- 298 -

«ТОЛЬКО ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ...»

 

«В мире есть царь, этот царь беспощаден,

Голод названье ему».

Н. Некрасов. «Железная дорога»

 

Спираль

 

Все это начиналось незаметно и постепенно, как бы подкрадывалось. Бомбардировки города в декабре стали значительно реже: по слухам, у противника замерзает бензин. Но с еще большей силой продолжался артиллерийский обстрел: то из одного, то из другого района слышны звуки канонады. В морозном воздухе эти звуки напоминают треск ломающихся в лесу деревьев, но это уже никого не пугает, так как стало привычным. Агитационные плакаты в городе уже не развешиваются, а лохмотья старых, с кусками слов и фраз хлопают о стены на ветру: «... будет разбит...», «Родина-мать...», «Все на фронт!». Конечно, мы слышали по радио речь Сталина по случаю Дня Октябрьской революции, но ни она, ни выданные в этот месяц по карточкам конфеты не вызывали уже оптимизма. Все как-то почувствовали, что надвигается нечто другое, более страшное, чем бомбардировки города.

Наша няня Настя перешла жить к своей подруге в соседнюю квартиру. Подруга работала на военном заводе и время от времени приносила домой какие-то дополнительные продукты, кроме того, у нее много дров и они жили в тепле. Мы остались втроем: мама, сестра и я. Почти каждый день мама проделывает большой путь пешком через Неву в свой институт, где можно было по карточкам получить обеды, которые она приносит домой, и мы все вместе садимся ужинать. Обычно это была чечевичная каша и компот. Но и это скоро прикрыли, а хлебный паек почти каждую неделю катастрофически снижается: на рабочую карточку 500 (сентябрь)... 450...350...250, для всех остальных 350...250...200...150...125!

А знаете ли вы, что такое 125 граммов хлеба? Нет, вы этого не знаете! Вы никогда такого количества хлеба не взвешивали. Это просто тот самый один ломтик черного хлеба, который вы

 

- 299 -

съедаете за завтраком с маргарином или сыром, чтобы не набрать лишнего веса, но только с той разницей, что хлеб, выдаваемый у нас в декабре, уже не был похож на съедобный продукт: он состоял на 40 % из целлюлозы и издавал запах мокрого картона. Вы когда-нибудь нюхали мокрый картон? Один этот запах заставлял задумываться: что же будет дальше?

Уже в ноябре стало понятно, что топить большие печи в квартире дровами — опасная глупость, тем более что в этом году дров на зиму уже, конечно, негде было купить. Однажды мама принесла дрова из подвала и заметила, что осталось только 39 поленьев. Подсчитали: на 8—10 дней. А мороз на улице уже доходит до тридцати градусов. Решено было всем жить и спать в кухне, остальные комнаты запереть. В кухне маленькая печка с плитой, которая быстро нагревается и не требует много дров. Но ведь и так они все равно скоро кончатся.

Телефоны отключились. Электрический свет был еще до конца месяца, но потом и он погас. Пошли в ход все имеющиеся в доме свечи, их хватило на неделю. Затем из бутылочек и баночек стали мастерить керосиновые «коптилки» — светильники с фитилем, который постоянно приходилось иголкой выдвигать наружу, по мере сгорания. Название «коптилка» справедливо происходит от слова «копоть», она действительно то и дело коптит, и черные струйки гари тянутся вверх к потолку. Читать по вечерам становилось уже невозможно. Наконец, был отключен городской водопровод. Крупные водопроводные магистрали из-за сильных морозов замерзли, трубы лопнули, и вода пошла из люков прямо на главные улицы, образовывая огромные ледяные поля. Вслед за этим остановилась и канализация.

Голодный человек засыпает легко, но это не сон, а голодная одурь, какой-то бред из галлюцинаций, картин светлого детства или видений аппетитно кипящей в масле картошки на сковородке.

Утром, проснувшись, все мы продолжаем еще долго лежать под одеялами: куда и зачем спешить. Согревшись, можно себя и обмануть, представить, что ничего не происходит, а как только высунешься — видишь, что пар идет изо рта, так как в комнате уже около нуля градусов — печурка еще вечером остыла. Но кто-то должен первым встать, поднять штору затемнения на окне, хотя она уже не играет никакой роли, так как свет от коптилки все равно с неба никому не виден, да и в небе ведь уже давно никого нет.

Умываться нужно над ведром и из стакана — один стакан

 

- 300 -

на человека: вода стала большой ценностью, ее приходится возить в канистрах из Невы, спускаясь по обледеневшей гранитной лестнице на лед к проруби.

Мама сильнее нас, она нас всех подбадривает и утром распределяет, что каждый должен сделать. Сама же идет за хлебом. Это сейчас самая большая ценность. Мы с сестрой знаем, что если она потеряет хлебные карточки, то мы все умрем — их никто и никогда не восстановит. О таких несчастных мы уже слышали. Карточки, эти синенькие и желтенькие квадратики на плотном бумажном листе, которые каждый месяц выдают по паспорту в домоуправлении, — эквивалент человеческой жизни. Пока мама идет к хлебному распределителю на углу нашей улицы, мы с сестрой должны вскипятить чай. Для этого нужно одно нормальное полено превратить в несколько палочек и подкладывать их в топку кухонной плиты не сразу, а по штучке, пока не закипит чайник. Чай, который мы пьем, это совсем не чай, тот, настоящий, давно кончился. Теперь мы завариваем поджаренный сахар. Оказывается, если на сковородку положить кусочек сахара и на маленьком огне его расплавить, то он начнет превращаться в коричневую пахучую массу, карамель, и вот ее-то мы и растворяем в кипятке, в маленьком чайнике, и потом добавляем уже каждый в свою чашку.

Приходит мама, на груди у нее в полотенце завернут наш дневной паек хлеба: 250, плюс 125, плюс 125, итого 500 граммов. Мама все это разделяет на три равные части. Хотя это не справедливо: мама взрослая, ей нужно больше, чем нам. Но мы молчим. Каждый берет и завертывает свою порцию в белый лист бумаги, отрезая первый кусочек маленьким тонким ножом на завтрак. В декабре мы еще не знали, что кусочки хлеба нужно подсушивать на плите, тогда больше работы зубам и процедура еды удлиняется, и еды как бы становится больше. Эта мудрость пришла не сразу. Вначале мы подсаливали хлеб, чтобы обострить вкус, но потом оказалось, что голодные отеки ног при соленом хлебе возникают быстрее, и мама запретила нам это делать. После такого кусочка чувства сытости, конечно, никакого не возникает, только становится теплее, появляется дремота. Но дремать нельзя, нужно идти с саночками и канистрами на улицу за водой, одновременно захватив с собой ведро с нечистотами, которые теперь выбрасываются просто в сугроб у дома. На улице мороз, все хрустит под ногами. Идем только по тропе в центре улицы, так как около домов справа и слева тянутся огромные кучи измазанного нечистотами снега. Перед нами и за нами также идет вереница людей. Тишина, лишь

 

- 301 -

скрип саней, а иногда где-то вдалеке звуки артиллерийской канонады. Бьют по городу то там, то тут, но мы уже привыкли.

Наконец, все хозяйственные обязанности исполнены, и до следующей еды остается еще три-четыре часа. Мучительные три-четыре часа, ведь ты знаешь, что там, в белой бумаге на полке, лежит твое богатство — оставшийся хлеб. В окно кухни проникает еще достаточно яркий дневной свет с улицы. Чтобы как-то отвлечь нас, мама начинает читать нам вслух, а мы закутываемся снова в одеяла и слушаем ее. Сначала это был И. Тургенев «Дворянское гнездо», а затем пошли книги по искусству: Ф. Грабарь «История русской архитектуры»... Узнаем, что построен наш город был Шлюттером, Доменико Трезини, Растрелли и, конечно же, Росси. На час-другой можно отвлечься, и незаметно приблизится время, когда снова растапливается плита, теперь на нее ставится кастрюлька с тремя стаканами воды и горстью точно отвешенной на аптекарских весах крупы — 40 граммов! Расчет тут простой: на рабочую карточку в месяц выдается по 250 граммов, на две наши с сестрой еще 250, таким образом, 500. Если это разделить на 30, то получается 16, 666... граммов. Почему же мы кладем в наш суп больше крупы, чем нам выдается на день? Во-первых, мы надеемся, что блокада должна быть все же прорвана, а во-вторых, из 16 граммов крупы супа не получится, а только мутная горячая жидкость. Ах, уж эта скрупулезная немецкая точность! Но она нам помогала: те, кто съедал весь паек сразу, умирал быстрее. Итак, у нас «обед». Снова поджаривается хлеб. Но сначала чайной ложечкой съедается суп. Потом снова «чай» с кусочком хлеба. И все! Еще остается один кусочек хлеба, примерно, 80 граммов, но он будет лежать до позднего вечера, когда уже при коптилке, почти в темноте, будет разогрет еще раз чай. И уже тогда, сохраняя тепло выпитого чая, мы забираемся под одеяла и пальто и стараемся уснуть. День за днем, медленно тянется время. Радиотрансляцию мы почти уже не слушаем, хотя это единственное, что связывает нас с советской властью. Там можно услышать объявления о снижении хлебного пайка, предупреждения об артиллерийских налетах на город и сообщения об успешных боях Красной армии, чему мы уже перестали верить. В остальное время мерно стучит метроном. Тук — тук. Тук — тук ... Как будто кто-то на костяных ногах ходит по дому.

И хотя время как бы застыло на месте и жизнь потекла по замкнутому циклу, стало заметно, что мы изменяемся: у мамы мешки под глазами, лицо бледное, взгляд отчужденно-печаль-

 

- 302 -

ный. В зеркале я вижу свое лицо: оно вытянулось в длину, губы сжались. Нет, время не остановилось, оно как бы вытекает из нас, спираль его раскручивается, спираль смерти.

 

А что еще можно съесть?

 

Это только так кажется, что между «съедобным» и «несъедобным» пролегает пропасть. Оказывается, есть много условностей в нашем цивилизованном мире, которые можно преодолеть, если поразмыслить, что такое «продукты питания». Ведь это то, что содержит углеводы или жиры, или белки, что строит наши ткани и дает энергию, энергию жизни. А может быть, вокруг нас есть какие-либо вещи, которые мы не считаем продуктами питания, но они могут служить питанием человеку? Видимо, такой вопрос и задала себе наша мама. Она принялась искать такие продукты в нашем доме. Первым ее открытием был пакет льняного семени, залежавшийся в нашей аптечке. Восторгам не было конца — отличный суп мы ели целых три дня. Затем появился столярный клей. Мы давно слышали, что его уже многие едят и даже обменивают на толкучке на хлеб. Но как превратить эту сухую, дурно пахнущую, темную плитку в съедобное блюдо? Оказалось, что и это можно. Эту плитку нужно два дня мочить в теплой воде, затем варить в воде примерно шесть часов, затем липкую верхнюю часть прозрачной жидкости перелить в другой сосуд, а осадок с мусором выкинуть. После этого в эту прозрачную жидкость добавить уксус, соль, если есть, то чеснок или лук, перец и варить, пока она не помутнеет, добавляя по вкусу соль. И, наконец, выставить на холод, чтобы она застыла, превратившись в студень, блюдо готово. Конечно, такой студень продолжает вонять столярной мастерской, и первые кусочки, которые мы вкладываем в рот, вызывают тошноту. И тут все решается уравнением, что у вас сильнее — чувство брезгливости или чувство голода.

Вторым маминым открытием было касторовое масло, то самое, которое мы так ненавидели и которого боялись с сестрой. Как превратить его в продукт питания, узнать у соседей было легко — у них этот деликатес уже давно был съеден. Оказалось, что касторку нужно нагревать на плите несколько часов, от такой процедуры, видимо, ядовитые вещества разрушаются, а само масло при этом густеет. Тошнотворный запах тоже почти исчезает. Такое «блюдо» трудно есть, но если обмакивать в него хлеб и при этом не думать, что это касторка...

А домашние растения? Ведь это уж само собой понятно, что

 

- 303 -

из кактусов, алое и пальм получается отличный зеленый суп, особенно если в него добавить немного крупы. А жмых, или как его тогда называли, «дуранда», просто приятен на вкус, да и суп из него можно варить. Особенно ценился белый подсолнечный жмых, некоторые сорта можно просто было есть, как печенье.

Был еще один продукт, о котором мы не подозревали, — это олифа. Что такое олифа? Это ведь особым образом приготовленное растительное масло, в котором хорошо растворяются масляные краски. Конечно же, она страшно воняет и в ней часты ядовитые добавки солей сурьмы и свинца, но в условиях голода понятие «ядовитости» становится относительным — «ядовито все то, от чего можно сразу умереть» — но ведь мы и так уже медленно умираем от голода. Чем светлее олифа, тем лучше. И варить ее нужно долго-долго, пока не загустеет. А уж потом, кто как может...

Однажды, когда я принес несколько поленьев дров из подвала, мое внимание привлекла сосновая и березовая кора. Я читал у Фенимора Купера, что индейцы едят какую-то кору. Ведь что такое кора — биологическая ткань. И мы ведь состоим из такой ткани. Мельчить и варить, варить ее! Но чем дольше я ее варил, тем быстрее исчезали надежды превратить ее в съедобное блюдо. Видимо, индейцы ели другую кору.

Мама продолжает быть капитаном нашего тонущего корабля, хотя бледное лицо ее раздуто отеками и глаза стали почти щелочками. Вечером она все смотрит на свои ноги — не появились ли отеки: это первый признак, что падение в бездну началось. Примерно раз в неделю она ходит навещать свою маму, нашу бабушку, которая живет на Гребецкой улице вместе со своей дочерью Эльзой и ее мужем Сергеем Ивановичем. Их сын Вова уже на фронте, его комната пустует.

Однажды мама пришла от бабушки в приподнятом настроении.

— Принесите лестницу и помогите мне залезть на антресоли! — командует нам она. Мы недоумеваем, но приносим и ставим лестницу. Через минуту на наши головы летят с антресолей два огромных вьючных мешка, которые были с папой в экспедиции на Камчатке. «Это что же, мы куда-то уезжаем?» Мама ничего нам не говорит, берет большой нож и начинает срезать с мешков кожаные ремни и прокладки. Лишь позднее она нам все объяснила. Оказывается это так называемые сыромятные ремни, они белые, их не подвергали дублению, а только просто высушили — это чистая бычья кожа. Здесь я и вспом-

 

- 304 -

нил книгу об арктических русских путешественниках. Ведь они в условиях кризисной зимовки тоже ели такую кожу, съедали ремни и даже обувь. Как же мне раньше не пришло это в голову?

Дело закипело, рецепт приготовления был прост. Сначала кожу нужно просто мочить в теплой воде дня два-три, все время меняя воду. Она сильно разбухает и становится скользкой. Затем шесть часов варить, потом разрезать на мелкие куски и пропустить через мясорубку, так чтобы получился фарш. Этот фарш опять варить, затем слить верхнюю часть жидкости и поставить ее на холод, осадок же выбросить. На стол подается студень, который хотя и пахнет старым ботинком, но с большим количеством горчицы его можно есть. Папины ремни продержали нас почти неделю, но мы сожгли почти все дрова и теперь принялись ломать и пилить старые табуретки и шкафы, совсем как на арктическом судне, вмерзшем в арктические льды.

Но и этим всем продуктам пришел конец: мы съели все, что было можно, и отныне у нас только государственный паек — 166 граммов хлеба в день на человека. Утром мама встает все труднее, и ходит она, уже пошатываясь: ее приходится сопровождать, когда она идет за хлебом. В квартире стоит невыносимый холод, все окна покрыты изморозью. А из настенного радио несется все тот же стук метронома: тук-тук, тук-тук... Неужели это конец?

 

Мор

 

Я смотрю на карту города и пытаюсь представить, где теперь проходит кольцо блокады, и почему нет боев или просто немцы стоят и ждут, пока мы тут все вымрем. Последнее официальное сообщение по радио было об оставлении города Пушкин (Царское Село) 18 сентября, это уже 20 километров от нашего города. Двумя неделями позднее прошли слухи, что немецкие войска взяли Стрельну и окопались на Средней Рогатке, в двух километрах от наших Московских ворот.

К нашей бывшей домработнице Насте наведывается с фронта ее брат Иван. Последний раз в декабре он пришел с отекшим лицом и ногами. Солдаты сидят в блиндажах, получают по 450 граммов хлеба и суп с консервами, многие уже лежат в госпитале с обморожениями или с голодными отеками. В двухстах метрах немецкие блиндажи, они с печками, так как рядом лес, из труб все время идет дымок, их солдаты спят, раздевшись до

 

- 305 -

белья, и оттуда доносятся звуки губных гармоник. Наши снайперы лежат в снегу и ждут, пока кто-либо не выскочит из блиндажа в туалет, выкопанный в стороне, бегут они в туалет иногда прямо в белье. Боев, конечно, никаких не ведется: некому воевать и нечем, патронов пять штук на брата. А вот почему противник не наступает, почему ждет?

А в городе тем временем начался мор. Уже в декабре можно было видеть вереницы саночек с завернутыми в одеяло покойниками. Сначала везли их еще на кладбища, но потом организовали морги, это просто дворы или рыночные площади, огороженные дощатым забором. Морозы, как назло, до сорока градусов. Бомбежки с воздуха прекратились, только слышна артиллерийская канонада, то в одном районе, то в другом.

Город замерз. Вмерзли в лед остановившиеся трамваи. У стен домов образовались огромные сугробы из слежавшегося снега, которые уже стали ржаво-желтыми от сливаемых в них нечистот. Иногда с краю таких сугробов можно было различить очертания трупа, завернутого в тряпки и припорошенного снегом: кто-то не смог довезти его до морга. Лишь по центру улицы протоптан узкий санный путь, по которому медленно движется вереница закутанных людей, трудно порой понять, кто женщина, а кто мужчина. Лица замотаны, только глаза видны. Лишь в магазине при хлебной раздаче лица разматываются, и тогда видно, что они покрыты копотью, совсем бледные, с торчащими скулами и безжизненно остановившимися глазами.

Многие дома на улицах горели, и их никто не тушил, так как воду доставить было невозможно. Это были пожары без пламени, какое-то тление, которое длилось много дней, пока дом не превращался в скелет. Лишь на некоторых углах улиц утром можно было видеть выстроившихся в ряд людей, это очередь за хлебом у магазина раздачи. Все окна такого магазина завалены мешками с песком и еще обшиты досками, совсем как блиндаж. Внутрь впускают маленькими партиями. А внутри тьма, горят две-три коптилки, за прилавком обычно два продавца и охранник, тоже закутанные в шубы. Хлеба нигде не видно — он спрятан под прилавком в особых ящиках. Один продавец режет буханки на куски, приблизительно соответствующие пайку, и передает их уже главному продавцу. Резать хлеб не просто — он как глина мягкий и водянисто-липкий. Продавец, обычно женщина, берет сначала хлебную карточку, отрезает талон, кладет его рядом, потом уже взвешивает кусок хлеба на точных гастрономических весах и передает покупателю, который завертывает его сначала в газету, затем в полотенце и

 

- 306 -

кладет за пазуху на грудь. Примерно так же отвешивается и крупа, один раз в десять дней. Отрезанные хлебные талоны хранятся в магазине в железных сейфах — продавец отвечает за них своей жизнью. В магазине царит гробовая тишина. Говорить не о чем. Иногда в магазине люди падают в голодный обморок — вид хлеба вызывает шок. Если падают в магазине, то еще люди как-то реагируют, помогают прийти в себя. А вот если упадет на улице, то только наклоняются, чтобы спросить, где живет, если по дороге, то, возможно, сжалятся — позовут родных спасать его, если нет, то так пройдут. Ведь каждый чувствует, что и сам вот-вот упадет. Упал — конец!

Ах, господа, а знаете ли вы, что испытывает долго голодающий человек? Ведь это совсем другое чувство, не сравнимое с тем, как если бы вы случайно весь день ничего не ели. Первые две недели голода вы просто раздражены и активно ищете, что бы такое съесть. Но потом вы чувствуете, что нечто злое и опасное поселилось внутри вас, оно сжимает ваши внутренности, опустошает мозг, лишая его всякой другой мысли, кроме как о еде, и холодит каким-то страхом вашу душу. Дальше — больше. Начинают болеть суставы, кровоточить десны. Кожа становится сухой и покрывается чешуей. Проходит еще время, и, наконец, отчаяние сменяется безразличием, панический страх умереть — спокойным созерцанием своего конца. Чувство одиночества и безысходности. Все больше отекает лицо. Затем вы замечаете, как отекают и ноги: опухоль ползет все выше к коленям, и вы как бы перестаете ощущать свои ноги, они чужие, не ваши, и очень-очень тяжелые. Через месяц голодания отеки с лица спадают, и вы себя не узнаете: скулы торчат, губы не смыкаются и за ними постоянно видны зубы. Однако хотя вы и потеряли уже половину вашего веса, оставшийся вес вдруг начинает давить на вас. Каждое движение — тяжелая работа. Вам хочется просто лечь и лежать, но при этом вы все время видите какие-то картины из вашей прошлой жизни, чаще всего картины детства. Чувство голода постепенно покидает вас, и вам единственно чего хочется, так это тепла. Тепла, чтобы действительно уснуть, так как вы не спите, а только грезите. Наконец, вы чувствуете, что само дыхание для вас уже тяжелая работа, словно какой-то груз навалился на вашу грудь. Это Царь-Голод, как говорят в народе, он обнимает вас. Вам очень недолго осталось.

 

По городу ходят слухи, что Ладожское озеро уже замерзло и что через него есть возможность выйти из блокады на

 

- 307 -

континент. Руководители города уже вывезли свои семьи, выехали и специалисты оборонных предприятий. 25 декабря мама пришла с хлебной раздачи с повеселевшим лицом: оказалось, что увеличили паек хлеба. Теперь рабочие получают на 100 граммов больше, а остальные на 75. Итак, теперь 350+200+200. Но хлеб состоит наполовину из целлюлозы. За метод выпечки такого хлеба главный технолог хлебозавода получил орден Ленина. Спасет ли теперь эта новая норма людей, ведь уже 35 дней, как все население жило по нормам хлеба 250 и 125. Эти 35 дней подорвали саму основу жизни, в городе начался массовый мор. И хотя потом почти каждый месяц хлебный паек возрастал на 100 граммов, смертельный удар был нанесен, и на 1-е февраля 1942 года, по официальной статистике, в городе умирало ежедневно от 30 до 40 тысяч человек. Сложите эти 40 тысяч тел огромным штабелем и представьте себе 100 таких штабелей, которые образовались за январь, февраль и март. Было ли когда-нибудь в истории человечества такое, чтобы за сто дней вымерло почти 3 миллиона человек!

Горы замерзших трупов возвышались за заборами моргов почти в каждом квартале, вывозить их за город было не на чем. Один из таких моргов, во дворе Дерябкина рынка, был и около нас. Железная его ограда была вначале прикрыта фанерными листами, но потом, когда гора трупов в штабеле выросла на много метров выше забора, листы этой фанеры пошли на растопку костра охранника, стоявшего у ворот и наблюдавшего, чтобы привозимые на саночках трупы не оставлялись рядом со штабелем, а заносились или забрасывались на его вершину. Ведь трупы умерших от голода весят не более 30 килограммов. Когда их забрасывали туда наверх, часто покрывала слетали, так что многие трупы были голыми, и можно было заметить, что они почти прозрачные. Их широко открытые, замершие глаза запомнились мне. Иногда около морга образовывалась очередь из саночек с трупами, тогда принимался за работу и сам охранник. Он брал труп с одного конца, родственник с другого, раскачивали и... царство ему небесное... взлетал он на вершину. Вид трупа уже не вызывал ни сожаления, ни любопытства, каждый знал, что он сам уже почти труп.

Лишь в конце февраля, когда уже с той стороны Ладожского озера в город пришли автомашины со здоровыми дружинниками, морги стали постепенно разгружать: трупы нагружались в кузова автомашин и вывозились за город, где ими заполнялись старые окопы и противовоздушные укрытия. Многие люди умирали прямо на улицах и оставались там лежать. По-

 

- 308 -

мню, как я не смог утром открыть наружную дверь парадной лестницы. Толкаю, а она не шевелится. Когда я приналег и вышел, там снаружи оказался труп человека, который, видимо, дошел уже до дома, но сил не хватило открыть дверь.

Официальных статистических данных об умерших в городе, конечно, никто не сообщал. Даже после войны, спустя двадцать лет, эти данные так и не появлялись в печати, лишь вскользь писалось о «десятках тысяч». Затем в каждой новой книге о блокаде указывались какие-то данные, которые с каждым годом все увеличивались. Сначала 500 тысяч, затем 1 200 тысяч, потом уже 1 800 тысяч. И вот только после падения советского режима появилась новая цифра жертв — 2 200 тысяч. Ну что же, поживем и подождем, что дальше объявят, ведь некоторые архивы до сих пор остаются недоступны.

Этот страх объявить правду о трагедии, видимо, был продиктован тем, что партийные власти чувствовали, что они тоже виноваты в этой массовой гибели людей. Правда о том, вывозились ли запасы продовольствия из города перед началом блокады, продолжает держаться в секрете. Я от военных слышал, что город «подготовили к сдаче противнику» — вывезли сокровища Эрмитажа, ценные издания книг, уникальное заводское оборудование, запасы золота. Вряд ли эта подготовка не коснулась запасов продовольствия.

У меня в классе был товарищ, Олег Генессен, его дядя был директором крупного склада в городе. Олег был евреем, и он выехал с семьей из города в тыл еще в конце сентября. Но еще в начале сентября он как-то подошел ко мне на перемене и шепчет угрожающе на ухо: «Город решили сдать, мы уезжаем. Никому этого не говори», а затем и еще: «Со складов дяди по ночам грузят в вагоны консервированные продукты и увозят на Восток!». Кто и когда раскроет теперь эту тайну — врал ли Олег? Ведь главные свидетели блокады, руководители Горкома и Горисполкома, Попков, Кузнецов, Андрианов, Капустин и другие были после войны расстреляны по так называемому «ленинградскому делу». Инициатором этой расправы был А. Жданов, первый секретарь Ленинградского обкома ВКПб, который во время блокады предпочитал быть при Сталине, в Кремле.

Почти сорок лет спустя я случайно разговорился с пожилой женщиной, машинисткой сочинской Государственной филармонии. Она, дочь чекиста, еще молодой девушкой работала секретарем-машинисткой в Ленинградском обкоме партии во время блокады. У дверей ее комнаты в Смольном постоянно стоял охранник, так как она печатала совершенно секретные докумен-

 

- 309 -

ты, даже копировальная бумага сразу уничтожалась. Ей иногда приходилось печатать прямо под диктовку самих Жданова, Жукова, Попкова. Но говорить с ней было трудно, «сталинская закалка» сохранилась даже сорок лет спустя. Выслушав мой вопрос, она прищуривала глаза и отвечала: «А об этом я не имею право рассказывать!». Но для истории, как последняя свидетельница! Оказалось, что для истории немножко можно. Так вот, между назначенным во время блокады командующим Ленинградским фронтом маршалом Жуковым и Ждановым вспыхивали жаркие споры, они кричали друг на друга, обвиняли друг друга в ситуации, возникшей в городе. «Кто дал приказ подготавливать город к сдаче?! Кто должен отвечать теперь за людей?!» — кричал Жуков. Вскоре Жданов покинул Смольный и уехал жить в Москву. Видимо, подальше от ответственности.

Не те ли самые вывезенные осенью из города продукты в марте месяце по льду Ладожского озера ввозились обратно в голодный и уже вымерший Ленинград?

 

Надежда умирает последней

 

Мама становилась все слабее, по вечерам она со страхом смотрела на свои отекшие ноги, качала головой и говорила: «Что-то будет?..».

В это время мы узнали, что в квартиру к бабушке, которая жила вместе со своей средней дочерью Эльзой и ее мужем Сергеем Ивановичем на Гребецкой улице, переехала семья ее младшей дочери с мужем Владимиром Федоровичем Геллером, известным в городе архитектором, и двумя детьми, моими двоюродными братьями Борисом и Андреем. Посоветовавшись, мама тоже решила вместе с нами переехать в квартиру к бабушке. Как потом оказалось, это было великое решение. Мы закрыли на два замка нашу квартиру на Лахтинской улице и с небольшим скарбом на двух саночках переехали.

Итак, в трех комнатах, одна из которых была холодной и не использовалась, составилась община родственников: три семьи — семь взрослых и четверо детей. Главным авторитетом была бабушка. Она говорила всегда тихим голосом, но то, что она сказала, было законом для всех. Споров не возникало.

Жизнь пошла в определенном ритме. Обязанности были распределены. Утром все одновременно вставали, кроме бабушки и Сергея Ивановича, для которых делалось исключение.

Открывались форточки, и все комнаты проветривались. Тем

 

- 310 -

временем все по очереди умывались в холодной комнате над ведром, и каждый принимался за свои обязанности. Одни шли за хлебом, другие с саночками выносили нечистоты и ехали за водой с ведрами на реку. Примерно к 10 часам все собирались вместе, растапливали буржуйку, маленькую железную печку с железными трубами, вставленными в камин. Закипал большой чайник с какой-нибудь заваркой, придававшей цвет. Затем на аптекарских весах с точностью до грамма делился хлеб, и каждый получал сразу свой дневной паек. Этот паек разрезался еще на три части, и каждая часть еще на тоненькие почти листочки, которые подсушивались на железной трубе буржуйки. Начинался завтрак: горячая вода и три листочка хлеба. Чай пили долго. Затем все, что могло напоминать о еде, убиралось в буфет, и всякие разговоры о еде строго запрещались. После чая каждый начинал заниматься, чем он хотел. Дядя Володя (В. Ф. Геллер) и Сергей Иванович обычно что-то читали, мама и тетя Эльза вязали шерстяные вещи для нас из пряжи старых свитеров, мы, дети, рассматривали картинки в старинных книгах или что-то рисовали. Иногда дядя Володя сажал своих детей заниматься по школьным учебникам, а тем временем Маечка, моя сестра, конечно же, читала романы. Надежда не оставляла нас, хотя мы слабели с каждым днем.

Обед мог состоять только из того самого супа, который варился из двух-трех ложек крупы, еще выдаваемой по карточкам. Снова все садились за стол, из буфета доставался хлеб, и процедура еды повторялась. И хотя после такого обеда чувство голода оставалось таким же, но сама процедура и теплый суп создавали ощущение нормальной жизни, а значит, и вселяли надежду.

Полярная петербургская ночь приходила рано, уже к четырем часам в комнатах наступал мрак, и зажигались на столах каждой семьи коптилки: читать становилось невозможно, начинались разговоры. Сергей Иванович слушал в это время радио, взрослые часто раскладывали пасьянсы. Наконец, приходило время последнего чаепития, а с ним и исчезала последняя треть хлебного пайка.

Все ложились спать. Ночь — трудное время для голодающего человека, время тяжелых дум. В каждой комнате долго еще слышалось перешептывание. В ногах моего диванчика за ширмой спали тетя Эльза и Сергей Иванович:

—Отеки не сходят? Ты посмотрел?

—Нет, не сходят.

—Больше ты не положишь ни крупинки соли на хлеб!

 

- 311 -

Однажды утром за завтраком Сергей Иванович заявил всем, что ему пришла в голову одна «великая идея», как можно раздобыть муку. На это тетя Эльза сразу же возразила: «Сережа! Не говори глупости. Следи за собой, не распускайся». Но Сергей Иванович был неумолим, он принес из кухни для чего-то два огромных ножа, взял из прихожей раскладную лестницу и направился в холодную большую комнату в конце коридора. Через несколько минут мы услышали через стену, как что-то с грохотом там упало. Вошли, видим, что Сергей Иванович упал вместе с лестницей и лежит на полу. Мы бросились поднимать его, а он улыбается и показывает на огромный пласт оторванных со стены обоев: «Там мука! Я же говорил, я знал!». И действительно, «там» оказалась мука. Поскольку в советское время купить настоящий обойный клей было не всегда возможно, клей делался из картофельной или ржаной муки. Эта-то мука и оказалась на обратной стороне обойных листов, которые были тут же сорваны со стен и тщательно оскоблены. Муки оказался почти килограмм! И хотя суп из нее пах чем-то химическим и в нем плавали обрывки обоев — это были настоящие калории! И все мы дня три-четыре питались этими обоями.

Но это была не единственная гениальная идея Сергея Ивановича, вскоре появилась и другая, правда, она касалась только его одного. Однажды утром он шепотом обратился к нам, детям, с просьбой помочь ему отодвинуть от стены большой буфет. Мы в полном недоумении стали помогать, хотя на этот раз и нам показалось, что он точно сошел с ума от голода. Но оказалось совсем наоборот.

В мирное, довоенное время Сергей Иванович покуривал, хотя тетя Эльза, считая его сердечником, запрещала ему курить и строго за этим следила. Но Сергей Иванович все-таки курил; курил, когда все уходили из дома. Но бывало и так, что тетя Эльза или бабушка возвращались неожиданно домой как раз в момент совершаемого им «преступления», и тогда ему ничего не оставалось делать, как выбрасывать недокуренную папиросу за буфет. Вот теперь-то он и вспомнил об этом! И действительно, когда мы отодвинули этот буфет, за ним оказался настоящий склад — десятки недокуренных отличных папирос! Тут тетя Эльза была уже бессильна, хотя она и восклицала: «Он меня обманывал!».

Все это богатство было собрано, табак из каждой папиросы извлечен пинцетом, перенесен в новые гильзы, и старинная серебряная папиросница, наполненная настоящими папиросами,

 

- 312 -

оказалась в кармане Сергея Ивановича. Для него началась как бы новая жизнь. Теперь он после чая располагался, совсем как бывало, в кресле у окна, брал прошлогоднюю газету мирного времени, с наслаждением закуривал папиросу и в прекрасном расположении духа иногда обращался к окружающим: «А знаете, ведь в Малом был тоже поставлен балет «Красный мак», а я этого и не знал!». Но «мирная жизнь» продолжалась недолго, папиросы кончились.

О еде запрещалось разговаривать, чтобы не терзать души окружающих. Но однажды маме попалась под руку старинная кулинарная книга Елены Молоховец «Советы молодым хозяйкам», и эта книга стала ходить по рукам. То Маечка ее почитает, то я, то кто-то еще возьмет. Читаешь ее, и судороги в желудке начинаются. Например, после такой тирады: «Грибную начинку для блинов лучше всего сначала поджарить на сливочном масле, но только при закрытой крышке, чтобы аромат грибов не ушел. Затем ее, еще горячую, быстро-быстро завернуть в теплые еще блины и подавать на стол под сметанным соусом». На книгу образовалась очередь, все читали ее молча, как подпольную литературу. Но, наконец, она попала в руки Сергею Ивановичу. Он читает ее с широко раскрытыми глазами, расположившись в кресле, и вдруг громко при всех говорит:

— Эльза, ну ты подумай, что тут написано: «...после двухчасовой варки говядину вместе с костью вынуть из бульона и выбросить, а бульон процедить, влить в него сырое яйцо, и когда оно свернется, отловить ситом белок и выбросить». Ты подумай, так прямо и написано: и говядину, и яйцо просто выкинуть!

И в этот момент перед Сергеем Ивановичем вдруг выросла бабушка:

— Сейчас же отдайте мне эту книгу! И больше никто ее здесь не получит!

Книга исчезла навсегда, а с ней и «грибная начинка к еще, теплым блинам».

 

О том, что в городе уже ели человеческое мясо, слухи ходили давно, но никто в это как-то не верил. Однажды нам рассказали страшную историю. Одна молодая лаборантка института, где работала мама, пошла навестить свою тетю и застала там такую картину: муж тети что-то варит в котле на плите и по всей квартире разносится запах мясного бульона. В спальне она обнаруживает большой свернутый ковер, в котором оказался труп ее тети со вспоротым животом: в котле муж варил

 

- 313 -

куски печени. Он повернул свое обезумевшее от голода лицо: «Она умерла вчера».

Однако всем этим слухам мы все-таки как-то не доверяли, хотя все время наталкивались на новые доказательства. Например, на рыночной толкучке можно было видеть очень странные куски замороженного розового мяса, которое меняли на хлеб. Однажды я и сам увидел, как продают такой кусок и просят очень немного хлеба. Слышу разговор: «А что это у тебя, батя, за мясо?». Отвечает: «Кролик. В подвале разводим». А кто-то сзади добавляет: «Кролик, который говорить и читать умел!».

Но все-таки полностью сомнения у меня исчезли, когда я увидел у забора труп человека, почти без одежды, у которого обе ягодичные мышцы были вырезаны! Меня охватил такой ужас, что я и вечером не мог заснуть: как закрою глаза, вижу этот труп.

 

Владимир Федорович Геллер, отец моих двоюродных братьев, был известным в стране коллекционером почтовых марок. Особенно полной считалась его коллекция русских марок. Хранились они в роскошных альбомах, в которых он то и дело что-то переставлял, работая с пинцетом и лупой. Я тоже, как и многие школьники того времени, собирал марки, хотя значения этому особого не придавал, да и хранились они у меня не в альбоме, а просто в конвертах. В блокадную зиму, смотря на дядю Володю, я тоже потянулся к своим маркам, стал приводить их в порядок. Однажды ко мне подсел и дядя, стал мне помогать и рассказывать о марках, да так, что у меня тоже загорелся интерес к ним. У дяди были прекрасные каталоги марок, в них рассказывалось все о каждой марке, и я смог там найти и рисунки своих марок с ценами во французских франках. Оказалось, что и у меня есть ценные марки. Интерес к маркам у меня перешел в страсть.

Как-то раз шел я через толкучку и увидел старичка интеллигентного вида со стопкой антикварных книг, а среди них каталог марок на русском языке. «Сколько?» — «Двести граммов хлеба». В феврале это был дневной паек. Душа моя впала в смятение. Что делать? Пойти на смертный риск однодневной голодовки — это казалось невероятным, я ведь уже еле ходил. Но страсть к маркам шептала другое: «Выдержишь, зато русский каталог». Долго стоял я, переживая эту борьбу, но, наконец, подошел к старику: «Завтра утром приходите — я принесу хлеб».

 

- 314 -

Пришел домой, вечером делал только вид, что ем хлеб, на самом же деле спрятал его на утро. Утренний же кусок в 200 граммов завернул в газету и понес на толкучку к старику. Каталог был у меня в руках! Он мой. В обед и ужин я опять ничего не ел и всех обманывал. На следующее утро я почувствовал, что с трудом могу подняться и пойти мыть лицо, но новый паек уже подоспел. Разложил, наконец, на столе я свои марки, сижу, все о них читаю. Подходит мама: «Откуда у тебя этот каталог?». Я глупо вру: «Вчера на финский нож выменял». На всю жизнь запомнил я этот случай, он показал мне, что, действительно, «не хлебом единым жив человек!».

 

Магия весны

 

Мама все время вспоминает о нашей няне Насте. Настя, как я уже говорил, осталась жить у своей подруги в нашем прежнем доме. Раза два в месяц нас с сестрой посылали ее проведать. Наш путь к ней по извилистым улицам занимал теперь почти час. Мы медленно двигались в цепочке людей, неся ей котелок с супом и кусочек хлеба.

Пока ты находишься дома, да еще у горящей печурки, кажется, что перезимуешь, а вот как выйдешь на морозную улицу и идешь вдоль разбитых и обгорелых домов, среди снежных завалов, вдоль моргов, под звуки артиллерийского обстрела, эта надежда начинает исчезать.

Настя наша стала выглядеть еще хуже: лицо совсем круглое от отеков, говорит слабым голосом, почти все время лежит, но в комнатке тепло, подруга помогает. Настя поднимается с большим трудом и ест все с полным безразличием. Придя еще через неделю, мы заметили, что все отеки сошли, но когда мы ее посадили, чтобы покормить, то оказалось, что она превратилась в живой скелет. У нее начался так называемый голодный понос, который быстро приводит человека к концу. «Я скоро умру», — безразличным тоном говорит она нам. Я слышу это, но никак не могу поверить, что такое может случиться, ведь никто из наших близких еще не умер. Но это случилось. Когда мы еще через неделю пришли к ней, соседи (подруга была на работе) передали нам записочку, что Настя три дня назад умерла.

Возвратившись домой, мы обнаружили, что и наша мама лежит и уже не может подняться: у нее тоже начался голодный понос. У меня все похолодело внутри — значит, и ее через неделю не станет. Бабушка и тетя Эльза пошли за знакомым вра-

 

- 315 -

чом, который жил в том же доме. Его удалось привести, хотя он был совсем исхудавший и слабый. Он дал маме таблетки висмута и сказал, чтобы ее каждые два часа поили теплым чаем с сахаром и ставили грелки к ногам. О, чудо! Через неделю понос прошел, она села на диван сама.

Сергей Иванович тоже почти уже не встает. У дяди Володи отекли сильно ноги. Как их спасти? На семейном совете кто-то дал очень дельный совет: расклеивать на заборах объявления об обмене ценных вещей на продукты питания. Это было начало февраля 1942 года, когда уже ледовая трасса через Ладожское озеро была проложена и в город пришли первые военные автомашины, нагруженные продуктами. На улицах города появились люди, с упитанными розовыми лицами в военных полушубках — люди с «того берега». На стенах домов, около больших перекрестков запестрели сотни приклеенных бумажек с объявлениями об обмене вещей на продукты. Без особой надежды на успех мы стали расклеивать и наши объявления: «Меняю золотые украшения, старинный фарфор, отрезы на костюмы из английского бостона и габардина и т. д>. И вот вдруг однажды днем мы услышали осторожный стук в нашу наружную дверь: входят двое, муж и жена, с закутанными шарфами лицами. Лица оказались румяными, стало ясно, что они «оттуда», но расспрашивать нет смысла, прежде всего нужны продукты. Они отобрали из предложенных нами вещей два английских шерстяных отреза, гарусную шаль и лаковые ботинки, в наших же руках оказалась буханка хлеба, килограмм масла и килограмм сахара. Это была победа! Все это было сразу же разделено по семьям, и уже через неделю наша мама и Сергей Иванович встали на ноги. Но это было еще не все. Снова стучат в нашу дверь, и снова люди с румяными лицами, но на этот раз их интересуют только золотые вещи старинной работы и часы. После их ухода у нас остались огромный кусок телячьей ноги и говяжья печень. В квартире появился уже забытый нами запах бульона. Кто бы мог подумать, что среди этой народной беды есть люди, которых могут интересовать какие-то вещи, а не только хлеб! Через несколько дней снова стучат в дверь. На это раз пришел господин военного вида, но на гимнастерку он надел штатское пальто. Он коллекционер! Его интересуют только ломоносовский фарфор XVIII века и брюссельские кружева. Что же берите, господа, оставьте нам только жизнь! Почти каждую неделю кто-то к нам приходил и что-то уносил. Теперь-то мы знали, что народная беда — лучшее время для наживы. Хотя это знали еще и древние греки.

 

- 316 -

Невероятно, но факт, что даже в самые тяжелые времена блокады попытки новых городских властей что-то предпринять и организовать в осажденном городе не прекращались. Как это ни странно, но грабежей не было, хотя и милиции уже тоже было не видно. Почти до конца декабря работали еще некоторые театры и Филармония. Последний раз мы сидели с сестрой в этом мраморном колонном зале бывшего Благородного Собрания в октябре на симфоническом концерте под управлением Элиазберга. Все сидели в пальто, музыканты в шапках, а женщины в рейтузах, но музыка звучала дивно.

Пока не покрылись льдом улицы, ходили одинокие трамваи. В начале января какие-то люди нашли в себе силы, чтобы организовывать детские елки в районах. Мы с сестрой тоже получили билеты и днем пошли по заснеженным улицам к Александрийскому драматическому театру. В театре оказался страшный холод, но в партере и в ложах полно детей. Каким-то образом на время смогли зажечь электрическое освещение, и капельдинеры даже надели свою униформу и сняли покрывала с красного бархата старинных кресел театра. На какой-то момент показалось, что все это происходит во сне, что нет ни блокады, ни голода. Если не ошибаюсь, давали последний акт из «Щелкунчика» П.Чайковского, без декораций. Оркестр — человек двадцать. Балерины танцевали в рейтузах, и от них шел пар. Все это длилось не более получаса — нужно было запускать следующую смену детей. В конце нас покормили гороховым супом и выдали по маленькому кулечку с соевыми конфетами.

Заканчивался февраль, и солнце начинало выглядывать из-под облачного настила. Лучи его пробивались через окна и в наши комнаты. И мы стали присматриваться к себе в зеркало, магия весны вступала в силу. Теперь я уже отчетливо заметил, что мама стала почти совсем седой, с большими мешками под глазами, но она была жива. Она даже решилась дойти до своего института.

Идти нужно было от Петропавловской крепости по льду через Неву к зданию бывшего дворца Великого Князя Михаила Александровича. Я пошел сопровождать ее. На середине Невы мы остановились, чтобы оглянуться на город. Он продолжал оставаться прекрасным, но только как-то съежился и затих. Ни трамваев, ни автомашин, ни стаек птиц, нет дымков над домами, многие деревья в Петропавловском садике уже спилены.

В институте в маленькой комнатке дежурят только два пожарника и отмечают, кто приходил. Умерли очень многие, осо-

 

- 317 -

бенно из когорты старых товарищей моего отца, умер и академик Калицкий, известный теоретик образования нефти на планете. Мы узнали также, что еще в сентябре многим сотрудникам удалось выехать из города в Казахстан и организовать там филиал института. Нам показали и стены дворца, пробитые снарядами. Интересно, что от взрывов выскочили из коробок только двери, поставленные после перестройки помещений в советское время. Старинные же двери остались на своих местах.

Видимо, маме было еще рано выходить на улицу — на следующий день у нее поднялась температура и появился сухой кашель. Вначале она этому не придала большого значения, но через неделю ей стало совсем плохо, она лежала и дышала с каким-то хрипом. Ставили горчичники, банки, растирали, давали аспирин, но ничего не помогало, она таяла на глазах. Пришел врач, наш сосед, и определил крупозное воспаление легких. По его мнению, спасет ее только препарат сульфидин. Но где его достать сейчас во время блокады?!

Мы снова вывешиваем объявления: «Золото за сульфидин». И снова к нам скоро пришли и принесли это лекарство. Лечение началось.

Мама спала на диване, а я рядом на раскладной кровати. Однажды ночью я проснулся и слышу, как тихим голосом мама зовет свою сестру, которая спит у нас в ногах на большой кровати. Я сразу поднялся и разбудил тетю Эльзу. Мы зажгли коптилку, и она подошла к маме. Я слышу: «Эльза, я умираю!». Лоб ее был холодным и мокрым, пульс уловить уже было невозможно. Мы разогрели на плитке воду, обложили маму грелками, напоили теплым чаем, стали растирать ей руки. Оказалось, что это был кризис, когда температура резко падает и сердце слабнет. Именно во время такого кризиса больные умирают. Сульфидин сделал свое дело, она выздоравливала, наутро ей стало лучше.

Уже в начале февраля на улицах города появились люди на грузовых автомашинах, с румяными лицами, в новеньких ватниках — они с Большой Земли. Началась массовая уборка улиц ото льда, нечистот и трупов. Мы уже знали, что город Тихвин на той стороне Ладожского озера уже отбит у противника и от него к озеру проводят железнодорожную ветку, по которой пойдет подвоз продуктов питания в наш город. Уже в конце февраля была проложена ледовая трасса через озеро к нашему берегу, по которой пошел поток автомашин, груженных

 

- 318 -

мукой, а на обратном пути их нагружали людьми. Началась массовая эвакуация из осажденного города. Эту ледовую дорогу через озеро назвали «Дорогой жизни». Хлебный паек увеличился до 450 — 250 граммов хлеба. Стали выдавать больше и крупы. При заводах открылись медицинские стационары для людей с особо тяжелой формой дистрофии, в первую очередь брали туда ценных специалистов.

Я слышу чуть ли не каждое утро за ширмой у меня в ногах кровати разговор тети Эльзы с Сергеем Ивановичем.

— Пойди, у вас на комбинате уже наверняка есть стационар, они сразу же тебя туда возьмут, ведь ты ведущий инженер.

— Эльза, я не смогу дойти, ты посмотри на мои ноги... Но, наконец, Сергей Иванович собрался и дошел до Охты.

Там уже собралась дирекция, и ему назначили особый паек, но в стационар не взяли — были и послабее его.

 

Однажды мама решила проведать нашу старую квартиру на Лахтинской улице. Подходит к двери — в ней записка от управдома с просьбой немедленно прийти к ней. Управдомом была женщина, Дмитриева, которая знала, что дом этот принадлежал когда-то моему деду, знала хорошо и моего отца. В домовой конторе она отвела маму в сторону и дала ей в руки бумажку. Этой бумажкой оказалась повестка из НКВД о выселении всей семьи из города как немцев. Мама так и рухнула на стул. Выдержали блокаду и заслужили! Это значит, что НКВД очнулся от блокады и приступил к своим делам. Вместо того чтобы эвакуировать наиболее ослабших граждан, они принялись, прежде всего, за списки российских немцев в городе. Управдом ей шепчет: «Если можете быстро исчезнуть из города, я отдам назад повестку и скажу, что вас не нашла». В то время это был героический поступок. Но как исчезнуть из города, чтобы не оказаться в вагоне с автоматчиком за спиной? Мама уже на следующий день пошла в институт просить включить ее первой в списки на эвакуацию, но так, чтобы это считалось командировкой в филиал института в городе Кокчетав. Ведь в Казахстан и шло выселение немцев. Во всех других местах мамин паспорт с четко обозначенной записью «немка» стал бы прямой уликой. Но все-таки было важно, чтобы мамин паспорт остался без страшного штампа НКВД о выселении. Старые друзья отца в институте ей обещали выдать эвакуационное свидетельство уже через неделю.

Это известие вызвало во всех других наших семьях шок. Стало ясно, что очень скоро и к ним придут такие же повест-

 

- 319 -

ки о выселении. У нас же времени оставалось очень мало, и нужно было быть особенно осторожными с посещением старой квартиры, куда в любую минуту могут нагрянуть уполномоченные НКВД. Нам стало ясно, что почти все, что есть в нашей большой, хорошо меблированной квартире, придется бросить, и что сразу же после нашего исчезновения все конфискуют. Мебель и другие вещи невозможно вывезти в квартиру родственников, так как их скоро также выселят.

Я один приехал с саночками на нашу квартиру, чтобы взять хоть что-то дорогое для себя. Прошелся по замерзшим комнатам, где прошло мое детство после гибели отца. Все стоит на своих местах так, как будто бы вот сейчас, как в волшебной сказке о Спящей Красавице, зажжется свет и все оживет. Детская комната, с моим столом с книгами, огромным ящиком игрушек, с любимым попугаем. Он смотрит на меня все теми же широко раскрытыми глазами, как будто бы просится, чтобы я его взял с собой в Сибирь. Гостиная с папиной библиотекой и роялем, под звуки которого я засыпал. Столовая, из которой в нашу детскую так часто доносились звуки веселья. Знакомые картины, с которых смотрят на меня все те же знакомые глаза. Но все застыло, замерзло. Все это уже не наше — мы ссыльные. Что же можно еще спасти? Или лучше все просто так и оставить — не разрушать? В глаза мне бросились тома немецкой энциклопедии Брокгауза, которые были в раннем детстве моим «окном в мир», столь захватывающими были в них красочные иллюстрации. Но куда же я повезу эти двадцать четыре тома?! А вот на другой полке стоит собрание сочинений Льва Толстого в издании Маркса, мне хорошо запомнилось, как мама читала нам вслух его «Детство», «Отрочество» и «Юность». «Возьму его!» Связал все тома, вытащил на лестничную площадку, но вдруг вспомнил о маминой библиотечке поэзии начала века, которую она так любит. Вернулся, связал еще стопку из первых изданий Пастернака, Ахматовой, Цветаевой, Хлебникова, Лохвицкой, Северянина, Маяковского и других, и повез я все это на санках на квартиру к бабушке. Зачем повез? Но уже после войны оказалось, что именно эти книги и спаслись, так как при выселении бабушки одну из комнат, принадлежащую ее внуку Вове, который был в это время на фронте, военкомат закрыл и опечатал как имущество фронтовика.

Голодные и ослабшие, что мы можем взять с собой? Собрали пять чемоданов самых необходимых вещей, но поднять их втроем можем лишь с большим трудом. Как же мы их дота-

 

- 320 -

щим до Финляндского вокзала, с которого начинается эвакуация? И тут снова пришла в голову идея: нанять по объявлению грузовую автомашину. Расклеиваем: «Отдаем дубовый гарнитур столовой мебели за доставку семьи на Финляндский вокзал». И опять-таки нашлись «добрые» люди. Водитель военного грузовика приехал смотреть мебель. Через день вывез все это чуть свет утром, чтобы никто не заметил, да еще купил на бумажные деньги рояль красного дерева фирмы Ратке, фирмы родственников бабушки, которые еще после Октябрьского переворота убежали и живут в Берлине. Бумажные деньги, о которых мы и забыли, нам там, на Большой Земле, окажутся снова необходимы.

В последний раз мы вошли в свою квартиру и стали снова обходить знакомые комнаты. Все вещи смотрят на нас, как бы прощаются. Они остаются — мы уезжаем. Кто-то будет играть в мои игрушки? Мама снимает в какой-то задумчивости фотографии отца в рамках. «Ну, вот так... вот так, значит... ничего не поделаешь». Мы выходим на площадку знакомой лестницы, мама стоит в раздумье, словно что-то забыла, держась за дверь, но потом как-то быстро и резко ее захлопывает. Этот последний щелчок двери особо запомнился мне. Я еще и раньше знал, что Советы — антигуманный террористический режим людей, захвативший в стране власть и назвавший себя коммунистической партией. Но случай с нашим выселением из родного города, столь несправедливый и столь безжалостный, заронил в мою душу мысль, что нужно с ними бороться, и эта мысль вскоре стала руководить мной.

 

По «Дороге жизни» в сибирскую ссылку

 

Водитель не обманул, утром четвертого апреля 1942 года к дому подкатила грузовая автомашина. Последний путь по замершему, но родному городу. Проезжаем Литейный проспект, там уже много народа с саночками стягивается к Финляндскому вокзалу. Выглянуло и солнце, как бы сигнализируя о скором окончании блокады. Но вот и вокзал, где мы уже попадаем в конвейер эвакуации: сначала проверка документов, потом горячий суп и кусок хлеба, затем быстро по цепочке на перрон к поезду, который ждет и сигналит, чтобы все происходило как можно быстрее, так как машины на ледовой трассе задержать ни на минуту нельзя. Мы с сестрой берем по два чемодана, мама один. Расстояние до вагонов 100 метров — «Сейчас или никогда!». Первые двадцать метров мы протащили их лихо, но

 

- 321 -

видим, что мама рухнула на чемодан, платок упал с ее седых волос — она ловит воздух, задыхается. Мы же продолжаем то тащить, то толкать наши чемоданы к последнему вагону поезда, который уже дает гудки. Наконец вбрасываем их на площадку и бежим к маме. Если поезд сейчас уйдет, то мы без вещей! Я хватаю чемодан, Маечка тащит маму. Сели. Тронулись!

Наступил какой-то блаженный покой на душе: мы куда-то едем, за окном пробегают заснеженные елки, в вагоне масса народу, груды чемоданов на полу. Наступила какая-то торжественная тишина, у всех, видимо, одна мысль: «Все позади!».

Путь на этом дачном поезде до станции на берегу Ладожского озера был недолгим. Скоро в наш поезд вбежали молодые румяные люди в ватниках и начали хватать нас и выбрасывать с чемоданами прямо на снег. И тут я увидел огромную расстилающуюся снежную гладь этого озера. По льду идет вереница грузовых автомашин, которые разворачиваются на берегу, и с них все те же дружинники начинают сбрасывать в штабель мешки с мукой, и через минуту эта машина уже подходит к нашей толпе, и в нее начинают буквально закидывать истощенных людей. На одну машину — людей, на следующую — их вещи, и снова в обратный путь по озеру. Не успел я еще ничего понять в этой суете, как оказался в кузове машины, рядом со мной Маечка, а на нас сверху еще навалили каких-то закутанных в шубы людей. Где мама? Она у кабины, только голова выглядывает. Машина медленно съезжает на лед по деревянным мосткам, и вот уже понеслась по трассе. За нами мчится еще одна, а за ней еще и еще. Мороз, ветер пронизывает насквозь, чувствую, что отмораживаю лицо, и даже не могу освободить руку, чтобы защитить его. Машина все время налетает на какие-то бугры, отчего все сидящие в ней взлетают на секунду в воздух. Стоны.

Смотрю на озеро — снежная пустыня. Солнце, все блестит на морозе. Ветерок поднимает вверх снежную изморозь, от которой над озером стоит легкая морозная дымка, от чего лучи солнца становятся радужными. На небольшом расстоянии от нас другая вереница машин, идущая в обратную сторону. Это идет хлеб, тот самый хлеб, без которого нет жизни. Проезжаем мимо автомашины, покрытой снегом, вся задняя часть которой погружена под лед. Замечаю, что над озером кружит самолет. Это немецкий «Хенкель» — разведчик. Ведь он же нас видит, почему же он не бомбит?! Да и как вообще вся эта «Дорога жизни» может существовать, если нас видит неприятель с того берега и ему ничего не стоит периодически артиллери-

 

- 322 -

ей разламывать лед на озере? Оставим эту загадку решать военным историкам, которых все же, наверное, когда-нибудь допустят в советские военные архивы.

Оказывается, трасса тут не одна, их много проложено, и вереница машин время от времени, видимо, меняет их.

Прошло еще около часа, и, повернув голову вперед, я вижу темную полосу леса на том берегу. Приближаемся. Вижу также, что чуть дальше на юг вдоль берега тянется линия дымков, видимо, от печек в блиндажах. Это уже фронт. Так близко! Значит, нас и оттуда видят?

Еще каких-нибудь десять километров, и я чувствую, как машина пошла вверх по деревянному настилу к прибрежному лесу. Наконец, мы на восточном берегу. Остановка в лесу, нас выгружают, а машина тут же разворачивается и идет к штабелям мешков. Регулировщики и плакаты показывают нам, что нужно двигаться к большим белым палаткам, или дощатым баракам, раскинутым в начале леса. Это оказались пункты обогрева и кормежки. Внутри тепло, горят железные печи, тут же огромные дощатые столы со скамейками, за которые всех сразу рассаживают и еще раз проверяют документы, ставят штампы: «Борисова Грива». Подкатывают котлы походной кухни, и сразу запахло давно забытым пьянящим ароматом мясного бульона. Это вермишель с мясными консервами. Наступила тишина — люди едят. Наконец-то едят досыта. Но оказывается, есть досыта истощенным людям очень опасно. Вдоль рядов столов ходит медицинская сестра и объясняет, чтобы розданный сухой паек не ели, а спрятали. Но где там: «сытый голодного не понимает» — многие разрезают пакеты и начинают поедать все: колбасу, хлеб, масло...

Наконец, слышим команду — идти искать свои вещи, которые сброшены в больших кучах на снегу, и тащить их к вагонам. А вагоны рядом в лесу, куда подведена ветка железной дороги. Вагоны товарные, небольшие, видимо, в них же привозится и мука для переброски в город. Залезть в вагон ослабшим людям почти невозможно, их опять туда забрасывают. Ложимся прямо на дощатый пол, под головой чемоданы. Уже стемнело, поезд совсем бесшумно, медленно идет по лесу. Мы засыпаем первым глубоким сном спасенных людей. Не важно, что там будет впереди, но мы сыты, и от этого нам тепло и уютно. Из углов вагона раздаются стоны людей, это дает о себе знать та самая съеденная колбаса из сухого пайка.

Нам ничего не говорят, куда мы едем. Утром с трудом отодвинули огромные двери вагона, и страшная картина открылась

 

- 323 -

нам. Мы едем вдоль леса, который частью повален снарядами, а на земле в снегу стоят разбитые автомашины, и на черном снегу разбросаны трупы солдат. Мне показалось, что это немецкие солдаты. Запомнился один. Он остался стоять, прислонившись к дереву. Только потом мы узнали, что это был район Тихвина. Поезд сделал остановку еще до города, чтобы люди могли оправиться и не загрязнять перроны вокзала. В Тихвине началась еще одна сортировка людей: отобрали очень ослабевших и на санитарных машинах увезли в специальные госпиталя, организованные в пристанционных зданиях. Остальным роздали кашу и опять сухой паек. Кипяток каждый брал сам из специальной колонки. В Тихвине нас уже перегрузили в другой, тоже товарный поезд, в огромные вагоны типа «Пульман». Снова сделали отметку в эвакуационном свидетельстве, которое теперь уже стало документом на получение питания на каждой крупной станции. В центре большого вагона стояла железная печка, которую нужно было по очереди топить углем. Люди постепенно стали приходить в себя — начались скандалы и даже драки из-за каждой мелочи. Мы постелили на пол свои одеяла, достали необходимую посуду: котелок, ложки, нож, кружки, мешочки для продуктов. Приготовились к долгому пути через всю Россию в Казахстан.

Из наших близких в блокированном Ленинграде погибли пять человек, они жили не с нами, в том числе и наша няня Настя. Из нашей немецкой коммуны, собравшейся на Гребецкой улице, никто не погиб. Через месяц была выслана из города семья Геллеров, их направили в село Саргатку Омской области, где через год умер глава семьи, Владимир Федорович Геллер. Уже в мае выслали и бабушку с тетей Эльзой в Кемеровскую область, и это несмотря на то, что ее сын Вова в это время воевал на фронте.

Люди привыкают к тому, что «хлеб насущный» каждый день с ними, привыкают, как к воздуху, которым мы дышим, и перестают замечать. Ленинградская блокада поселила в моей душе постоянный страх — страх остаться без хлеба. Кроме того, у меня появилось огромное уважение к этому замечательному продукту, изобретенному еще в древности, к хлебу. Ведь недаром же в народе говорят: «Хлеб — всему голова».