- 157 -

ЗИМАКОВ ПОМОГ

В Бутырской тюрьме, в той самой камере, куда был втиснут я, находился и некий Андрей Зимаков. Лет ему было 26-28, роста он был среднего, коренастый, с довольно привлекательным лицом.

Полночи провел я на обысках, в боксах, в бане и остаток ночи простоял у дверей камеры, пока Зимаков не предложил мне отдохнуть на его нарах.

Только заключенный, втиснутый в переполненную камеру, может понять, что это за благодеяние. Предложить свое место! Я был ему бесконечно благодарен. Да все эти слова ничего не выражают. Предложить свое место — это все равно, что предложить свою пайку. А может, и побольше, и посущественнее. Далее: в течение нескольких дней он делил со мной свое место на нарах. Опять-таки не могу я объяснить, что это значит. Он спал на нарах ночью, я - днем.

И еще: лишенный правой руки до плеча и пальцев левой руки, я не мог сам получать себе обед, ужин, и Зимаков во всем этом мне помогал. Мелочь, казалось бы. К сожалению, я не умею выразить, что такие "мелочи" значат в тюрьме.

Как-то я услышал, как Зимаков рассказывал одному новому сокамернику свою историю, вернее — финал ее: был он приговорен к высшей мере наказания - расстрелу, просидел в камере смертников 112 дней.

Итак, после 112 дней вошли к нему в камеру шесть "филинов" - так он называл эмгебистов, потому что работают по ночам. Был среди них и прокурор.

 

- 158 -

Зимакову было объявлено, что, по ходатайству МГБ (Каково? Все-таки ходатайствуют!) приговор военной коллегии Верховного суда, коим приговорен он, Зимаков, к высшей мере наказания пока приостановлен, пока исполнению не подлежит. Ибо нужен он, Зимаков, как основной свидетель по другому делу, и ежели хочет жить, то достойно все это оценит, поймет и поможет, и в таком случае органы войдут со вторым ходатайством в Верховный Совет, и будет он, Зимаков, помилован.

— За что его приговорили к смертной казни? — спросил я сокамерника журналиста из Ровно Леви.

Тог ответил, с трудом сдерживая раздражение, что все справедливо.

- Зимаков сотрудничал с немцами и был даже каппо, то есть, одним из самых свирепых карателей и убийц в лагере Бухенвальд. Ему никогда не смыть кровь со своих рук! Слышите — никогда. Он столько убил и забил, что и сам потерял счет!

Лев Исаевич Леви при этом никогда не называл ни имени, ни фамилии Зимакова, только — "он", вмещая в это все, что только можно вообще вместить в безличное местоимение. Леви никогда не разговаривал с Зимаковым и мне советовал раз и навсегда забыть самое имя его, никакой помощи от него не принимать и презирать услуги, оказанные им в первые мои дни в камере.

Рассказ Льва Исаевича Леви, ровно как и его советы, подействовали не меня угнетающе. Да нет. Слово не то. Ну, просто не мог понять, как я, прошедший войну, сражавшийся с гитлеризмом, искалеченный, можно сказать, превратившийся в обломок, могу оказаться заточенным в ту же камеру, куда запирают тех самых преступников, предателей и палачей, против которых воевал я с начала и до конца войны.

Знает ли партия, что творится здесь?

Вы можете представить себе степень моей наивности. Но ведь и сам я был членом этой партии. Был! И не один год даже, и не два. Был! Со счета не скинешь. Был, да не знал, соучастником чего являюсь. Верил газетам, верил партийным собраниям, открытым, закрытым, всему верил! Временами, правда, вкрадывалось недоумение: ведь пропаганда только и делает, что трубит: у партии нет секретов от народа! Да, но если нет секретов, то зачем же закрываться от беспартийных?

 

- 159 -

Однако, — размышлял я тогда, — ведь не могут же не знать об истине те, кто всем распоряжается! Те, кто ставит таких на столь высокие посты, облекает их такой неограниченной, бесконтрольной властью! Ну ладно, допустим, что в 1929 году были допущены, мягко говоря, "перегибы", стоившие миллионам людей жизни из-за головокружения от успехов. Но ведь в 1937 году успехов-то не было! А головы еще сильнее закружились, да намного сильнее, чем в 1928 году. И, наконец, самый страшный (по моему, может быть, субъективному ощущению) 1945 год. Год, если можно так выразиться, величайшего торжества всемирно-исторической победы, способной убедить даже и самого завзятого атеиста, что все-таки есть чудо. Перескочить от неминуемого конца в 1941 году до победы в 1945 - иначе, как чудом, это объяснить нельзя.

Однако вернемся к Зимакову.

Всегда ровный Леви, спокойный в своих размышлениях и горячий до запальчивости в полемике, заронил во мне сначала искру сомнения в отношении человеческих качеств Зимакова.

И я избегал Зимакова, в разговоры с ним не вступал, вообще старался по возможности его не замечать.

Но вот как-то раз, во время камерного обыска, надзиратель приказал мне раздеться и разуться. Я, видимо, стал исполнять все это с недостаточной быстротой. Он торопил, матершинил и, рассвирепев вконец, пнул меня ногой.

Ни один человек в камере и слова не проронил. Страх! Страх правил и правит, и будет править этим миром. Пнули ногой — ну можно ли возразить?

И тем было для меня удивительнее, тем необычайнее, что из всех один Зимаков не стерпел этого пинка. Он поднялся во весь рост и встал между мною и надзирателем, спокойный, грозный.

— Не трожь, — внятно произнес он, обратившись к надзирателю, — а то ногу из твоей задницы вырву. Не видишь, что он без рук?!

И замахнулся на надзирателя.

Зимакова уволокли в карцер, и вышел он оттуда только через десять суток.

Когда вернулся я подошел к нему и поблагодарил его за то, что стал он на мою защиту. Подал ему сбереженную еще накануне пайку хлеба и несколько кусочков сахара. Зимаков не

 

- 160 -

взял ничего, и не то серьезно, не то насмешливо поблагодарив меня, отошел к дверям.

Шли дни — однообразные, тягучие, тоскливые. Известное дело: кручина с ног собьет, а нужда и вовсе заклюет. А главная нужда была у нас в человеческом общении.

И вот как-то раз подошел ко мне Зимаков и сказал мне неожиданно:

— Знаю я, вы человек справедливый. Так рассудите: честно ли, если судья выносит приговор, не выслушав объяснений обвиняемого?

Я было подумал, что он имеет в виду Особое Совещание МГБ, и ответил ему, что ОСО вообще не суд, а гнусное псевдосудилище, и что судить людей оно имеет куда меньше прав, чем имели, имеют, будут иметь осужденные ими люди — судить сами.

- Здесь ОСО не при чем, - раздраженно перебил меня Зимаков, — я не об ОСО говорю.

— А о чем?

— Не о чем, а о ком! Я о вас говорю!

— Причем тут я?

— А притом, что вы презираете меня! А притом, что вы осуждаете меня, не выслушав и, не зная истины. Выслушайте, а после этого меня судите, прошу! Я приму ваш приговор без обжалования, да-с, без обжалования!

Я ответил ему, что никогда ничьим судьей не был, никаких юридических познаний не имею, и просто-напросто уклонился от продолжения разговора. Потому что, думал я, хоть и заточенные в одну камеру, мы все же стояли по разные стороны... ну, чего там? Баррикад? Фронта? Эх, все это мелко. А все же, видно, что-то прикипело, мучило после того пинка надзирательского, после того, как Зимаков заступился за меня.

А спустя несколько дней было вот что. Волоком меня приволокли с допроса, избитого, окровавленного, и бросили в камеру. Я был почти в бессознательном состоянии. Зимаков не стал будить Леви, а уложил меня на свое место и принялся обмывать кровь. Потом принес он мне кружку воды, и так как я не мог пить из кружки, он ложечкой вливал мне воду в рот.

Однако вскоре проснулся Леви и перенес меня на мое место. Утром я очнулся.

Очнулся и вспомнил, как подходил ко мне Зимаков с ложечкой, как поил меня. Подумал я о нем здраво, трезво, по-утренне-

 

- 161 -

му. Дескать, кто же он, Зимаков, что же он, Господи? Ответа не нашел, хотя и ясно в этот момент, после пробуждения, мысль работала. Нет, не нашел я ответа. Помнил только: Зимаков обмывал кровь и подносил мне ложечку с водой.

— Полковник! — вдруг раздалось рядом, именно в момент этих моих размышлений. Я обернулся. То был голос Зимакова.

— Полковник! — настойчиво продолжал он, стараясь говорить не громко, только мне, мне. — Вы считаете меня бандитом, убийцей, палачом. Ладно. Пусть по-вашему. Оправдываться не стану, но скажу вам, полковник, что я, "убийца и бандит", с вами бы так никогда не поступил бы, как они с вами поступают.

И тут же Зимаков резко повернулся и отошел от меня, будто и не говорил всего этого.

Он отошел, а слова его все звенели, звенели в моем проясненном мозгу, и все отдавалось: Я бы с вами так не поступил!

"Да что же это происходит? — думал я дальше, лежа на своих нарах, — да что же происходит? Стало быть, он, Зимаков, считает, что мгбисты гораздо большие палачи, чем он. Он порицает и осуждает их за жестокость. Да, но ведь и сам он не был этаким нежненьким, чистеньким. Ведь он нацистский прихлебыш.

Голова просто пухла от этих дум.

А пока что жизнь шла своим чередом: меня продолжали вызывать на ночные допросы, и мало какой допрос обходился без рукоприкладства. Однажды в полночь вызвали меня из камеры, но на сей раз повели меня не рядовые надзиратели, а офицеры. Повели не туда, куда обычно водили, не в кабинет следователя, а в другую сторону. Подвели меня к какому-то кабинету, на котором значилось (большая стеклянная табличка висела):

 

НАЧАЛЬНИК

СЛЕДСТВЕННОГО ОТДЕЛА МГБ

ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ

РЮМИН

В громадном кабинете, устланном дорогими коврами и обставленном палисандровой мебелью, поверх множества книжных шкафов с книгами в роскошных переплетах, возвышались от пола до

 

- 162 -

потолка портреты Сталина и Дзержинского; за огромным полированным столом сидел хозяин кабинета, а за другим, не столь объемистым, продольным — сидело не менее десяти человек. Все или почти все — в генеральских чинах. Кое-кто был и в прокурорской форме. А у самых дверей стоял табурет, на который мне надлежало сесть.

Из-за продольного стола вышел генерал Горгонов, с которым дважды я уже встречался, и, обращаясь — как бы это сказать? - не то к продольному, не то к главному столу, сказал, точнее, от рапортовал в пространство между столами:

— Этот субъект является одним из членов той антисоветской военной организации, о которой я вам уже докладывал. Вернее, являлся, ибо, как вам известно, организация эта разоблачена и обезврежена. Однако нельзя утверждать, что он был в этой организации влиятельным лицом или в какой-то мере активной фигурой. Был он в нее вовлечен либо по недоумению, либо, весьма вероятно, хотя и подлежит сомнению, — по совместной пьянке, однако он молчит и покрывает остальных. Он отрицает даже показания своей жены, которая правдиво и честно рассказала все, с начала и до конца.

— Что же вы молчите, Крапивский? Что же вы покрываете преступников? Или думаете, что мы глупее вас и вам удастся обвести нас вокруг пальца? Ведь ваша вина, большая, тяжкая вина, все-таки уж не так велика, Крапивский. Ибо чистосердечное раскаяние, ваши развернутые показания могут послужить для вас смягчающим обстоятельством. А вы, и только вы сами, своим упорным молчанием усугубляете свое положение! Поймите же, вы сами себе делаете хуже. Будете вы давать развернутые показания? Все равно мы их от вас получим. Так зачем же, Крапивский, по-плохому? Давайте лучше по-хорошему. Ну? Что вы нам скажете?

— Ни о какой антисоветской организации я решительно ничего не знаю и сказать о ней ничего не могу. О существовании такой организации я впервые услышал из уст, с позволения сказать, следователя Левикова. Но позвольте мне задать один вопрос, хотя он и не совсем по существу.

— Спрашивайте, - кивнул Рюмин.

— Правда ли, что Андрей Зимаков был подручным у эсэсовцев в лагере Бухенвальд?

—А откуда вы знаете Зимакова? - нахмурился Рюмин.

- 163 -

— По довольно простой причине, - пояснил я, - просто сижу с ним в одной камере. И потому спрашиваю: правда ли, что он избивал, калечил и убивал людей?

— То, что говорит Зимаков, — ответил Рюмин,— только капля в океане. Его злодеяния неизмеримо большие, чем он о них рассказывает. Однако даже такой отпетый негодяй, как Зимаков, раскололся и отвечает на вопросы следствия, а вы — упорно запираетесь.

— Не в том суть моего вопроса, — сказал я.

— А в чем же? - спросил генерал Горгонов.

— А вот в чем. Я избегал всякого общения с Зимаковым, считая его палачом и убийцей. Но вот однажды, когда меня бросили в камеру после очередного допроса полумертвым и окровавленным, именно Зимаков приводил меня в чувство. Именно Зимаков обмывал кровь и сказал, между прочим, что, хоть я и считаю его палачом и убийцей, он никогда не поступил бы со мной так, как поступаете вы, никогда! Он мог бы даже убить меня, но в открытом бою, окажись мы по разные стороны баррикад. Но никогда не унизился бы он до того, чтобы избивать безрукого, беззащитного арестанта. Вот в этом и есть суть моего вопроса. Чем объяснить подобный факт, граждане судьи?

Все разом вскинули взгляд на меня, а потом стали переглядываться между собой, а потом, дружно, как по команде, взглянули на молчавшего Рюмина. Тот глядел на меня несколько мгновений с полуоткрытым ртом, дрожащей рукой нащупывая кнопку электрического звонка, и, наконец, нажал на нее.

Тут же вошли два офицера и замерли у дверей.

— Уберите эту скотину! — истерически выкрикнул Рюмин.

И меня убрали. Вернувшись в камеру, я пересказал все происшедшее Зимакову. Объяснил ему, для чего и зачем произнес там, в кабинете Рюмина, его имя. Поделился и тревогами своими — не может ли сказанное мною там ему повредить?

— Мне ничто не может повредить, - усмехнулся Зимаков. – На этот счет будьте абсолютно спокойны. Они знают обо мне гораздо больше, чем кто-либо и что-либо может обо мне сказать.

После моего посещения рюминского кабинета меня еще многократно вызывали на допросы, однако следователь уже больше меня не избивал.

 

- 164 -

Более того, прекратились даже оскорбления, матерщина, угрозы. Следователь спрашивал меня только:

— Будешь ты отвечать на мои вопросы?

Я выслушивал вопрос и отвечал на него, сообразуясь со своими понятиями.

Продержав меня несколько часов, следователь отправлял меня в камеру.

Так Зимаков избавил меня от избиений.

Когда я ему сказал, что он спас меня от побоев, Зимаков опять усмехнулся.

— Значит, с вас причитается, — сказал он. — Услуга за услугу, полковник. Вы считаете, что я немного облегчил вам жизнь?.. Дай Бог, чтобы это было так. Если так чувствуете сердцем, то, надеюсь, что и вы немного облегчите мне жизнь.

— Каким образом? — спросил я.

— Выслушайте меня! Я хочу, чтобы именно вы меня выслушали. Мне дорого ваше мнение обо мне, полковник. Пусть мы, как вы изволили выразиться, по разные стороны баррикад. Хотя лично для меня, в моей душе — это не так. Ну, да не в том дело. Я хочу все рассказать вам. Все — понимаете? Вы обещаете меня выслушать?

Разумеется, я обещал.

Рассказ Зимакова оказался подробным и заслуживает быть изложенным в отдельной главе.