- 225 -

ЕЩЕ О НОМЕРАХ

Таврирование людей посредством навешивания номеров на одежду заключенных произошло в 1949 году, когда было сказано последнее слово советской "гуманности". Тогда были созданы специальные лагеря особого назначения. Тогда же был введен особый режим для особо опасных преступников: "врагов народа", "изменников родины" и "социально опасного элемента".

Были созданы полевые тюрьмы, хотя назывались они лагерями: на бараках замки, на окнах решетки, параши внутри барака— одним словом, тюрьма в открытом поле. Как я уже говорил, номер Б-923 мне был присвоен еще в Карагандинском спецлагере "Песчаный". С этим номером я позже оказался в Кемеровском спецлагере, Камышлаге и носил до апреля месяца 1951 года, когда случай избавил меня от ношения номеров.

После перенесенной хирургической операции я был выписан из лагерной больницы и получил освобождение от работы на пять дней.

Я был очень слаб и едва держался на ногах. За время нахождения в больнице я сэкономил 2 пайки хлеба, чтобы выменять их на две спичечные коробки махорки. Я направился в один из бараков к тому, кто недавно получил посылку, в которой была махорка.

Был теплый день. На бревнах сидел надзиратель сержант Поломарчук по кличке "Язва". Я его не заметил, но он заметил меня. Он подозвал меня и сразу обрушился многоэтажным матом.

 

- 226 -

- Ты что, ослеп?

- Нет, не ослеп, - ответил я.

Он продолжал спрашивать, ослеп ли я. Наконец я сказал ему, что, возможно, он ослеп и не видит, что я вполне зрячий.

- А почему проходишь и не приветствуешь?

- Не заметил, - сказал я.

- Начальство надо не только видеть, но и нюхом чуять, — орал он.

- А вы свое начальство нюхом чуете? — спросил я.

- Да, я свое начальство чую.

- Значит, в этом и есть разница между нами.

- Чего, чего? - не понял он.

Я объяснил ему, что нюхом чуют собаки и звери, но не люди. Он соскочил с бревен, схватил меня за воротник и потащил в карцер. По пути он все орал:

- Значит, я собака, значит я зверь?

В карцере, не обыскав, посадил в совершенно пустую камеру. Сопротивляться я не мог по слабости, да и понимал, что это бесполезно. Вечером мне зачитали постановление, где было сказано: за сопротивление и оскорбление надзирателя, за нарушение лагерного режима, выразившегося в отсутствии лагерных номеров — водворить в штрафизолятор на семь суток без вывода на работу.

Я вызвал дежурного по лагерю, который пришел только к концу второго дня. Я заявил ему, что постановление неправильное, а рапорт надзирателя Поломарчука лживый, наглый и провокационный. И, как доказательство показал ему, что все номера на моей одежде пришиты швейной машиной, что никакого сопротивления я не оказывал, что он занимался рукоприкладством, что я больной, только выписан из больницы после операции и требую меня немедленно освободить, а на надзирателя Поломарчука наложить взыскание за рукоприкладство и за превышение власти.

Дежурный по лагерю, старший лейтенант Бородулин, выслушал меня и сказал:

- Из карцера вас не освободят, а когда вы отбудете эти семь суток, то получите еще семь суток за оскорбление надзирателя при мне.

- А о номерах тоже правильно указано в постановлении? — спросил я, указав на пришитые номера.

 

- 227 -

— Это уже не имеет значения, - ответил он.

Тогда я зубами сорвал номер с бушлата (другой возможности у меня не было) и сказал, что не буду носить номера, пока не накажут провокатора.

— А вас, старший лейтенант, я напрасно вызывал, ибо должен был знать, что ворон ворону глаза не выклюет.

Он удалился. Угроза его оправдалась.

По истечении семи суток мне дали подписать второе постановление еще на семь суток; что там было указано, я не знаю, так как не читал его и подписать отказался, как не читал и не подписывал еще два постановления.

На 22 сутки в карцер пришел прокурор по наблюдению за лагерем, фамилию которого я не упомнил. Разговаривать с ним я не мог из-за высокой температуры. За трехнедельное пребывание в карцере мне сделали всего две перевязки. Послеоперационная рана на культе загноилась, и резко повысилась температура. Прокурор велел вызвать врача. Пришел фельдшер, или как его называли в лагере, "помощник смерти". Он поставил градусник, измерил температуру и передал градусник прокурору. Они сразу же вышли из карцера, а через 20 минут пришли два санитара, уложили меня на носилки и отнесли в больницу. Позже из температурного листа, висевшего на спинке койки, я узнал, что в тот день температура была 40, 2. Требовался пенициллин, которого в больничной аптеке не было.

Один из санитаров рассказал в своем бараке, что я "отдаю концы", так как нужен пенициллин, а его нет. Мой друг, профессор Виталий Николаевич Кутко получил пенициллин в посылке, но хранился он в санчасти. Он пошел к врачу и просил взять из его посылки нужное количество пенициллина. Врач согласился, и мне начали делать уколы. Через неделю температура упала почти до нормальной, но рана продолжала гноиться и я оставался в больнице. Еще через две недели меня выписали. За мной пришел надзиратель и из больницы повел прямо в БУР (барак усиленного режима), там мне зачитали постановление: месяц БУРа за систематическое нарушение лагерного режима.

В БУРе сидело несколько сот человек. Он был расположен за штрафизолятором, огражден со всех сторон колючей проволокой и попасть туда можно было только через дворик ШИЗО, также обнесенный колючей проволокой. БУР был разделен на

 

- 228 -

камеры. Режим — точно тюремный, паек штрафной. Лагерники его не называли БУРом, а ТЮР-ТЮРОМ,

Узнав, что я попал за "неношение номеров" и видя, что на моей одежде остались только края от когда-то пришитых номеров, буровцы стали перекликаться с другими камерами и вызывать заключенного по имени Ольгерт. Позже я лично с ним познакомился. Ольгерт был молодым человеком лет 28, высокого роста, атлетического телосложения, с очень красивым открытым лицом, светловолосый и со светло-голубыми глазами. Вскоре его перевели в нашу камеру. Товарищи представили меня ему и сказали: "Теперь, Ольгерт, тебе не будет скучно. У тебя появился напарник". Сокамерники попросили меня рассказать, знаю ли я что-либо новое с воли, не прибывают ли новые этапы и т. п. Я рассказал все, что знал. Потом мне рассказали, что Ольгерт отказался носить номера, так как считал это фашизмом, даже хуже немецкого, так как немцы навешивали один только знак, а коммунисты — семь. Заключенные шутили: "Америку догнать не можем, зато перегнали Гитлера".

Ольгерт Дауварт - норвежский коммунист. Сражался с немцами во время немецкой оккупации Норвегии. В конце 1948 года приехал он как турист в Советский Союз, повидать места сталинградской битвы. Познакомился с молодой красивой девушкой — гидом интуриста Светланой. В 1949 году он вторично приехал уже на постоянное жительство в Советский Союз и привез с собой свою автомашину и 16 кожаных чемоданов с приданым для Светланы. Поженились. Поселились в Нагатине, на окраине Москвы. Работал механиком на Нагатинском рыбокомбинате, а через 4 месяца был арестован и обвинен по статье 58, 6 в шпионаже. На очной ставке на Лубянке Светлана со слезами и не глядя в глаза Ольгерту подтвердила, что он занимался шпионажем и якобы говорил ей, что специально заслан в СССР. Ей дали подписать протокол, она долго его не подписывала, но в конце концов подписала и тут же разрыдалась. Когда ее уводили из кабинета следователя, она истерически кричала: "Я подлая, это неправда, Ольгерик, меня заставили. Я не хотела, не хотела, презирай меня, я подлая". Но об Ольгерте и Светлане я еще расскажу. А пока мы с Ольгертом лежали рядышком и о многом говорили. Он ничего не боялся, говорил все открыто и громко. Устраивал абструкции, голодовки, требовал вызвать норвежского посла или представителя посольства, но ничего не добился.

 

- 229 -

Весной 1952 года его куда-то увезли и никаких сведений о нем мы не получали. Я остался в камере один, не носивший номера.

По истечении срока меня выпустили из БУРа и дали новые холстинки с номерами и велели пришить к одежде. Я отказался. Прошло менее часа, как меня снова водворили в БУР. Так повторялось дважды. После трех месяцев в БУРе меня отправили в Томск в психиатрическое учреждение - для исследования моей дееспособности. Там я пролежал 34 дня. За это время поправился и окреп, так как кормили там гораздо лучше, чем в БУРе.

Как-то меня вызвали из камеры, повели в какой-то зал, где было около десятка врачей, среди них — женщины. Одна из них меня расспрашивала о самочувствии, сыт ли я и есть ли у меня жалобы. Я ответил, что жалоб нет, но есть просьба, снабдить меня куревом. Один из врачей дал мне папиросу и чиркнул зажигалкой. Я прикурил и поблагодарил его. Расспросы продолжались: где, когда и какие я получил ранения и контузии, нет ли припадков, не было ли умалишенных или самоубийц в моем роду. Расспрашивали подробно о моем отце и матери. Получив четкие и ясные ответы на все вопросы, кто-то спросил: чем можно объяснить и как я сам могу объяснить ненормальное мое поведение в лагере. Я сказал им, что лично я объясняю это тем, что с некоторых пор на моей милой родине, за которую я столько пролил крови, повелось, что если человек осмеливается открыто протестовать или возмущаться тем, чем не возмутиться и против чего не протестовать нельзя, то он объявляется преступником, врагом народа или ненормальным. Кто-то спросил, когда я сошел с ума. Я пристально взглянул на спросившего, улыбнулся и сказал, что на такой сумасшедший вопрос я ответить не могу. Все рассмеялись. На вопрос нравится ли мне в этом месте, я ответил, что смотря с какой точки зрения смотреть. С моей точки зрения — не нравится, а с точки зрения бравого солдата Швейка лучше, чем в психиатрической больнице себя не чувствуешь.

- Не понятно, уточните, пожалуйста.

Я уточнил. По-моему, нормальный человек должен находиться среди нормальных людей, а Швейк считал, что нет большей свободы личности и демократии, чем в психиатрической больнице, где можно говорить, что тебе взбредет в голову, ругаться, кусаться, плеваться - никто на тебя не будет в обиде и за это

 

- 230 -

из сумасшедшего дома не уволят и не выгонят. Все опять рассмеялись.

- Где бы вы предпочли находиться, здесь, в больнице, или в лагере?

- Конечно, здесь, — ответил я.

- Но ведь это психиатрическое учреждение, - сказала женщина врач.

— И тем не менее я предпочел бы это учреждение, где за психопатами наблюдают психиатры, учреждению, где за нормальными благородными людьми надзирают тупые маньяки, с темным прошлым палачей.

— Но ведь там тоже советское учреждение

— К сожалению, нет. Там жизнегубка.

— Что это значит, "жизнегубка"?

- Это оборотная сторона немецко-фашистской душегубки, с той только разницей, что немцы в душегубках уничтожали быстро, а в лагерях — годами. Что хуже и что лучше, предоставляю судить вам.

У меня в руке была недокуренная папироса и я попросил огня Врач посмотрел, забрал у меня недокурок и дал мне целую папиросу. Я поблагодарил его и сказал, что это ему прямой убыток, так как возместить ему ни теперь, ни когда-либо я не смогу. Он взглянул на меня и отвернулся. Меня увели в мою камеру. А спустя пару часов мне принесли 10 пачек махорки и столько же книжек курительной бумаги. Спички не принесли. И в каждом случае я просил у санитаров прикурить.

Перед отправкой в лагерь мне прочли заключение психиатрической экспертизы, оно было кратким: "Дееспособен. За поступки свои отвечает". Далее было написано по латыни, что было мне непонятно. Отправляя меня обратно в лагерь, некоторые врачи, сестры вышли меня проводить. Кое-кто даже протянул руку и советовал не вступать в конфликт с лагерной администрацией.

По прибытии в лагерь я снова был посажен в БУР, где просидел до конца октября и этапом был отправлен в штрафной лагерь "Решеты" Красноярского края, который я постараюсь описать отдельно.

Я уже в точности не помню, сколько раз меня сажали в карцер, в БУР, штрафной изолятор. Сколько пришлось пройти этапов и пересыльных тюрем. С какой оравой разночинных начальников и начальников, обвешанных мундирной мишурой, с погонами на

 

- 231 -

плечах, бляхами на груди и пампасами на штанах, в подавляющем большинстве абсолютно внутренне пустых, бессодержательных, злобных и мстительных пришлось сталкиваться. Они сами были науськаны, как гончие собаки и в свою очередь, натравливали своих подчиненных на бесправных, беззащитных и обессиленных заключенных, которых они не считали людьми. Многие из этих начальников понимали умом (они не могли не знать), что глумятся и издеваются над людьми, которые даже не знали, за что на них обрушили страдания и муки, но служили страшному Молоху угодливо и рьяно.

Не мало я встречал добрых и честных людей, не знавших за собой вины, жаждущих жизни и ищущих смерть. Напрасно они годами обращались к тем, кто лишь стремился их поработить и обесчеловечить. Напрасно они взывали к совести, чести и справедливости, к тем, у кого ничего этого и быть не могло. Потеряв надежду на справедливое разрешение их дела, они доходили до отчаяния и в состоянии отчаяния находили смерть.

Об одном таком случае считаю себя обязанным рассказать и не потому, что этот случай какой-то особенный или из ряда вон выходящий. Таких случаев было множество, но в разных вариантах. А потому, что, расставаясь еще в Бутырской тюрьме, мы обещали друг другу, что тот, кто выживет, доживет до освобождения, должен будет описать не только о себе, но и о другом.

Я не знаю, жив ли доктор Митропольский. После моего освобождения я неоднократно пытался выяснить о нем, узнать, жив ли он и где он находится, но ничего узнать не мог. Теперь же я выполняю данное ему обещание и, разумеется, в самом кратком виде, описываю трагедию, которая произошла с истинным патриотом, добрейшим и самоотверженным человеком, каким был доктор Игорь Васильевич Митропольский.

Он попал в плен к немцам в самом начале войны, под Смоленском, вместе со всей санчастью. Вместе с другими мытарил плен сперва где-то возле Витебска. Но когда количество советских военнопленных настолько увеличилось, что стало превышать количество немецких войск в этом районе немецкое командование начало опасаться, как бы военнопленные не вырвались из лагеря и, раздобыв оружие, не превратились в партизан. Всех советских пленных отправили в Норвегию (оккупированную немцами).

Среди пленных было много раненых, контуженных и больных. Раздобыв кое-какие медикаменты, доктор Митропольский начал

 

- 232 -

их лечить. Во главе этого так называемого госпиталя стоял немецкий майор, бывший преподаватель в каком-то известном университете и, если он Митропольскому  не помогал, то  старался не мешать.

Этот майор происходил из духовной семьи, был сыном пастора и, узнав, что и Митропольский сын священника, старался смотреть на действия    подчиненного сквозь пальцы, чем и пользовался Игорь Васильевич для спасения военнопленных. Скольких советских солдат и офицеров он вылечил, скольких он спас от смерти, Митропольский и сам не помнил.

В середине 1945 года он наконец вернулся на Родину, но через два часа после того, как пересек советскую границу и целовал землю русскую, был арестован и направлен на так называемую госпроверку. Вскоре он оказался в Москве, на Лубянке, 2.

На первом же допросе следователь его спросил:

— Кем завербован и какое задание получил от американцев? Выкладывай "явки" и не вздумай хитрить и запираться. Следствию все известно и оно располагает неопровержимыми доказательствами, что ты завербован американской разведкой.

— Шутите, товарищ майор? — спросил Митропольский. Вместо ответа последовал увесистый удар в челюсть и второй в нос. Митропольский потерял сознание.

— Шутить еще с тобой, вражина. Здесь не шутят, — категорически заявил следователь.

С этого дня началось истязание Митропольского. На допросы его приводили, а с допросов уносили.

Потом от Митропольского требовали, чтобы он рассказал, как он умертвлял пленных, сколько советских пленных офицеров он выдал немцам и многое, многое другое.

Митропольский все отрицал и считал, что он кем-то оклеветан. Вместе с ним из Норвегии вернулись тысячи пленных солдат и офицеров. Все они пользовались помощью Митропольского. Он просил вызвать людей, опросить их и тогда станет ясно, что обвинение против него напрасное. Но все это отвергалось.

В таком кошмаре доктор Митропольский находился более трех месяцев. Однажды, приведенный на допрос, он заявил, что решил признаться. Ему дали бумагу и велели все изложить. Он указал сотни фамилий солдат и офицеров, находившихся вместе с ним в Норвегии, которых он якобы хотел уничтожить. Шли месяцы, находили указанных людей, допрашивали и все они показа-

 

- 233 -

ли, что остались живы благодаря заботам доктора Митропольского. Многие доказывали, что он их спас от немцев, а некоторые говорили, что он их прятал в морге. Около года продолжался кабинетный разбор. Но несмотря на все свидетельские показания, которые его не только оправдывали, но и доказывали его истинный патриотизм, все же Особое Совещание приговорило Митропольского к 25 годам заключения в спецлагерях за "недостойное советского офицера поведение в немецком плену" и он был сослан в Красноярский край, в Решеты, где мы с ним снова встретились после Лубянки.

Доведенный до крайнего истощения, страдая цингой, пеллагрой и дистрофией, Митропольский дважды покушался на свою жизнь, но мне это удалось предотвратить.

Однажды нас вызвали к нарядчику и объявили, что мы зачислены в бригаду облегченного труда и назначены в похоронную команду. От этой работы мы отказались. Нарядчик заявил, что если мы не пойдем в "похоронку", то будем работать на лесоповале.

Нарядчик, зэк Анисимов, в прошлом полицай в Минске, был приговорен к высшей мере, но попавший под действие указа Верховного Совета СССР об отмене смертной казни, здесь распоряжался нашими судьбами. Более трагический парадокс придумать вряд ли возможно.

На эту работу мы не пошли, за что угодили сперва в карцер, а затем в БУР, в котором промаялись два месяца. Находясь в БУРе, мы увидели, на какую работу нас посылали. БУР находился возле шахты. Окна его торцовой части выходили как раз на вахту. В первый же день пребывания в БУРе мы увидели возле вахты большой ящик размером 2х1,2х1,2 метра. Крышка его открывалась, боковые стенки откидывались. Этот ящик притащили на санях в упряжке четверо заключенных. Вскоре из помещения вахты вышли двое: офицер и надзиратель. В руках у офицера было нечто вроде молотка с длинной ручкой, на ударной части которого были острые шипы. Офицер приказал поднять крышку и откинуть торцовые стенки ящика. Там лежали трупы по два в ряд, а всего было пять рядов. Трупы лежали "валетом". Две головы, поверх две пары ног и опять две головы. Всего десять трупов. Офицер обошел ящик с одной стороны и молотком пробил шесть черепов, затем перешел на другую сторону, пробил остальные четыре черепа, после чего приказал закрыть

 

- 234 -

ящик и вывезти его за зону. У каждого трупа на ноге была привязана фанерная бирка, на которой было написаны все данные

После первых пробитых черепов меня стошнило, бросило в озноб. Я весь дрожал. Ноги подкашивались. В глазах помутилось. Меня довели до нар и уложили на свое место.

Я участник трех войн. Я стрелял во врага. Враги стреляли в меня. Убивали ли кого-нибудь пули, выпущенные мной, — не знаю. Знаю только, что вражеские пули и осколки попадали в меня, и не один раз. Я видел горы трупов с оторванными руками ногами, с распоротыми животами. Я видел людей, разорванных пополам, отдельно руки, ноги в сапогах, валявшиеся на поле боя. Я видел, как складывались штабеля из человеческих тел накрест, как складываются штабеля дров. Эти штабеля обливали бензином и сжигали, так как не было ни времени, ни возможности их хоронить.

Более двух месяцев я пролежал в больнице. Потом меня отправили в Новосибирск, в пересыльную тюрьму, оттуда в Тайшет, затем на станцию Яя, где были сосредоточены инвалиды но и там, узнав, что я отказываюсь носить номера, сразу же меня отправили обратно в Новосибирск Около восьми месяцев я скитался по пересыльным тюрьмам, "столыпинам" и "черным воронкам", пока наконец попал обратно в лагерь "Решеты" Красноярского края.

Митропольского уже там не было.

— Опять пожаловал? — с иронией спросил начальник лагеря,— и опять без номеров? Упорный, ничего не скажешь, но мы еще упорней. На сей раз мы дурь из тебя выбьем.

Он вызвал двух надзирателей и приказал им отвезти меня в портновскую, снять с меня всю верхнюю одежду и нашить на ней номера, а затем доложить ему о выполнении его приказа.

Надзиратели меня увели. В портновской меня раздели до белья и велели на каждом предмете нашить номера, что было немедленно выполнено. Затем на меня натянули штаны и всю остальную одежду, привели в барак и приказали дневальному следить, чтобы я не отрывал номера. Но менее чем через час дневальный побежал в надзирательную и доложил, что я зубами сорвал все номера и хотел его укусить, когда он пытался мне препятствовать, не давая их срывать. Полуголого, надзиратели увели меня в карцер.

 

- 235 -

Опять этап, снова пересылки, "столыпинские" вагоны, ржавая селедка, две кружки воды и две оправки в сутки. Через две недели я снова оказался в Камышлаге.

Снова я оказался во власти разбойника в офицерской форме, майора Громова, того самого Громова, который за малейшее пререкание или невыполнение его произвольных приказов расстреливал заключенных на глазах у всех остальных зэков, очевидцем чего я сам был дважды.

Это он, советский гестаповец Громов, по немецкому образцу, ввел музыку на разводе. В лютый мороз, в проливной дождь, обжигающий ледяной ветер изнуренных, обессиленных заключенных выгонял на непосильный рабский труд, а другие заключенные должны были окоченевшими пальцами выводить мелодию:

 

"Я другой такой страны не знаю,

где так вольно дышит человек".

 

Эту главу я хочу закончить тем, что номера я так и не носил. Зато из карцеров и штрафизоляторов меня выпускали только на один день, чтобы был перерыв в датах постановления. Так было до середины 1953 года. Как-то в камеру штрафизолятора, где я находился почти постоянно, зашел прокурор, наблюдающий за лагерем, я ему неоднократно писал, что я ни в чем не повинный человек и требую, чтобы, руководствуясь законом (если таковой есть), он детально ознакомился с моим делом, из коего он увидит, что осужден огульно, без закона, без суда и фактически без следствия, и, руководствуясь совестью прошу его опротестовать решение бериевского Особого Совещания, однако на каждую мою жалобу я получал ответ на стереотипном бланке, где только дописывалась фамилия жалобщика, что я "осужден правильно и оснований для пересмотра моего дела нет".

Вот этот самый прокурор Провоторов в сопровождении лагерных офицеров вошел в камеру и после короткого разговора спросил: обещаю ли я, что если меня выпустят из штрафизолятора, вести себя спокойно и, как он выразился, перестану "бузить".

Я ответил, что если меня не будут принуждать носить позорные бериевские номера (в то время уже было известно о расстреле Берии), то никаких эксцессов по моей инициативе не будет.

Меня тут же выпустили, направили в баню. Там забрали всю верхнюю одежду и выдали другой комплект, более чистый и не столь ветхий. Номеров не было. С этого дня меня не при-

 

- 236 -

нуждали носить номера и я их не носил вплоть до дня, когда последовал приказ "снять номера и заделать дырки".

Тогда-то я сам нашил все номера и носил их до тех пор, пока меня отправили в институт судебно-психиатрической экспертизы имени Сербского на исследование, откуда я вернулся в лагерь с заключением; "ДЕЕСПОСОБНЫЙ".

Последний мой номер в лагпункте Обмской области был Е-535. В лагере мне довелось встретить немало давних знакомых, даже сокамерников.