- 11 -

АРЕСТ

Я находился на излечении в эвакогоспитале № 3431 в Москве (ул. Радио, дом № 10) уже около двух лет. Мне предстояла третья реампутация правой руки — до плеча, а вообще это должна была быть восьмая по счету хирургическая операция: до этого мне сращивали переломы, извлекали осколки, резали, латали, штопали и снова резали... Дважды отправляли в нейрохирургический госпиталь им Н. Н. Бурденко — "для вправки мозгов", как шутили ребята. Наконец, летом 1947 года я выписался из госпиталя с еще незажившей раной культи с условием, что буду приходить лечиться амбулаторно.

Жил я в то время в Москве, имел постоянную прописку. Тот кто не жил в СССР, едва ли поймет, что такое — постоянная прописка, да еще к тому же — московская. А я был прописан постоянно по М. Пироговской улице, в доме Академии им. Фрунзе, да еще в отдельной двухкомнатной квартире, со всеми удобствами, даже с телефоном. Роскошь, особенно в те годы, почти неслыханная и невиданная. Не коммунальная квартира! Кажется, она была только у меня, из всех моих друзей-офицеров. Было, где собираться и сидеть при желании допоздна, не мешая соседям. Можно было и друзьям позвонить (что мы и делали частенько), глядишь, и соберется компания. Шахматы, преферанс, а то и просто споры-разговоры до утра. Словом, был у меня в доме, как говорили ребята из госпиталя, приват-отель. Приезжали родственники к раненым, и надо было их приютить. Жили по неделе, а то и по две. Приезжавшие с Украины непременно привозили самогон "усид" (украинский сахар и дрожжи). Мы научились очищать

 

- 12 -

самогон от сивушного запаха, сдабривать его вкус, закуску ребята приносили из госпиталя. Жили мы, как говорится, по-братски, делились по-солдатски. Каждый считал своим долгом другому помочь. Приедет, бывало, к раненому жена или мать, захочет что-нибудь купить детям или внукам такое, чего, кроме как в Москве, не только не купишь, но и не увидишь, глядь, все деньги поистратила и обратно ехать не на что. Ребята пошепчутся — и соберут, даже больше, чем нужно на проезд.

Коридор в моей квартире был постоянно уставлен костылями, палками, клюшками, чемоданами, узлами. Так было, пока я жил один: моя семья трагически погибла. Постепенно друзья начали убывать. Многие из них, закончив лечение, разъехались по домам, по разным городам.

Я продолжал лечиться амбулаторно. Дважды в неделю ходил в госпиталь на перевязки и процедуры, а культя все не заживала.

В конце 1947 года пришлось снова лечь на госпитальную койку. К этому времени я уже был вторично женат. Попал в ту самую палату и даже на ту самую койку. В палате было много новеньких. Ребята рассказывали, а вскоре я и сам заметил, что из нашего госпиталя начали исчезать люди.

Как-то на одной из политбесед, которые проводили старшие офицеры из Главного Военно-политического управления армии, лектор рассказал, что Гитлер был параноиком, что одна рука была у него парализована, что он был одержим манией преследования.

После беседы в вестибюле разгорелся спор между двумя костыльниками. Один из них, старший лейтенант Чурсин, сказал :

— Параноик, маньяк, психопат, а сумел обвести вокруг пальца здоровых, умных и даже мудрых. С виду делал все как будто по-честному: тебе эти государства, а мне эти. Половину Польши тебе, другую мне, а под конец даже обменял свои бомбы на наш хлеб. Дурак-дурак, а хитрый.

Вмешался лейтенант Серенко: "Не любо, не слушай, а врать не мешай".

Вскоре оба исчезли, как сквозь землю провалились, и только через месяц-полтора жены пришли за оставшимися в госпитале пожитками и рассказали, что их мужья сидят на Лубянке.

Другой случай был с капитаном Завяловым. Кто-то спросил его, что означает само слово "фашизм". Он ответил: "Самая реакционная однопартийная диктатура".

 

- 13 -

— Но ведь у нас тоже одна партия и тоже диктатура, — не унимался спрашивающий.

— Да, — отвечал Завялов, — но у нас диктатура пролетариата.

Через несколько дней оба они из госпиталя исчезли, а на закрытом партийном собрании заместитель начальника госпиталя по политчасти распинался, что в госпиталь просочились чуждые элементы с буржуазной идеологией. Ему резонно возразили: чтобы чуждый элемент мог просочиться в госпиталь, ему прежде надо было лишиться руки, ноги или иной части тела... Кто-то уточнил, что тогда бы он попал не в наш госпиталь, а в профилированный, для половых ранений. Все рассмеялись, но замполит заметил сурово: не надо смеяться. Вопрос серьезный и нечего чесать языки, могут быть неприятности.

Вспоминаю я и такой эпизод: два раненых офицера сидели и играли в карты. Над ними на стене висел репродуктор и громко голосил: "Спасибо нашему дорогому и любимому Сталину за то, что он добыл нам победу над лютым врагом человечества".

Один из игроков, Евгений Добровольский, глядя в карты, сказал, как бы про себя:

— Слышь, Петро, оказывается, не мы добыли победу, а он, — и кивнул на висящий портрет Сталина. — Вместе мы ее добыли. Ты воевал в воздухе, я на земле, а он под землей.

— Как под землей?

— Под станцией метро "Кировская". Она самая глубокая по всей трассе метрополитена.

Все рассмеялись, а кто-то сказал:

— Братцы, говорят, что Великий до сих пор там сидит, боится оттуда вылезть. Не верит, что кончилась война, а поезда метро вынуждены объезжать с "Красных Ворот" до Лубянки, минуя "Кировскую". А чего там не сидеть? Небось водочки и свиной тушонки - ешь от пуза, свет есть, прохладно, и мухи не кусают а самое главное — полная безопасность. Попробуй, проберись туда.

Вскоре после этого каламбурного разговора Петру Шатрову дали путевку на курорт, в Цхалтубо, а Добровольскому предоставили краткосрочный отпуск. Шатрову по состоянию здоровья дали сопровождающую медсестру, которая через неделю снова появилась в госпитале. Напрасно раненые спрашивали ее, куда она девала Шатрова, где она его потеряла, не съела ли его по дороге?

 

- 14 -

Бедная девушка краснела, отбивалась от назойливых расспросов и молчала.

Прошел месяц другой, а Шатров с курорта не возвращался и тогда она рассказала своему возлюбленному, под большим секретом, что на станции Серпухов их сняли с поезда. Ей велели возвратиться в Москву и неделю не выходить на работу. У нее взяли подписку о неразглашении. Шатрова же усадили в легковую машину и увезли, а куда — она не знает.

В конце 1948 года я встретился с Шатровым во Владимирской закрытой тюрьме. За каламбур он получил десять лет "закрытки" и три года поражения в правах.

Это была уже третья встреча с Шатровым. Первая в Прибалтике, под Ригой, где по образному выражению "Величайшего стратега" доколачивали фашистов, вторая - в госпитале и третья -в тюрьме.

Краткосрочный отпуск Добровольского оказался весьма долгосрочным. Он получил двадцать пять лет, так как, кроме каламбура, ему инкриминировали ст.58, т.е. террор. Он пытался задушить своего следователя. Это мы узнали от заключенных, прибывших из лагеря, в котором был Добровольский.

Капитан Евстигнеев, разговаривая с товарищами по палате, возмущался тем, что в начале войны у населения были изъяты все радиоприемники, что получить их обратно невозможно.

— Как же так? — спрашивал он. — Немцы даже во время войны не забирали у своих граждан радиоприемники. Даже, когда они терпели поражение, они не лишали людей средств массовой информации и не боялись своим людям говорить правду о тяжелом положении на фронтах, а у нас даже после величайшей победы боятся, как бы люди не услышали слово из заграницы, и не возвращают им их собственные приемники.

— А что тебе непонятно, капитан? Неужели тебе невдомек, что слово разит хлеще пули? Пуля - дура. Она не разбирает, куда тебя поддеть. Может, и в руку, и в ногу и только ранит, а слово хоть целься, хоть нет, попадает прямо в голову, в мозг человека и может убить. Вот и получается, что слово страшней пули, - сказал другой, капитан Залыгин.

— А по-моему, если слово правдивое, то и нечего его бояться, -сказал кто-то из раненых. — Крой голую правду и никого не бойся.

Залыгин улыбнулся и сказал:

 

- 15 -

— Эх, брат! Правд столько, сколько людей на нашей планете, и у каждого своя правда. У тебя своя, а у меня тоже своя.

— А настоящая правда, - не унимался тот.

— Настоящей правды нет. Там, где когда-то была настоящая правда, там теперь х...вост вырос. Понял?

Во время этого разговора в палате находился начпрод госпиталя. Участия в разговоре он не принимал, а только прислушивался,

На самой крайней койке, у стены, лежал старший лейтенант Буров, лишенный правой руки и правой ноги. Его называли "полушкой". Внезапно он вмешался в разговор:

— Эй, ты, правдолюб, а ты спроси у начпрода: правда, что он "женит" нашу водочку и вместо ста граммов дает девяносто, а то и восемьдесят, а вместо двадцати граммов масла — пятнадцать? Вот это будет настоящая правда.

Все начали смеяться, а начпрод разозлился и стал кричать.

— Делать вам нечего, вот лежите и зубоскалите. С жиру беситесь, бузотеры, ничего, дозубоскалитесь! — и вышел из палаты.

— Слышали, братцы? Мы с жиру бесимся и потому он половинит наше масло.

В палате смеялись, шутили и никто не думал, что над этой палатой нависла страшная угроза. Не. прошло и недели, а из семи обитателей палаты остались только двое: "полушка" да тяжелоконтуженный, без ноги, который непрерывно плакал.

Всем было ясно, чья это работа, и всех охватила ненависть к подлому доносчику начпроду.

В какой-то день во время обеда в госпитале поднялся шум. В палату потребовали начальника госпиталя, а когда он пришел, спросили:

— До каких пор нас будут обкрадывать?

— Говорите толком и не все сразу, - сказал начальник госпиталя. — Но шум не прекращался.

— Спокойно, спокойно, товарищи, в чем дело? Ему рассказали, что водка разбавлена водой и не имеет должной крепости.

— Хорошо, — сказал он, — я проверю.

— При нас проверьте, — потребовали раненые. Начальник стоял на своем: это можно проверить только в лаборатории.

— Ерунда! — сказал кто-то. — Пусть принесут ареометр и мы на месте проверим.

 

- 16 -

После настойчивых требований принесли ареометр, слили несколько порций и опустили прибор. Он показал 32 градуса вместо положенных сорока.

Начальник госпиталя пообещал принять меры и ушел, а спустя час-полтора в госпитале разразился страшный скандал. Раненые ворвались в кабинет к начпроду с криком:

— Ну, ворюга, отпился ты нашей водочки! — и начали его избивать костылями, палками, чем попало. Пока начальство прибежало на помощь, он в ней уже не нуждался. Раненых разогнали, а начпрода, окровавленного, с пробитой головой, санитары понесли прямо в операционную. Напрасно: ребята поработали как надо.

В госпиталь понаехало разного начальства видимо-невидимо. У входа, с наружной стороны, поставили автоматчиков с погонами войск МВД.

Всем было приказано не выходить из палат, это означало палатный арест. Госпитальный двор заполнился легковыми машинами, а кабинет начальника госпиталя — их владельцами.

К вечеру начали вызывать обитателей палат, большинство из них назад уже не вернулось.

Обычно каждый вечер к нам в госпиталь приходили шефы, в этот вечер их не пустили, да и потом целую неделю не пускали. Увольнительные записки раненым не давали, даже тем, кто жил в самой Москве.

Над нашим госпиталем шефствовал Главсевморпуть. Спустя несколько дней к нам приехал наш главный шеф, обожаемый всеми Иван Дмитриевич Папанин. Он был приветлив, улыбался, как всегда, однако не удержался от упрека.

— Эх, браточки, опозорили вы меня. — Мину под меня подложили.

— Причем здесь вы?

— Как это причем? Я ваш главный шеф или кто я? А вы человека угробили. Не хорошо!

— Иван Дмитриевич! Это ж не человек, а начпрод. На фронте знают, что "хочешь жить — убей начпрода", да к тому же он гад и доносчик. Этот ворюга нас обкрадывал, кровные сто грамм мешал с водой, хотя бы разбавлял дистиллированной, так нет, из крана.

Заместитель начальника госпиталя по политчасти от должности был отстранен. Вместо него прислали какого-то майора. На груди его красовалась медаль "За оборону Москвы", и ребята шутили:

 

- 17 -

"Благо он оборонял Москву. Не будь его, под Москвой не устояли бы". Другие говорили: "Он не только оборонял Москву, oн разгромил немцев под Москвой". За чуть не двухметровый рост и внушительную полноту ему дали кличку — "Центнер с гаком". Сразу же после "заступления" на должность он присвоил себе монопольное право давать увольнительные записки

При этом он учинял форменные допросы: куда, зачем и по какой надобности. Костыльникам и тем, у кого нижние протезы, он увольнительные почти не давал. "Скользко, - говорил он, - а вы плохо держитесь на ногах". Посылал к начмеду за справкой: удержится ли на ногах. Он очень интересовался, кто и что читает, кто что пишет, кому пишет и от кого получает. Он осматривал тумбочки и личные вещи в каптерке. Это было поистине не дремлющее око.

Однажды в госпитале случилось ЧП. В палате N 9 с 1943 год лежал старший лейтенант Дзюба. Он был лишен обеих ног и левой руки. До войны он жил где-то на Полтавщине, но никто не знал, где точно, так как он тщательно скрывал это. В госпитале к нему относились по-братски, и он не хотел выписываться.

Рядом с ним лежал его близкий друг — капитан Мирошниченко, который под каким-то "предлогом" пропал из госпиталя, а спустя полгода Дзюба узнал, что он осужден на десять лет.

Старлей очень тосковал. Он стал угрюмым, целыми днями не произносил ни слова. Как-то он, примостясь к тумбочке что-то долго писал. Через ребят куда-то отправил написанное.

Вскоре письмо возвратилось... к начальнику госпиталя. Выяснилось, что когда он каким-то образом узнал, что его друг Мирошниченко приговорен военной коллегией Верховного Суда к десяти годам тюрьмы за антисоветскую агитацию в госпитале он решил обратиться к Председателю военной коллегии Верховного Суда СССР Генерал-полковнику Ульриху В.В. с просьбой разделить срок с осужденным.   Он согласен отсидеть за друга пять лет.

Это письмо было отправлено обратно в госпиталь с предупреждением о том, что командование госпиталя плохо, дескать, следит за своими подопечными...

Дзюбу на коляске повезли в кабинет, где было не только госпитальное начальство, но и посторонние.

Его, Дзюбу, журили за письмо, говорили, что советский человек не должен так вести себя. Под конец ему предложили пере-

 

- 18 -

ехать в дом инвалидов, где он сможет постоянно находиться. Дзюба наотрез отказался. Тогда ему заявили, что это уже решено, что переезд от него не зависит. Дзюбе велели подготовиться к переезду.

На следующее утро палатная няня удивилась, заметив, что он накрыт одеялом с головой. Когда она стала поправлять его постель, вскрикнула так, что все в палате проснулись.

Дзюба лежал с перерезанным горлом в луже крови. В руке он держал открытую бритву. Под подушкой нашли черновики его письма и небольшую записку к товарищам по палате:

"Дорогие други! Смерть не страшна. "С ней не раз мы встречались" и т.д. Жить в бардаке, где защитников Советской Родины осуждают за антисоветчину — страшнее. Прощайте! Не думайте обо мне плохо. Языки держите на привязи. Ваш Дзюба".

Госпиталь был в шоке. Все мрачно и угрожающе молчали. В это страшное утро дважды звонили к завтраку, никто из ходячих в столовую не пошел. Завтрак, принесенный лежачим, оставался нетронутым. Это была стихийная голодовка без сговора и объявления.

К десяти утра в госпиталь съехались "тузы" из разных ведомств: из Главного военно-санитарного управления, из Главного военно-политического управления, из Главного управления эвакогоспиталей, из Главной военной прокуратуры, и, конечно, из всеведущего МГБ. Вызывали обитателей девятой палаты, раненых других палат, врачей, сестер, нянек, строчили допросы, показания, дознания. В госпитале был объявлен карантин. Никому нельзя было отлучаться, и в госпиталь не пропускали ни родственников, ни шефов, ни друзей.

Вечером было созвано экстренное внеочередное закрытое партийное собрание, на котором всех членов партии обязали следить за порядком, прислушиваться ко всем разговорам и немедленно доносить секретарю партбюро о всех предосудительных моментах, особенно отмечать тех, кто будоражит людей.

Новому начпроду было приказано полагающиеся сто граммов водки выдавать в два приема: 50 г в обед и остальные 50 г перед ужином.

Все четыре телефона-автомата были отключены, из кабинетов звонить не разрешали и к телефону никого не допускали. Госпи-

 

- 19 -

таль оказался на военном положении. Так продолжалось около недели, затем "буря" словно бы стала стихать. И вдруг — новая вспышка: из девятой палаты исчез лейтенант Глухов, из шестнадцатой - капитан Заржицкий, затем другие, фамилии которых я уже не помню.

Раненые собирались группками в укромных местах, разговаривали с оглядкой. На имя "Всероссийского старосты" М.И.Калинина отправили письмо, неизвестно кем написанное (оно было отпечатано на пишущей машинке и так же, как и письмо Дзюбы, до адресата не дошло, а из канцелярии Верховного Совета его направили в Главное управление эвакогоспиталей).

Опять допросы и дознания. Аресты не только не прекратились, но увеличились. Почти из каждой палаты теперь кого-нибудь "выдергивали".

За три дня до самоубийства Дзюбы меня оперировали, и лежал я в послеоперационной палате, на отшибе, однако обо всем происходящем знал.

Вспомнил я экскурсию в музей революции. На стендах висели фотографии членов большевистской фракции 4-й Государственной думы, среди которых на видном месте фотография Г.И.Пет-ровского. В свое время, совсем еще недавно, тоже был винтиком. А потом выпал из машины и начал ее расшатывать. И тюрьма, и каторга оказались нипочем, все ж сослужил службу революции. Так думал я, стоя перед стендом. Но кто-то рядом произнес:

— Братцы, а ведь Петровский теперь работает здесь, в музее революции.

— Ну, да, — недоверчиво переспросил я.

— Верно говорю. Здесь он работает.

— Директором музея?

— Нет, не директором, а завхозом.

— Ври, да в меру...

Заспорили, и он повел нас к концу коридора к так называемому черному ходу. Спустились в полуподвальный этаж. На одной из дверей увидели табличку: "Заместитель директора по хозяйственной части Г.И Петровский".

— Какой это Петровский? — спросили мы у проходившей сотрудницы музея.

— Тот самый, — шутя ответила она. — Всеукраинский староста Григорий Иванович.

 

- 20 -

Мы постучались. Никто не ответил. Приоткрыв дверь, мы увидели маленькую комнатушку, в которой стоял старый письменный стол, два стула и какой-то ящик. В комнате никого не оказалось. Затем, уже поднимаясь по лестнице, мы увидели спускающегося сгорбленного старичка.

— Вы ко мне? - спросил он.

— Да, — сказал я, — но не по делу.

— А зачем?

— Повидать вас. Мы пришли в музей и узнали, что вы здесь работаете... Извините нас, Григорий Иванович, ведь мы вас помним и любим.

Старик неожиданно заплакал. Он беспомощно рылся в кармане, надеясь отыскать платок. В другой руке он держал очки. Мы молча обняли его и вышли.

В госпиталь я вернулся в подавленном настроении. Ужинать не пошел. Я лежал и думал. Стопроклятый черный спрут. Зачем он унижает и глумится над теми, кто, пройдя через полицию и жандармерию, через тюрьмы и каторги, вручил ему власть. Думал ли Григорий Иванович, когда шел по владимирскому тракту в кандалах на каторгу, что член той же большевистской партии, никому не ведомый семинарист Джугашвили, используемый партией только для экспроприации, окажется настолько властолюбивым маньяком, что не остановится даже перед физическим уничтожением тех, кто сделал его неограниченным властодержателем!

Напрасно его потом обвиняли в антиленинизме, в отходе от ленинской тактики. Напротив, он строго придерживался ее и поступал так же, как в свое время поступил Ленин со своими боевыми соратниками: меньшевиками, эсерами, дашнаками.

Грубой силой узурпировав власть, Ленин и его приспешники немедленно расправились не только с неугодными лидерами оппозиционных партий, но и с членами партий. Для того и была создана беспрецедентная в истории человечества "Чрезвычайная Комиссия" — ЧК, уничтожившая десятки и сотни тысяч людей. Kaк Ленин подобрал себе достойного подручного — архипалача Дзержинского, так и Сталин приблизил к себе звероподобных патологических выродков - Ежова, Берию, Аббакумова. Он уничтожал беспощадно настолько то, что преграждало ему дорогу, но и то, что могло наметить о его былой ничтожной роли в революционном движении России. От руки сталинских палачей погибли Троц-

 

- 21 -

кий, Преображенский, Радек, Зиновьев, Каменев, Бухарин. Было разгромлено и уничтожено Общество старых большевиков, Общество политкаторжан и ссыльно-поселенцев, журнал "Каторга и ссылка", а сами члены обществ и редколлегий уничтожены.

Напрасно великому душегубу приписывают идею создания концентрационных лагерей страданий и смерти. Патентодержателем этого адского открытия был именно Ленин, создавший первый на нашей планете концентрационный лагерь в Соловках. Именно он, великий софист Ленин, практически переделал дореволюционный лозунг: "Церкви и тюрьмы сравняем с землей" и Соловецкий монастырь превратил в сущий ад, в страшный концлагерь, где уничтожали его политических противников. Сталин только развил идею до гигантских масштабов, оплел колючей проволокой бескрайние просторы земли Русской. Напрасно возлагают всю вину, всю ответственность на одного лиходея. Ведь на Нюрнбергском процессе вину и ответственность возложили не только и не столько на самого Гитлера и его подручных, сколько на всю фашистскую систему, на тот установленный порядок правления, который позволял нацистам творить злодеяния.

Фашизму ставили в вину уничтожение всех демократических институтов, запрещение других партий, установление однопартийной диктатуры. А разве Гитлер и национал-социалисты сами придумали свой "новый порядок"? Нет, конечно. Они полностью переняли опыт России.

Разве однопартийная диктатура Германии сколько-нибудь отличалась от той же однопартийной диктатуры в России? А если и отличалась, то разве только тем, что Гитлер грабил народы Европы, а свой народ кормил досыта и провозглашал: "Алес фюр дойчен". Сталин дочиста ограбил свой народ, держал его впроголодь, а миллионы и миллиарды бросал в Китай, Корею, Вьетнам на подрывную деятельность. Советский Союз твердо усвоил, что надо мириться с "временными трудностями", продолжавшимися долгие десятилетия.

Разве фашистское гестапо, с его варварскими пытками и кабинетным разбоем, во многом отличалось от варварства ЧК, МГБ? Геноцид немецких нацистов отличался от геноцида советских коммунистов лишь тем, что немцы истребляли только евреев, цыган и поляков, а коммунисты — чеченов, ингушей, карачаев, калмыков, крымских татар, немцев Поволжья и другие народности.

 

- 22 -

Перманентный террор ЧК на протяжение ряда десятилетий нельзя иначе рассматривать как всенародный геноцид.

Немецкие концлагери отличались от коммунистических концлагерей тем, что у немцев были быстродействующие душегубки и крематории, а коммунисты длительное время изнуряли свои жертвы непосильным рабским трудом, голодом и доводили до cостояния, когда человек сам бросался на колючую проволоку, чтобы избавиться от жизни.

В масштабах жертвоприношения никакого сравнения быть не может, ибо, если бы можно было подсчитать количество загубленных душ коммунистическими палачами за все годы их владычества, эта цифра перекрыла бы большую часть народонаселения всей Германии. Как видим, Гитлер хотя и оказался достойным учеником Сталина, дотянуться до него по количеству загубленных душ не сумел. Однако он превзошел его в адской технике. То, что вылилось в безмерную трагедию человечества, должно быть разделено поровну между фашизмом, действующим под черным флагом со свастикой, и коммунизмом, действующим под красным флагом с пятиконечной звездой.

С такими примерно думами, предоставленный самому себе, я лежал в уединенной послеоперационной палате.

В голове у меня был хаос, мысль одна мрачней другой бередили душу. Как черные мухи, мысли роились в моем мозгу, тесня друг друга. Но последовательно додумать что-либо до какого-то логического конца я был не в состоянии.

Порой я думал, что принесенные столь многочисленные и тяжелые жертвы оказались напрасными, что народ терроризировали до войны, терроризируют и сейчас. Но если до войны учиняли расправу над людьми из-за опасения контрреволюции — вредителей, оппозиционеров, кулаков, врагов народа—то после войны расправу стали чинить над величайшими мучениками, чудом уцелевшими в немецком плену, и все потому, что "великий" вампир и душегуб сказал: "Нет пленных, есть изменники Родины". Как еще больше можно заклеймить искалеченных и изувеченных героев, раны которых еще не зажили. Их выдергивают из госпитальных палат и бросают в тюремные камеры, доламывают уцелевшие кости, бьют по незажившим ранам, осуждают на десятилетние мучения и страдания в коммунистических лагерях и каторгах.

 

- 23 -

Я мог бы составить длинные списки тех, которых я лично знал как храбрых, самоотверженных воинов, смело глядящих в лицо смерти. Но они оказались бессильными перед бездумными роботами, носившими такую же военную форму, такие же погоны, разве что с другой окантовкой. В мои горестные раздумья ни разу не вкралась мысль о том, что скоро, очень скоро я разделю горькую участь многих.

Состояние моего здоровья не улучшалось. То ли потому, что операция была сделана неудачно, то ли из-за переживаний, связанных с событиями в госпитале. 23 янавря 1948 года меня вновь оперировали. После этого я долго не мог прийти в себя, чувствовал себя неважно, но крепился как мог. Удавалось мне это плохо. Врачи всячески меня успокаивали. В последний день января сняли швы, но облегчения я не почувствовал. Мое состояние в тот момент можно определить словами: потерял вкус к жизни.

На двенадцатый день после операции - это было 5 февраля 1948 года — в палату вошел заместитель начальника госпиталя по политической части и сказал, что меня вызывают в Главное военно-санитарное управление. Он приказал меня одеть и обуть, поскольку сам я не мог управиться с собственным телом: правой руки не было, а левая висела как плеть. Он торопил. Меня быстро и мешковато одели. Молча сошли мы вниз. У подъезда стояла легковая машина.

Я хорошо знал Москву, знал, где находится Военно-санитарное управление, и заметил, что едем не в ту сторону. Я сказал об этом замполиту, но он и глазом не моргнул.

Машина выехала на Лубянскую площадь, завернула на большую Лубянку и остановились внезапно у подъезда дома N 2.

Замполит сказал мне, что мы тут задержимся не более получaca и предложил идти за ним. Подойдя к окошку, он предъявил удостоверение личности и еще какую-то бумажку. Нас направили к другому подъезду. Там на дверях висела табличка: "Служебный вход", а пониже другая: "Посторонним вход воспрещен".

Мне вспомнился известный анекдот, заканчивающийся словами: "А если бы было написано "добро пожаловать", разве я бы к ним пошел?". Я рассказал анекдот замполиту. Он как-то неестественно рассмеялся. Мы поднялись на второй этаж. Замполит вошел в один из кабинетов, потом в другой, пробыл там минут 10 или 15, наконец, вернулся и направился к выходу, бросив мне нa ходу: "Я скоро буду".

 

- 24 -

Из второго кабинета вышел майор, оглядел меня с головы до ног и, не говоря ни слова, вошел опять в свой кабинет. Я чувствовал, что нервы мои на пределе, а замполит все не показывался.

Наконец, я постучал в дверь кабинета майора. Оттуда послышалось "Да, и я, не заходя, спросил с порога: не знает ли он, где замполит и скоро ли он придет.

— А зачем он тебе? — грубо перебил майор, явно пренебрегая правилами субординации (я был в воинской форме).

— Мы должны с ним поехать в Военно-санитарное управление.

— Ты никуда уже не должен ехать! — с ударением на слово "ты" произнес майор. — Куда надо было, ты прибыл.

Я не успел ответить. Майор подошел к дверям, с силой вытолкнул меня и захлопнул дверь. Щелкнул с той стороны замок. Я ткнулся в другой кабинет. Там тоже сидел майор. Выслушав меня, он посоветовал обратиться во второй кабинет. Я ему объяснил, что там сидит очень грубый человек, но майор только развел руками: дескать, ничего не могу поделать.

Я простоял в коридоре не менее трех часов. Сесть было не на что: ни одного стула. Ноги подкашивались, и временами я садился на пол между дверьми. Проходившие по коридору заставляли меня подняться.

Тот, кто не прошел через все это, может ли он понять рафинированность обыкновенного будничного садизма? Увы! Это было лишь первое знакомство с будущими "распорядителями" моей судьбы.

Несколько раз я пытался выйти, но дежурный младший лейтенант в конце коридора всякий раз требовал пропуск, которого у меня, разумеется, не было, и я возвращался обратно...

Сколько времени так прошло? Три часа? Четыре?.. Я не помню. Но вот ко мне подошли лейтенант и старшина. Спросили фамилию. Повели по коридорам. Втолкнули в крохотный закут и заперли двери. Мне пришлось согнуться-высота бокса была не более полутора метров. Но хоть бы была скамеечка, чтобы я мог наконец сесть! Стало жарко. Ширина бокса была чуть побольше двух ступней, длина — менее трех. Я начал задыхаться. Отверстие в потолке — диаметром 10-12 сантиметров... Я был в шерстяном белье, кителе и драповой шинели на ватине. Расстегнуть шинель, а тем более китель, я никак не мог, моя единственная левая рука совсем бездействовала. Помню, что только кое-как мне удалось сбросить папаху. Жара усиливалась, я был весь в испарине.

 

- 25 -

Пытался носком сапога стучать в дверь, но, конечно, никто не подходил и никто не отзывался. Видимо, я потерял сознание. Пришел в себя в коридоре на полу от резкого запаха нашатырного спирта. Возле меня стояли не то врач, не то медсестра и два лейтенанта. Когда врач (или медсестра) спросила, как я себя чувствую, сказал, чтобы расстегнули шинель и китель. Она это сделала. Я ощущал сильную боль в культе и звон в ушах. Меня, однако, опять поместили в бокс. Слава Богу, дверь на этот раз не закрыли. Лейтенант при открытых дверях успешно сторожил меня, стоя в нескольких шагах. Так я просидел не знаю, сколько времени. В полночь за мной пришли. Сам я был уже не в состоянии встать, меня подняли и повели... Привели туда, где я уже был. Во втором кабинете за столом сидел тот самый майор, который вытолкнул меня днем из кабинета.

- Рано ты начал номера откалывать, — усмехнулся он. - У нас такие номера не проходят...

Я молча и неотрывно смотрел на форму с голубой окантовкой и золотыми погонами.

- Ну, что глядишь как сыч? — гаркнул майор. - Не узнал? А мы тебя узнали, -продолжал он торжествующе. - Узнали и разоблачили!

Он достал из ящика стола бланки протоколов допроса, посмотрел на стенные часы и начал писать. После снятия анкетных данных он подался вперед и впился в меня глазами.

- Расскажи о своей контрреволюционной деятельности. Предупреждаю: следствию все известно. Не врать и не запираться. Следствие располагает неопровержимыми доказательствами твоей многолетней антисоветской деятельности. Ясно?

При всей топорности формулировок стояла в них — и стоит до сих пор - непреклонная угроза. Следствию все известно! Самый невиновный не может в эту минуту не почувствовать над собой занесенного меча, не ощутить на себе пронизывающего насквозь ока всесильного, всезнающего следствия!

Я посмотрел на майора и не мог понять: чего он требует от меня? В своем ли он уме?

- В молчанку будем играть? - заорал следователь. — Ты Перехватова знаешь?

- Знаю, — ответил я.

- А Сазонова? А Романова? Тоже знаешь? — Да, знаю.

 

- 26 -

— Как ты их знаешь?

По-прежнему недоумевая и злясь, я объяснил, что с генералами Перехватовым и Сазоновым знаком по Сталинграду, а теперь лежим в одной палате, с полковником Романовым... Я не успел договорить.

— Врешь! - он ударил кулаком по столу. - Никакие они не генералы, они враги народа, изменники Родины.

— Это ты врешь! — не сдержался и я. - Ты клевещешь на них! Они - настоящие боевые генералы, а не такие тыловые крысы как ты!

Майор побагровел, лицо у него перекосилось. Он выскочил из-за стола, забежал назад, и я почувствовал удар в затылок. Я yпал на пол.

— Вставай! - закричал он высоким голосом.

Следователь ухватил меня за ворот, приподнял, помог встать и нанес мне удар в лицо.

Я потерял сознание. Когда пришел в себя, вновь увидел руку, занесенную надо мной. Пользуясь моментом, майор спешил нанести удар мне, человеку без рук, не могущему ответить на удар. Рука его была покрыта моей кровью.

Когда я окончательно пришел в сознание, понял: я в камере. Было довольно светло, но нельзя было определить - утро это или полдень. Кроме меня, был в камере еще один человек, довольно пожилой. Первое, что я увидел, очнувшись, — его изможденное, желтое, как воск, лицо и непомерно большие, круглые, как у совы, глаза. Казалось, что глаза его однажды расширились от внезапного страшного испуга, да так и остались. Койки наши стояли почти рядом, между ними была общая тумбочка. Он сидел на своей койке, все глядел на меня и молчал. Поймав мой взгляд, сосед спросил, как я себя чувствую.

Я ничего не ответил. Попытался приподняться, но не смог, и он поспешил мне на помощь. Я выплюнул прямо на пол cryсток запекшейся крови. Сосед придвинул ко мне бачок-парашу, подал алюминиевую кружку с водой. Я сделал пару глотков. Снова лег. Полежав немного, почувствовал, что во рту у меня солоно, десны распухли, в верхней челюсти недосчитал зубов.

Мой сокамерник снова помог мне приподняться, подал воду и посоветовал расходовать ее экономнее, так как до ужина больше воды не дадут.

— Кто вы? - спросил я его.

 

- 27 -

— Такой же, как вы, - ответил он коротко.

— Военный?

Он покачал головой.

— Давно вы здесь?

— Через три дня буду справлять стодневный юбилей. Четвертый месяц.

— Сколько здесь держат?

Он безнадежно развел руками.

Я увидел на тумбочке свой первый тюремный паек: хлеб и кусочки сахара.

Видимо, услыхав наши голоса, дежурный по коридору открыл форточку-кормушку и сказал, обращаясь ко мне:

— Лежать нельзя, поднимайся. Я хотел подняться, но не смог и повалился на койку.

— Лежать нельзя, повторил дежурный и закрыл кормушку.

Но я продолжал лежать. В следующий раз за меня заступился мой сокамерник.

— Не может он подняться. Души человеческой в вас нет. Кровососы. Добили человека, а теперь и лежать не даете. Изверги рода человеческого.

Тут же дверь открылась, и его выволокли. Вернули его в камеру через пять суток в полумертвом состоянии.

Моим сокамерником оказался Иван Трофимович Евдокимов, бывший техник одного из московских холодильников. Человек добрейшей души. Лет ему было за пятьдесят. Выше среднего роста, коренастый мужчина с окающим говором. Выяснилось, что Иван Трофимович может "отпраздновать" не один, а сразу два юбилея: стодневное пребывание на Лубянке и двадцать пять суток, отбытых в карцере.

У каждой лубянской жертвы своя трагедия, но то, что пришлось пережить Ивану Трофимовичу, описать мог бы разве только Достоевский. Хотя и ему, вероятно, пришлось бы не легко. Чтo же говорить о человеке, впервые взявшемся за перо?