- 27 -

Этап (Рефлексии в телячьем вагоне)

 

25 декабря 1942 года курортная тюремная жизнь, увы, закончилась. Ночью, уже после отбоя, вдруг прозвучало:

— Давай, все до одного, на выход с вещами... Каждого спросили:

— Фамилия... Имя... Отчество... Статья... Срок... Потом мы шли по каким-то мрачным коридорам, лестницам под аккомпанемент металлического лязга дверей-решеток. Наконец широко раскрылись двери тюрьмы и нас колоннами по сорок-пятьдесят человек стали выводить. Затем раздалась команда:

- Стой! На колени!

Почти над самыми нашими головами злобно рычали рвущиеся с поводков овчарки. С лютой ненавистью смотрел на нас спецконвой - молодые парни в белых дубленых полушубках с красными погонами.

Стояла тихая, морозная, поистине рождественская ночь и небо вызвездило необычайно ярко. Вспомнилось ломоносовское: "...Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне - дна..." Я стоял под этим бездонным небом на коленях, и бездна отчаяния охватывала мою душу.

Почему я стою на смерзшейся ледяной камышинской земле на коленях, окруженный беснующимися псами и двуногим зверьем!

А мог ли я быть на месте этих парней из спецконвоя? Почему же нет? Ведь это чистая случайность, судьба, что в Красной Армии я не попал во внутренние войска. А если там оказаться, то пришлось бы нести подобную службу, может быть, оправдывая себя знаменитой формулой "так надо" и тем, что мне поручено конвоировать "врагов народа", "государственных преступников ".

- Встать! Бего-о-ом марш!

Через четверть часа нас выстроили у старых раздрыз-ганных телячьих вагонов, стоявших готовыми к отправке где-то на двадцатых путях. Оборудованы они были предельно просто: в середине холодная буржуйка, а слева и справа от нее - два этажа досок (по три с каждой стороны). Человек пятьдесят, загнанные в вагон, могли размещаться на этих

 

- 28 -

досках только сидя. Два ряда упирались спинами и боками друг в друга. Третьему было хуже, он упирался спиной в промерзшую стенку, покрытую от дыхания белым инеем. Тем, кто сидел на "втором этаже", своеобразном насесте, приходилось как курам поджимать под себя ноги, упираясь в них лицом, ибо в свешенном состоянии они быстро отекали. Сидящие внизу, естественно, ставили ноги на пол вагона, но там было значительно холоднее. Интерьер дополнялся жестяной воронкой, выведенной наружу и служившей для оправки, а маленькие люки, имеющиеся в вагонах подобного типа, затягивала колючая проволока.

Труднее всего приходилось пожилым людям, поскольку наверху, скрючившись, они долго сидеть не могли, да и внизу находиться в таком положении тридцать или более того суток, которые мы ехали, им также было не под силу. Но из тех, кто рисковал на ночь растянуться на полу вагона, к утру вставали далеко не все.

Смерть начинала свою жатву еще на этапе. Староста вагона буднично докладывал начальнику конвоя:

- В вагоне мертвый...

Шинель, шарф, сапоги умершего переходили к тем, кто пока оставался живым, а самого покойника сбрасывали на каком-нибудь полустанке. И поезд медленно двигался дальше. Лишь снежная вьюга пела по усопшему панихиду, и поистине "ни крест и ни камень" не скажут, где его зарыли.

Мне известно, что только в Орск осенью и зимой 1942/43 годов было направлено три камышинских и три сталинградских этапа. Имена этапируемых - опозоренных, ошельмованных в глазах товарищей по оружию — быстро забывались; И сгинули эти люди, будто и совсем не жили на свете.

Конечно, жизнь и смерть во многом зависели от случайных обстоятельств, от умения приспособиться к суровому режиму. К счастью, старостой у нас оказался тот самый полковник с пятном, оставленным орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке, которым его наградили еще в гражданскую войну. Его звали Малыгин. Он твердой рукой поддерживал в вагоне разумный порядок - менял местами людей, чтобы они по очереди могли греть друг друга, и оконча-

 

- 29 -

тельно не примерзали к покрытым изморозью стенам регулировал раздачу пищи.

Каждое утро мы получали плащ-палатку, наполненную сухарями для всего вагона. Распределить их надо было по возможности на ровные кучки, по 200 грамм каждая. После этого кто-нибудь из нас выступал в роли своеобразного адъютанта полковника. Он становился спиной к заветной плащ-палатке. Полковник тыкал пальцем в одну из кучек и вопрошал:

- Кому?

- Тарасюку! - кричал "адъютант" и Тарасюк забирал свою порцию.

- Кому?

- Яневичу!

- Кому… Кому?.. Кому?.. - И так пока все сухари не были распределены.

Вечером мы получали примерно ведро баланды. Она разливалась по десяти мискам. Пять человек брали миску, так сказать, в кольцо и уже знакомым по тюрьме способом поочередно делали из нее глоток. В общем, у нас благодаря полковнику господствовали равенство и строгая дисциплина. Никто не бывал обделен.

Я сидел обычно на одной из верхних досок спина к спине моего непосредственного соседа. Моим ценнейшим имуществом оказалось байковое одеяло, которое мне еще при аресте разрешили взять с собой. Кусок от него был оторван на портянки и благодаря этому ноги в бездонных кирзовых сапогах хотя и мерзли, но не отмораживались. Остальная часть одеяла накрывала лицо и руки. Собственное дыхание под одеялом создавало микроклимат, предохранявший от обморожений. Но самое главное - под одеялом можно было закрыть глаза и мысленно как бы дематериализоваться. Когда действительность гнусна, хочется уйти от нее. Куда же? В будущее? Но оно не сулит ничего хорошего. Значит - в прошлое, в мир волшебных грез о далеком детстве.

И вот уже трудно определить, во сне ли ты грезишь или s наяву. Сознание живет в какой-то полудреме.

Это было благодатное отключение от всего ужаса, окружавшего меня. Как будто из тумана выплывает моя ро-

 

- 30 -

дина - древний Таллинн. Двадцатые годы. По заснеженным узким, кривым улочкам бредут дедушка и бабушка. Они очень стары. Они направляются в кинематограф смотреть Лию де Путти, или Женни Портен, или Чарли Чаплина. Время от времени один из них оступается, но его поддерживает заботливая рука, на которую он опирается. Они уходят куда-то в даль, и следы их заносит тихо падающий снег...

 

— Переходи все на правую сторону!

Дверь с грохотом откатывается в сторону, и вместе с клубами морозного воздуха в вагон врываются конвоиры, "красноперые", как мы их называем. В руках у них почему-то крокетные молотки на длинных ручках. Ими нас перегоняют с правой на левую сторону. Это нас так считают. Все оказываются на месте, и дверь снова закрыта. Я взбираюсь на свой насест и... постепенно ухожу в мир мечты. Его тускло освещают средневековые фонари древнего Таллинна.

Вот и Ратушная площадь. В одном из старинных домов в полуподвале расположилось уютное ночное кафе "Марсель". Здесь в один прекрасный день появились кричащие афиши:

"Король чарльстона, пятилетний вундеркинд (imelaps) Георг Фельдгун" и снимки маленького мальчика во фраке и цилиндре. Собственно говоря, с этого возраста началась моя трудовая деятельность в искусстве. Что было делать? Мой отец спился и ушел из семьи. Моя мать оказалась на эстонской чужбине одна, без средств к существованию. Мы очень бедствовали. Я уже не знаю, как это случилось, но способности к танцу открыл во мне владелец кафе "Марсель", некто Леер, когда-то в прошлом бывший балетмейстером. Он кое-чему быстро научил меня, и вот состоялся мой дебют в сопровождении негритянского джаза "Happy's broadway band".

Успех был феноменальный. Я выступал каждый вечер в кафе "Марсель", делая битковые сборы, затем отправился в гастрольную поездку по всей Эстонии (Вильянди, Хунгер-бург, Хаапсалу, Пярну и др.). В течение, примерно года мою мать атаковали импресарио, рвавшиеся заключить контракты на мои выступления не только в Эстонии, но и в других странах, в том числе Англии. До Англии, правда, дело не дошло, но я все-таки стал знаменитостью. Известный конферансье Владимир Герин сочинил в мою честь стихи:

 

- 31 -

Его любила публика

Эстонской всей республики;

А он - одну лишь даму -

Свою родную маму...

 

Все меня ласкали, хвалили. Я познакомился со звездами эстонской эстрады конца двадцатых годов. Запомнились сестры Мария и Анастасия Веревкины, удивительные красавицы, дочери какого-то дореволюционного русского губернатора. Оказавшись в эмиграции, они зарабатывали свой хлеб пением русских народных песен и частушек. Успехом пользовались также сестры Хамеда и Салли из Марокко, выступавшие с экзотическими арабскими танцами.

Ночная жизнь для пятилетнего ребенка, естественно, оказалась утомительной. Но выступать нравилось; нравилось, когда публика вопила от восторга и кричала "бис". Особенное удовольствие доставляла чашка горячего шоколада, в которой плавала "бомба" из мороженого. Ее лично приносил мне часу в третьем ночи сам директор кафе "Марсель", мой учитель танцев Леер.

Неизвестно, как бы моя танцевально-эстрадная карьера развивалась дальше, если бы однажды к нам в гримировочную не вошел весьма респектабельно одетый господин. Он обнял и расцеловал меня, а потом затеял длинный разговор по-русски с моей мамой.

После его ухода мать буквально преобразилась, ее глаза светились радостью.

— Гога, дорогой мой, — сказала она, и я уловил в ее голосе некую торжественность, — ты знаешь, кто это был? Эта старый революционер-большевик Клингер - наш русский торгпред в Эстонии...

Нет, ты представляешь, ему стало жаль тебя и он, узнав, что я из России, предложил мне работу в посольстве! -Мама обняла меня. - Ни одного дня ты больше не будешь танцевать в этом кабаке и уже осенью пойдешь в школу.

Разумеется, я понятия не имел, что это такое - торгпред, большевик. Но этот человек показался мне симпатичным. Глядя на сияющую счастьем маму, я тоже радовался,

 

- 32 -

почувствовав, что в нашей жизни предстоят благоприятные перемены...

 

Из мира грез вырывает окрик:

- Давай три человека!

Ага, оказывается уже утро, и трое наших идут получать завтрак. На этот раз кроме сухарей каждому досталось по куску соленой рыбы. Это либо голова, либо середина, либо хвост. Разумеется, все мечтали о середине, но тут уж - что кому выпадало. Однако обиженных не было. Полковник Малыгин вел строжайший учет голов, середин и хвостов, хорошо помнил, кто что получил, и на следующий раз "баловнями судьбы", которым доставалась заветная серединка, оказывались другие.

Но вот завтрак съеден. Каждая рыбья косточка обсосана, размельчена зубами и отправлена в ненасытный и все требующий и требующий пищи желудок. Лучше всего снова уйти в благодетельный мрак, под наброшенное на голову одеяло, и снова погрузиться в прошлое…

Опять Таллинн, удивительно прекрасный в своей средневековой готической красоте. Остроконечные шпили церквей Олевисте, Нигулисте, Святого Духа; старинные башни некогда опоясывающей город стены - "Длинный Герман", "Толстая Маргарита", "Кии ин де Кёк"; гордый Вышгород с Домским собором, откуда открывается живописный вид на море красных черепичных крыш Нижнего города и дальше на Финский залив. Все здесь — седая старина, седые легенды о Калеве и Линде, об их сыне Калевипоэге — великане, богатыре, с которым маленький эстонский народ связал многовековую мечту о свободе.

Это город моего счастливого детства. Потом, позже у нас на улице Суур Карья - превосходная большая квартира с ванной, обставленная модерновой "лютеровской" мебелью. Ведет этот дом моя мама, обаятельная женщина с ослепительной улыбкой и лучащимися черными, как у цыганки, глазами. Ей помогает необычайно подвижная горничная, эстонка Хельми. Здесь все дышит гостеприимством: бывают дипломаты разных стран, деловые люди, заинтересованные в торговле с СССР, эстонские военные - генштабисты с характерными желтыми петлицами, офицеры "Лиги защиты"

 

- 33 -

("Кайтселийт") в серой форме, прибалтийская немецкая знать, юристы, врачи, инженеры...

Моя мама доверчиво смотрит на собеседника, слушает его с громадным интересом и как бы радостно поражается всему, что он говорит. Это не игра, не поза. Она искренна и непосредственна в каждом своем движении. Маму часто просят петь. У нее удивительное по тембровому богатству контральто. Она любит романсы Вертинского, эмигрантские песни, например, знаменитую:

 

Замело тебя снегом, Россия,

Запуржило седою пургой;

И печальные ветры степные

Панихиду поют над тобой...

Замело, замело, запуржило

Все святое седою пургой...

 

Я верчусь среди гостей. Хотя мое место в детской, но мне ужасно интересны "взрослые" разговоры. Стараясь не привлекать к себе внимания, я скромно пристраиваюсь за каким-нибудь большим кожаным креслом и слушаю, слушаю, жадно ловлю каждое слово. Запомнились разговоры советского военного атташе Мазалова с генералом Тырвандом о достоинствах эстонской армии.

— Прекрасная армия! — уверяет военного атташе генерал. - Под ружьем в мирное время от двенадцати до четырнадцати тысяч человек, вооружены русскими трехлинейками, немецкими винтовками "Маузер", английскими "Ли Энфилд", японскими "Арисака", пулеметами "Максим", "Гочкис"...

Генерал Тырванд говорит по-русски с легким эстонским акцентом. У него получается: "Арисакка", "пулеметты".

- Танки? Танки тоже есть. Прекрасные легкие танки Рено", со скоростью три километра в час.

Действительно, штук восемь подобных танков неизмен-ь но ползают во время парадов по площади Свободы (Вабадузе Ц плацц), вызывая восторг публики, размахивающей сине-черно-белыми национальными флажками.

- Авиация? О-о, это сто двадцать пять самолетов. Военно-морской флот? Два замечательных трехтрубных красавца-

 

- 34 -

эсминца типа "Новик". Помните, господин атташе, гордость русского флота во время первой мировой войны. Теперь они называются "Вамбола" и "Леннук", есть еще несколько сторожевых кораблей...

Меня, мальчишку, с увлечением игравшего в оловянные солдатики, подобные разговоры необычайно занимали и остались в памяти на всю жизнь.

Значительно большую ценность, очевидно, представляла мало волновавшая меня информация о стратегических интересах стран Антанты, а с другой стороны, Германии в Прибалтике, их колебание, развитие, отношение к ним правительственных кругов Эстонии и т. д. Подобные темы, иногда в форме полусведений, полунамеков, становились предметом салонных разговоров, которые моя мать с неподражаемым блеском, находчивостью и юмором умела поддерживать на русском, немецком, эстонском и особенно французском языках. Последним она, как и родным русским, владела в совершенстве. Такая информация, очевидно, после тщательно анализировалась, обобщалась и отправлялась по назначению*.

Естественно, я жадно впитывал в себя все это и к десяти-одиннадцати годам стал догадываться о характере работы моей матери, хотя она мне никогда ничего не объясняла. Она могла только сказать:

- Гога, я кладу в твой ранец кое-какие бумаги, и мы выйдем сейчас на улицу. А теперь слушай внимательно: если меня остановит полиция, то ты должен пойти по такому-то адресу и там отдать эти документы, понял?

Еще бы я не понял! Мое сердце прямо-таки пело от восторга. Ведь и я причастен к романтической, как мне казалось, деятельности моей мамы.

Все это возбуждало во мне, прежде всего, крайний интерес к военному делу. К одиннадцати годам я знал формы чуть ли не всех армий мира, типы вооружения, тактико-технические данные винтовок, пулеметов, пушек, танков, самолетов. Особенно привлекали меня военно-морские флоты. Здесь мне были известны линкоры, крейсера (легкие и тяже-

 

 


* В 1986 году, в ответ на мой запрос о том, что все же инкриминировалось моей матери, меня пригласили в КГБ и сообщили, что у Наталии Ивановны Фельдгун большие заслуги перед советской Родиной и что Я могу ею гордиться.

 

- 35 -

лые), лидеры, эсминцы, подводные лодки, состоящие в то время на вооружении многих стран, скорость их хода, водоизмещение, калибры орудий и т. д. Это страстное увлечение морем, морским делом, возможно, связано с какими-то генами, переданными мне от предков. Мой дед с отцовской стороны - Александр Богданович Фельдгун - был капитаном дальнего плавания и директором Мореходной школы в Балтийском порту (Палдиски). Его портрет и сегодня висит в Таллиннском морском музее.

Родственники бабушки также были сплошь моряками. Я еще застал ее брата, бывшего адмирала русского флота Эвальда Карловича Шульца, скромно доживавшего свой век в небольшом деревянном домике в окружении дорогих его сердцу реликвий. Его "каюта", как он называл свое жилище, находилась почти на берегу Финского залива и представляла собой фактически маленький музей русской военно-морской славы. Стены были увешаны снимками русских военных кораблей конца XIX — начала XX веков, портретами флотоводцев Нахимова, Ушакова, Макарова и других, мне неизвестных. Можно было полюбоваться хранящимися под стеклом дедовыми золотыми погонами с черными орлами, его кортиком. Украшал "каюту" громадный Андреевский флаг*. В этой атмосфере я сам чувствовал себя почти адмиралом, пристально всматриваясь через бинокль в свинцовую Балтику. Воображение рисовало дымки вражеской эскадры на горизонте, и казалось: вот-вот загремят орудия и начнется сражение. ..

Мое увлечение военно-морским делом дошло до того, что вовремя дружеского визита в Таллинн английского тяжелого крейсера "Йорк" и французских лидеров "Лион" и "Бизон" я чуть не удрал на одном из них, спрятавшись в какой-то канатный ящик; меня сняли с корабля всего за несколько минут до его отплытия. Я буквально зачитывался

 

 


* Позднее мне стало известно, что во время первой мировой войны контрадмирал Шульц как уполномоченный российского правительства поставил свою подпись под соглашением об Аландских островах. Но к началу 30-х годов старик, по-видимому, уже выживал из ума. Об этом свидетельствует созданная им в Эстонии "Партия индивидуалистов" и вышедшая из-под его пера курьезная брошюра с призывом: "Индивидуалисты всех стран, соединяйтесь!"

 

- 36 -

военно-морской литературой, в частности книгой Вильсона "Линейные корабли в бою".

Но мама не одобряла моих увлечений. Когда мне минуло шесть лет, она отвела меня учиться игре на скрипке к известному в Таллинне педагогу - профессору Паульсену. Я бесконечно благодарен ей за это. Постепенно интерес к военному делу стал уступать интересу к музыке. Скрипка на всю жизнь стала моей специальностью, и, забегая вперед, скажу, что именно она спасла мне жизнь в тяжкие годы...

- Переходи все на правую сторону!

Вновь я и мои товарищи сосчитаны. Дверь с треском закрывается, лязгают буфера и колеса снова начинают свой бесконечный перестук... Немного размяв ноги, мы вновь рассаживаемся по своим насестам. Сколько дней мы едем, куда?.. Счет дням и ночам окончательно потерян. В какую-то ночь наступил новый, 1943 год.

Иногда я подхожу к одной из многочисленных щелей вагона-развалюхи и приникаю к ней. Вдоль дороги тянутся занесенные снегом унылые поля. Где-то в белом мареве медленно проплывают убогие деревеньки, скелеты крыш каких-то колхозных сараев, с которых злые зимние ветры сдувают последнюю, кажется, солому.

И все-таки там свобода! В голову приходит шальная мысль: "А что, если дать тягу... Выбить несколько досок в полу, спуститься тихонько на шпалы, вдавиться в них... поезд идет не больно шибко..."

Воображение рисует заманчивые картины. Вот я уже дотащился, полумертвый, до первой попавшейся избы. Добрые люди сразу же растопят баньку, выпарят мириады ползающих по мне вшей, оденут, пусть в драное, домотканое, но во все чистое, а затем накормят горячими, обжигающими щами, а потом спать, спать, спать... Неужели такое может быть? Нет, пожалуй, не может! Скорее всего, добрые люди тут же сдадут меня в НКВД. А там все сначала - следствие, трибунал, да еще за побег припаяют статью 58-14 (контрреволюционный саботаж). Дескать, не хочет, мерзавец, искупать трудом вину перед Родиной, дело ясное — к стенке его! Нет уж, лучше снова нырнуть в благодатную темноту под одеяло...

 

- 37 -

И я в своих грезах опять иду по старому Таллинну. Вот и улица Пикк. Я звоню в дверь одного из домов, перед которым всегда, днем и ночью торчит полицейский. Дверь автоматически открывается и я переступаю порог Полномочного представительства СССР в Эстонии.

В памяти всплывают прежде всего мои сверстники, маленькие москвичи Ляля Банкович, Сережа Камынин - дети сотрудников посольства. Они приезжали из Советского Союза истощенные, плохо одетые. Моя мама вела их в лучшие магазины, из которых они выходили преображенными. Затем они набрасывались на еду. Эстония поистине была в те времена (начало тридцатых годов) "бутербродной" страной. Особенно поражал рынок в центре города (там, где теперь высится гостиница "Виру"). Сливочное масло в бочонках с изображением эстонской черно-белой коровы, мясо всех сортов, особенно нежнейшая на вкус свинина, горячего копчения угри, миноги, салака. Салака, между прочим, считалась едой бедняков: плетеная коробка, в которую она укладывалась в три слоя, рыбка над рыбкой, стоила три цента. А свежайший хлеб всех цветов и оттенков, а таллиннские кильки и шпроты, а колбасы тридцати сортов! Особенно вкусной и ароматной была чайная. И этот чудный бутерброд с хрустящей, намазанной маслом, французской булкой. Об эстонской ливерной печеночной колбасе и говорить не приходится, это уж просто фантастика. Но, конечно, особенно привлекал детей сладкий стол, который, говорят, не имел себе равного чуть ли не во всей Европе. Как раз напротив посольства на улице Пикк помещался самый лучший в Прибалтике кондитерский магазин Георга Штуде. На его витрине выставлялись жареные гуси, зайцы, поросята, изготовленные с огромным, поистине художественным мастерством из шоколада, марципана и невесть чего еще. В кондитерских Штуде, Фейшнера, Хейнмана можно было отведать самые необычайные, изысканные торты, пирожные, конфеты. Шоколад всех сортов (плитка самого дешевого стоила всего пять центов) продавался на всех углах, так же как апельсины, мандарины, бананы, которые в Эстонии, как известно, не растут.

Но проходило время, советские люди привыкали к изобилию и, садясь за стол в посольской столовке, шутливо говорили:

 

- 38 -

- Ну вот, сейчас пообедаем по-рабоче-крестьянски...

Для старых большевиков командировка в Эстонию была своего рода поездкой на курорт. Здесь они могли отдохнуть, подкормиться, подправить здоровье. Это были в чем-то очень суровые и в то же время очень добрые и прекраснодушные, кристально честные люди, вот уж подлинно - "комиссары в пыльных шлемах с той единственной, гражданской". Именно они заронили в мою детскую душу идеи социальной справедливости, классовой борьбы угнетенного большинства против кучки угнетателей за то, чтобы мир стал лучше.

Мне это было близко. Ведь я с пятилетнего возраста танцевал в кабаках за кусок хлеба и хорошо знал, что такое нужда, знал, сколь скудной и унизительной была помощь состоятельных родственников совершенно спившегося отца (да простит он меня на том свете за то, что я так его вспоминаю, но это истинная правда).

Совершенно потрясала меня грандиозная идея мировой революции. Лозунг "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", советский герб с серпом и молотом, накрывшими весь земной шар, казались мне залогом того, что скоро мировая революция обязательно свершится и все заживут, говоря словами Маяковского, "единым человечьим общежитием".

Особенно радовался я революционным праздникам, торжественно отмечавшимся в посольстве, любовался красным флагом, поднимаемым в такие дни над зданием посольства, подсвеченным красной звездой, лучи которой, казалось, озаряли весь город. С каким восторгом я пел вместе со всеми сотрудниками: "Весь мир насилья мы разрушим до основания, а затем мы наш, мы новый мир построим: кто был ничем, тот станет всем".

Не тогда в вагоне, а уже сегодня, вспоминая этих поразительных людей, революционеров-идеалистов, я думаю, что учение Маркса -Ленина было для них новым символом веры. Оно, как им, вероятно, казалось, открывало путь к преодолению всего мерзкого, что заложено в человеческом обществе, а может быть, генетически и в самом человеке: корысти, стяжательства, стремления к угнетению себе подобных.

Среди них, вероятно, были те самые страшные чекисты, о бескомпромиссности и жестокости которых в эпоху недавней гражданской войны за рубежом ходили легенды.

 

- 39 -

Сегодня, в дни, когда пишутся эти строки, уже и в советских изданиях широко муссируется тема о "зверствах ЧК", о разгуле кровавых репрессий красных в годы гражданской войны и т. д. Но разве их противники, белые офицеры, служившие в контрразведках Юденича, Деникина, Колчака, Врангеля, были агнцами божьими и оставили по себе лучшую память? Шла жестокая борьба и, говоря по справедливости, самая настоящая дуэль не на жизнь, а на смерть. К сожалению, дикости и варварства хватало с обеих сторон. Красные дрались за мировой интернационал и за то, что Ленин называл "социалистическим отечеством". Белые - за единую неделимую Россию, "за царя, за родину, за веру". Должен сказать: мои симпатии в детстве и юности безоговорочно принадлежали красным и исповедуемым ими идеалам.

Но жизнь оказалась намного сложнее и развивалась по своим, плохо поддающимся осмыслению таинственным законам. История, увы, посмеялась над белыми, над красными а, заодно, и надо мной.

Белым суждено было увидеть Россию, где самодержавие достигло такого размаха, который никакому царю и не снился. Но это была сталинская Россия. Положение красных оказалось еще более трагичным. В тридцатых годах они принялись истреблять друг друга, причем особенно досталось грезившим о всемирном интернационале "старым большевикам". Их объявляли то врагами народа, то шпионами, то диверсантами. Естественно, что, глядя на это безумие и на многое другое, происходящее, в СССР, пролетариям всех стран расхотелось соединяться.

Ну а я? И в страшном сне не могло присниться, что меня повезут невесть куда те самые наследники Дзержинского, которых я недавно боготворил. Гитлер мог бы им выразить благодарность за то, что они так беспощадно расправляются с противниками фашизма. Морозный смрад телячьего вагона — вот что я обрел в итоге!

 

Но сегодня у нас, кажется, праздник. Впервые за долгий путь наш вагон получает ведро угля. Дров, чтобы его разжечь, конечно, нет, но человеческий гений побеждает. В ход пошли какие-то тряпки, щепки, валявшиеся по углам. Их разожгли с помощью кресала, камешка и фитиля

 

- 40 -

"Катюши". Подобный пещерный способ добывания огня получил широкое распространение еще на фронте среди курящих солдат. Вскоре буржуйка раскалилась докрасна.

Почувствовав тепло, по всему телу начали ползать бесчисленные вши, обычно сидевшие сравнительно смирно. Ощущение совершенно непередаваемое, будто сама кожа начинает шевелиться. Подхожу к печке, провожу ногтями по заросшему затылку, и в кулаке у меня сотни насекомых. Бросаю их в огонь и слышу, как они с пулеметным треском лопаются. Все начинают срывать с себя шинели, гимнастерки, черное от грязи белье и трясти над полыхавшим багровым светом углем. В его отблеске видно: мы похожи на живые скелеты...

- Переходи все на правую сторону!

Клубы морозного пара врываются в чуть потеплевший вагон. "Красноперые" с гоготом стукают крокетными молотками по спинам и головам полуголых людей.

- Смотри, пожалуйста, контрикам жарко стало. Ничего, скоро в лагерь приедете... там, мать вашу так, прохладитесь...

Вагон выстужен, печка догорает. А меня снова убаюкивают видения старого Таллинна.

Одна из его характернейших примет - разноцветные фуражки школьников. Питомцы эстонского реального училища носят малиновую шапочку с двумя золотыми кантами и желудем над ухом. На головах у воспитанников французского лицея — матросские шапки с красным помпоном. Черная фуражка с серебряными кантами выделяет учеников русской гимназии. Ярко-синие фуражки с белыми кантами - принадлежность еврейских школьников. Форма немецкого реального училища - зеленый головной убор с двумя белыми кантами, немецкой классической гимназии - синий с двумя желтыми полосами.

Мне пока никакой фуражки не положено. Я учусь в начальной шестиклассной Таллиннской немецкой школе № 23, которая в просторечии зовется "Раммшуле" по имени ее директрисы фрау фон Рамм. Моя мать сочла за благо отдать меня туда, исходя из многих соображений: русская гимназия нам не подходила, ибо она содержалась эмигрантами, враждебно настроенными к Советскому Союзу; эстонская школа

 

- 41 -

казалась слишком узконащионадьной; еврейская — чересчур теократической; во французскую школу я не мог поступить из-за незнания французского языка. Оставалась немецкая школа.

Немецкий язык был одним из языков международного общения и, кроме того, как и русский, весьма распространен в самой Эстонии. Помнится, еще в эпоху немого кино титры в фильмах давались на трех языках — эстонском, немецком и русском. Раммшуле считалась к тому же весьма демократическим учебным заведением. Потомки немецких прибалтийских баронов здесь не учились. Ее посещали главным образом дети мелких коммерсантов, чиновников, ремесленников, рабочих, причем не только немецкой национальности. Я сидел на одной парте с эстонцем Игорем Хыбэ, дергал за косички маленькую англичанку Дороги Хоскинс. Моими товарищами были еврейские дети Лаза Эпштейн и Давид Абрамсон, на перемене двумя-тремя русскими словами мы перекидывались с Теклой (Феклой) Виноградовой и Ирочкой Матсов.

Но в своей основе Раммшуле являлась типично немецкой школой, в которой традиции немецкой просветительской эстетики, восходящие к Петеру Розеггеру, причудливо переплетались с кругом чопорных дидактических правил, от которых попахивало чуть ли не средневековьем. С одной стороны, преподавание немецкого языка и литературы, арифметики, географии, истории велось на очень высоком уровне. Большое внимание уделялось эстетическому воспитанию, музыке, пению, гимнастике, всяким спортивным играм.

Особенно запомнились уроки пения. Я навсегда влюбился в немецкие народные песни, которые по поэтичности, выразительности музыкального языка казались мне (да и сейчас кажутся) одними из самых прекрасных в мире. Наш класс часто водили на концерты и в оперу. Помню потрясение, которое я испытал, впервые услышав песни Франца Шуберта и "Лоэнгрина" Вагнера в театре "Эстония". Изучение немецкой литературы отнюдь не носило формального характера. Мы зачитывались эпосом — "Нибелунген", "Амелунген", сказками братьев Гримм, сказками Гауфа, юмористическими рассказами в стихах с рисунками Вильгельма Буша ("Макс и Мориц", "Плих и Плюх" и др.). Начинали изучать классическую поэзию Гёте, Шиллера, Гейне.

 

- 42 -

По-немецки мы говорили с самым что ни на есть прекрасным аристократическим прибалтийским акцентом и умели абсолютно грамотно писать. Последнее достигалось очень просто. Ученика, допустившего в слове ошибку, оставляли после уроков в классе, и он должен был сто раз написать его. Не уверен, что подобный метод сегодня одобряется, но в результативности его не приходится сомневаться.

Мне очень нравились также уроки эстонского языка, которые вела прауа Падрик. Мы изучали с ней массу стихов, народных песен, народный эпос "Калевипоэг". Она всячески старалась внушить нам, не эстонцам, но родившимся в этой стране, любовь к своему маленькому Отечеству и я навсегда запомнил слова эстонского гимна: "Mu isamaa, mu onn ja гoom, kui kaunis oled saa!" - "О родина, мое счастье, моя радость, как ты прекрасна!"

Вместе с тем большинство наших уважаемых учительниц почему-то образовали некую дружную корпорацию старых дев. У них у всех, как по заказу, были багровые как бы обросшие мохом физиономии, и одевались они, как мне казалось, крайне безвкусно. Похожие друг на друга как родные сестры фрейлен Миквиц, фрейлен Кристьянзен, фрейлен Хёшельман и другие... По-видимому, считалось, что учительницы-девственницы, отрешившиеся от всего земного и целиком отдавшие себя педагогике, лучше воспитывают детей в духе абсолютного благонравия и глубокого религиозного чувства, чем их коллеги - учительницы-дамы. Как-никак последние вкусили запретного плода, за что Адама и Еву некогда изгнали из рая. И хотя справедливости ради надо сказать, что и те и другие свое дело знали, но первые в особенности вносили в школу специфическую атмосферу ханжества, чисто немецкой филистерской добродетельности, высмеянных еще в XIX веке Вильгельмом Бушем. Нам внушалось, что злые и непослушные дети после смерти попадут прямо в ад, а благонравных ждут не дождутся ангелы в раю. От подобных сентенций меня тошнило, равно как и от разносившегося по всей школе запаха благотворительного перлового супа с прогорклым свиным салом ("шпекзуппе"), которым кормили в обед бедных школяров.

Особенно унылыми казались уроки Закона Божьего, хотя процесс богослужения в церквях различных конфессий

 

- 43 -

вызывал у меня большой интерес. Но лютеранство, проповедовавшееся в Раммшуле, с его одноголосным пением кантат как формой общения с Богом, представлялось мне менее действенным, чем пафос католической мессы, иногда близкой к музыкально-театральному спектаклю.

Но особенно импонировала мне византийская пышность православного богослужения. Я любил на Пасху ходить в Никольскую церковь на улице Вене. Все окна окружавших домов, где жили не только русские, но также немцы и эстонцы, в этот вечер бывали широко распахнутыми. Люди любовались крестным ходом во главе с митрополитом, священниками и дьяконами, одетыми в серебряные ризы, слушали пение великолепного хора, славившего воскресение Иисуса Христа.

Мне чрезвычайно нравились также еврейские праздники. С ними я познакомился у наших друзей, в семье известного таллиннского портного Абрама Исааковича Каплана. Пасха, Пурим, Симхастойре, прекрасные, восходящие к глубокой древности обряды, удивительные кушанья, которые мастерски готовила жена дяди Абрама Нехама (тетя Нюша), и, главное, атмосфера просветленной веры, царившая в этом скромном доме - все это навсегда запечатлелось в моей памяти.

Меня чрезвычайно увлекала этическая сущность религии. Казалось, что она во многом совпадает с заповедями, внушаемыми мне моими учителями, старыми большевиками. Но последних не устраивала возможность лишь после смерти вкусить райское блаженство. Они задались целью перенести рай с небес на землю, построив коммунизм*.

Однако моя лютеранская вероучительница в Раммшуле фрейлен Кристьянзен была на этот счет иного мнения. Понятие "коммунизм" вызывало у нее чувство страха и ужаса. Однажды я принес ей в подарок килограмм прекрасного винограда "дамские пальчики". В Таллинне, где в любое время свободно можно было купить апельсины и бананы, виноград почему-то никогда не продавался. Узнав, что виноград из советского посольства, фрейлен Кристьянзен долго боялась до

 


* Сегодня с полным основанием можно сказать: это было добросовестное и потому трагическое заблуждение.

 

- 44 -

него дотронуться и все спрашивала меня, не отравлен ли он. Однажды на уроке Закона Божия она изрекла:

- Мы живем в эпоху, когда коммунизм готов весь мир ввергнуть в геенну огненную. И есть лишь один человек, который не боится сказать: Бог во мне и я иду с Богом! Его зовут Адольф Гитлер.

Помню, как меня передернуло. О Гитлере было уже кое-что известно. Шел 1933 год. Нацисты на весь мир провозглашали свои шовинистические человеконенавистнические идеи. Они взывали к "униженному и оскорбленному еврейскими плутократами" немецкому народу, требуя, чтобы он наконец проснулся от спячки... "Deutschland erwache, Juda verrecke!" - "Германия - проснись! Еврейство - сгинь!" Такие лозунги стали появляться даже в Раммшуле.

У меня все это вызывало чувство активного неприятия. Я возненавидел школу, особенно ежедневную утреннюю молитву, на которую в рекреационном зале выстраивались все шесть классов и педагогический коллектив. Его возглавлял герр Людвиг - единственный учитель-мужчина. Он преподавал гимнастику и стоял, как будто аршин проглотил, в чопорной, застегнутой на все пуговицы визитке, из-под которой торчал модный еще в начале века высокий крахмальный, подпиравший уши, воротник. В петлице у него блестел серебряный значок со свастикой.

На кафедру величественно восходила сама директриса фрау фон Рамм и начинала "с выражением" читать какую-нибудь назидательную для юных душ главу из Евангелия. А я, к тому времени уже вдоволь насмотревшись в посольстве фильмов о гражданской войне, стоял и думал: "Эх, сейчас бы сюда лихую большевистскую тачанку с пулеметом, направленным на всех этих краснорожих старых дев, то-то был бы переполох".

После проповеди все пели какой-то религиозный гимн. Пел и я, правда, приспособив к музыке другие слова: "Но от тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней!"

Все больше и больше ощущал я чувство конфронтации с окружающим миром и оно начинало меня тяготить. Во мне постепенно зрело желание покинуть Эстонию. В мае 1933 года моя мечта сбылась. Мама и я стали советскими гражда-

 

- 45 -

нами и вскоре сидели уже в международном вагоне поезда, шедшего на восток!..

 

Вдруг поезд резко дернулся и остановился... Нет, не тот, пригрезившийся мне, а тот, в котором я еду сейчас. Дверь с грохотом летит в сторону. Но что это? Не видно серых деревушек, барачных станционных строений. Кругом, насколько охватывает взгляд, дымят фабричные трубы, стелются заводские корпуса с закопченными стеклами. Неужели мы приехали?

Раздается команда:

- Давай по одному, прыгай из вагона! Я прыгаю и валюсь набок. Встать сил уже недостает. Нас встречает группа добротно одетых в щегольскую военную и полувоенную форму людей. От них отделяется довольно миловидная женщина. Она подходит, тыкает белым фетровым валенком мне в бок и приказывает:

— В санчасть!