерной колючкой, пригрозил и акциями внутри зоны. Кабалия получил три месяца ШИЗО, но от возбуждения нового уголовного дела администрация воздержалась.

 

- 232 -

Скуениекс (талантливый латышский поэт, насколько я могу судить по переводам Даниэля), Калниньш и Офканс были подельниками. В Риге они собирались еще у одного своего приятеля, который поил их коньяком, а заодно пытался создать из них подпольную организацию. К этому человеку никто серьезно не относился ни в Риге, ни потом в зоне, звали его «микрофюрером».

«Микрофюрер» экспериментировал с какими-то бациллами, кои намеревался запустить в рижский водопровод и тем самым спровоцировать недовольство русскими оккупантами. Ему где-то удалось достать столбнячную палочку, он впрыснул ее коту, отчего тот и подох. Один из следователей имел фамилию Катис, что по-латышски означает «котенок», поэтому допрашиваемые по поводу эпизода с умерщвлением называли животное не котом, а котенком, что весьма следователя раздражало.

Заниматься подобными делами никто из гостей «микрофюрера» не собирался. Их привлекал к нему в дом дармовой коньяк. Однажды, выходя после очередного возлияния, Виктор обмолвился, что уж если и создавать организацию, то не с хозяином во главе. За эту фразу он и получил десятку (статья «измена Родине» — «Значит, вы действительно хотели создать организацию, пусть и при другом руководителе?!»). За что конкретно получил свою десятку Офканс, не помню; Кнут получил семь лет за несколько анекдотов.

Помню еще одного латыша — Жигурса Висвальдиса. Его ксилогравюры, подаренные мне, хранятся у нас как семейная реликвия — я их подарил жене (как вынес из зоны, уже не помню).

Два брата остались сиротами — отец погиб в бою с «лесными братьями», мать, работавшую в прокуратуре, убили они же. Старший брат Висвальдиса окончил военное училище (вообще, в такие заведения латышей принимали не очень охотно, но для сына погибших в борьбе с националистами сделали исключение) и служил на границе. Однажды наряд, возглавляемый им, обнаружил след, ведущий за кордон. Командир заявил: «Не к нам лезут, а от нас бегут» — и распорядился прекратить преследование. Кто-то настучал, его арестовали (где отбывал он свой срок, я не знаю). В связи с арестом брата и у Висвальдиса произвели обыск и обнаружили самодельную рацию, какое-то оружие и пятьдесят советских паспортов, которые он стянул в доме отдыха из конторки администратора. Парень серьезно готовился к партизанской борьбе (надо сказать, что, кроме детективов, он ничего не читал ни на воле, ни в зоне).

 

- 233 -

Отсидев года три, Висвальдис ушел в побег. Это случилось так: Висвальдис болел и днем оставался в жилой зоне. Когда ему стало лучше, в солнечный сентябрьский день он решил погулять по зоне. Около проходной увидел выезжающий грузовик с мусором. Надзиратель, потыкав содержимое кузова железным прутом, слез и дал сигнал внешнему конвоиру открыть ворота. Тот ворота открыл, но одну из створок захлопнуло ветром, и солдат стал ее придерживать, таким образом, и солдат, и надзиратель оказались по одну сторону машины. Висвальдис мгновенно оценил обстановку и, пристроившись с другой стороны грузовика, вышел из зоны. Солдат, закрывавший створку, оказался к нему спиной и закрыл обзор надзирателю. В те времена в политлагерях допускались некоторые вольности — Висвальдис был одет в лыжные брюки, ковбойку и острижен сравнительно давно.

На улице Яваса (напоминаю, поселка, рядом с которым находилась 11 -я зона) он увидел лагерного офицера, шедшего ему навстречу. Офицер этот Висвальдиса знал. Тот, однако, не растерялся — подошел к офицеру и попросил закурить. На вопрос: «А ты, Висвальдис, что тут делаешь?» — любитель детективов ответил: «Да вот, неожиданно пришла помиловка, я так волнуюсь, даже руки дрожат». Офицер согласился, что это действительно повод для волнения, и они разошлись. На местном «подкидыше» беглец добрался до Потьмы и сел в первый попавшийся поезд западного направления.

Пройдя по вагонам, он выбрал молоденькую проводницу, которой рассказал, что он студент, ездил к своей девушке, а теперь без копейки возвращается в Москву. Проводница устроила его в служебном купе и даже покормила.

Висвальдис покинул зону часа в три дня, до отбоя его никто не хватился, а после отбоя, в одиннадцатом часу, надзиратели, обходя бараки, увидели расстеленную постель и решили, что заключенный выскочил в туалет. Во время следующего обхода они разбудили соседей, ноте на всякий случай ответили, что «этот только что крутился здесь». Наконец надзиратели забеспокоились и начали обход туалетов, бараков, столовой и прочих мест. Ничего не обнаружив, позвонили начальнику лагеря, тот приказал снова все перепроверить. Опять перепроверили — безрезультатно. Устроили всеобщую перекличку. Пока построили тысячную зону, пока шла перекличка, шло и время. Позвонили в лагуправление, там снова велели перепроверить, никому не хотелось сообщать высшему начальству о ЧП. Только к утру был объявлен всесоюзный

 

- 234 -

розыск. Висвальдис, позаимствовав у проводницы ключ, заранее отпер вагонные двери. Выглянув, он увидел впереди на перроне оцепление и сиганул с поезда. Дальше на запад он шел пешком. В одной из деревень, через которую проходил его путь, только что украли с веревки белье, и, увидев незнакомого прохожего, сельчане задержали беглеца. Ему предложили вернуть пропажу, чего он, разумеется, не мог сделать, и сдали в милицию.

В милиции уже знали о побеге, ее начальник захотел воочию увидеть «особо опасного государственного преступника» и вызвал к себе Висвальдиса, который выглядел тогда мальчишкой (к моменту ареста ему не было восемнадцати лет), — тот сильно разочаровал начальника. Они разговорились, и задержанный попросил дать ему в сопровождение милиционера, так как лагерный конвой может его пристрелить по пути, а с другой стороны, участие сельской милиции в задержании «особо опасного» может быть никак не отмечено. Какой из этих аргументов возымел действие, неизвестно, но Висвальдиса до лагеря сопровождал кроме конвоя еще и старшина милиции. Обозленные конвоиры надели на пойманного зэка наручники и так затянули их (а ночами уже были заморозки), что Висвальдис стал инвалидом, кажется, у него нашли тяжелую форму ревматизма. Мы с ним познакомились года через три после побега, за который ему добавили трешку.

Арайса и его друзей арестовали в районе Североморска, где они проходили срочную службу. Ребята создали подпольную организацию с целью освобождения Латвии и остальных республик Прибалтики. Себя Ян Арайс считал социал-демократом. Несмотря на то что об аресте их предупредил офицер штаба, эстонец, и все написанное они успели уничтожить, ребята получили по десятке (кто-то, кажется, остался в тени и под трибунал не попал).

Яна и его друзей мы в шутку звали «латышскими стрелками», тогда еще это не звучало обидно, скорее наоборот.

В числе прочих достопримечательностей Североморска был огромный «ничейный» козел, питавшийся на помойках. Солдаты шутки ради красили ему рога, а то и просто обливали краской. Он бродил по поселку разноцветно-грязный и был очень агрессивен. Помню, на скользкой крутой тропинке он напал на мою учительницу, которую я спас, отогнав козла снежками. Ян и его друзья попали в Североморск года через два после того, как я оттуда уехал. Разноцветного козла они застали. Эти воспоминания еще больше сблизили нас.

 

- 235 -

Настал момент, когда мне пришлось обратиться к ним за помощью. Их земляк Алексис в лагере покрывал лаком стулья «из пистолета», а я был у него в подручных. История Алексиса такова. Когда немцы оккупировали Латвию, его призвали в армию. Торопясь заготовить сено, парень упал с копны, сломал себе руку и... за попытку избежать мобилизации попал в фашистский концлагерь. Когда же немцы начали отступать, лагерников построили и заявили: «Кто любит Латвию и готов за нее воевать — отойти направо, остальных расстреляем». Алексис отошел направо. Ему вручили лопату и отправили копать противотанковые рвы, но одели в старую форму СС (чтобы боялись бежать к русским). Тем не менее, он подался на свой хутор, где и продолжал работать. Потом появилась советская власть — тех, «кто любит Латвию», опять призвали в армию, Алексиса — в стройбат. И отправили парня в Вологодскую область на лесозаготовки на целых шесть лет, русского он не знал, часть располагалась в лесу — тот же лагерь, разве что кормили чуть получше. Потом он вернулся домой и кто-то опознал в нем бывшего эсэсовца. Двадцать пять лет за измену Родине! Он несколько раз пытался бежать, но только «наматывал» себе срок. После 56-го года всех таких, как он, «эсэсовцев» выпустили, а у Алексиса — три побега! Ну и оставили досиживать.

Как-то неожиданно он обратился ко мне: «Валерий, ты не будешь меня презирать, если я напишу помиловку? — какой я политик». Я сказал, что, конечно, считаю его вправе так поступать. «Я же ни разу девчонки не целовал». Написал он помиловку и стал ждать. А тут беда — лак, который нам выдавали, был на спирту, и два «блатнячка» сперли полбидона.

Алексису лака не хватило, и он обратился к лагерному начальству. Наказание для него означало значительное уменьшение шансов на помилование. «Куда дел?» — «Украли во время обеда». — «Не могли украсть — мы сторожа поставили!» — «Вот у сторожа и спросите».

Лак воровали часто, начальство пыталось закрыть помещение на замок, но мы отказались работать, опасаясь сгореть. Тогда поставили сторожа, бывшего полицая, который с «блатными» портить отношений не хотел. Начальство пригрозило сторожу, тот пожаловался «блатнякам», те пришли «бить Алексиса».

Я сидел в лагерях для «особо опасных», т.е. политических. «Блатные» попадали к нам опять-таки как «политические». Один проигрался в карты и боялся оставаться среди своих, другой услыхал, что «политиков из-за границы шоколадом снабжают», третий

 

- 236 -

просто остервенел от условий содержания, короче, пошел парень к туалету и мелом написал на стенке: «Долой Ленина (Брежнева, КПСС)!» — и попал к нам. К этой категории примыкали и некоторые «перебежчики», пытавшиеся смыться через границу, некоторые после «дела». Мы, политические, помня сталинские лагеря, когда в них хозяйничали воры в законе, тщательно оберегали ту атмосферу, при которой «блатные» командовать нами не могли.

Когда появилась эта парочка, я на рабочем месте был один (Алексис куда-то отошел). «Ты видел, как мы тырили лак?» — «Нет». — «Тогда будем бить Алексиса». — «Алексиса вы не тронете!» — «Почему?» — «Да потому, что я этого не хочу». (Через тридцать лет я сообразил, что тогда цитировал Киплинга, там речь шла о старом Акелле.) Такое мое вмешательство несколько обескуражило «блатнячков», они начали выяснять, какое отношение я имею к Алексису, но я прекратил дискуссию, заявив: «Здесь командуют политические». Я закурил, хотя в цеху это строжайше запрещалось: с одной стороны, мне действительно хотелось курить, с другой — надо было продемонстрировать свое равнодушие, с третьей — в руках у меня оказалось хоть какое-то оружие (парни были явно сильнее меня): «В случае чего ткну цигаркой в глаз».

Один из них потряс над моей головой тяжелой гирей. Поматерились и ушли. Вечером я рассказал обо всем этом «латышским стрелкам». Компанией направились они к этой блатной парочке, и тем инцидент был исчерпан (меня даже приглашали на чай, но я отказался). Но Алексис освободился по помилованию уже после того, как мне пришлось покинуть эту зону.

 

* * *

 

«Блатнячки» (кажется, не эти) устраивали и совсем безобидные шутки. Однажды они пригласили нашего интеллигентнейшего Смолочку поесть мяса, тот приглашение принял. В конце трапезы хозяева начали вдруг полаивать, и Валерка стал догадываться, в чем дело. Наконец один из них спросил: «А ты знаешь, какое мясо ел?» Валерка притворился, будто он не догадывается. «Собачатину!» Они ожидали, по крайней мере, рвоты, но Валера со словами: «Давненько я не ел собачатины» — потянулся за следующим куском. Оказалось, что в зону явился какой-то тип из управления и привел с собою сеттера (политзона же!), а пока он беседовал с нашим начальством в штабе, «блатнячки» собаку отловили и зажарили.