- 7 -

ГЛАВА 1

10 августа 1945 года император Японии заявил по радио, что он, стоя перед огромными жертвами его народа, объявляет о прекращении войны. Япония капитулирует. Все военные действия приостанавливаются. Но Квантунская армия, расположенная в Маньчжурии, продолжала сопротивляться еще дней 8—9. 17 августа Красная армия вступила в Харбин, радостно (вольно или невольно) встреченная русским и китайским населением. Многие русские, не в меру усердствуя, забрасывают красноармейцев папиросами, яблоками, конфетами, обнимают их «желанных», «долгожданных» ... Многие, видимо опасаясь, кричат по всякому поводу и без повода «Да здравствует Красная Армия!», «Да здравствует Сталин!»

На воскресенье, 19 августа, в 10 ч. утра по указанию Советского командования было назначено собрание представителей русского населения для организации Общественного комитета. В функции Комитета должны были войти снабжение населения, как гражданского, так и воинов, хлебом, продуктами, а также городская самооборона: японцы еще не прекращали нападений на русских солдат и на отдельных жителей (стреляли из-за угла мстители из японского «Батальона смерти»), Я не мог попасть на это собрание русской общественности, — в этот час была срочная хирургическая операция, — и направил туда секретаря еврейской общины. Несмотря на мое отсутствие и большую обремененность работой, врачебной и еврейской, я был избран товарищем председателя этого Общественного комитета. Моего согласия, собственно, и не спрашивали. Комитет, расположившийся я здании Ком-

 

- 8 -

мерческого Собрания, немедленно же приступил к работе. Естественно, что за всей работой этого органа российской общественности стояли представители Красной Армии.

Вторник, 21 августа 1945 года. Чудный, теплый августовский полдень. Я пришел домой после больницы и забот еврейской общины. Пообедал с семьей и в 2 ч. дня поехал в Комсоб вести прием посетителей по вопросам и делам, нуждам и потребностям русского населения.

В 2 часа дня 21 августа 1945 г., во вторник, я ушел из дому, и больше уже не вернулся. Расстался с семьей на целых шестнадцать лет. Мы встретились в 1961 г. в Государстве Израиль ...

Я приехал в Комсоб, занял кабинет тов. председателя. Ко мне прикомандировали секретаря, и я начал прием. Вошел мужчина, немец по национальности. Его сын ночью убит японцами. Он стоял на посту, охранял какой-то военный склад. Несчастный отец плачет. Единственный сын у него. Хоронить у отца нет средств. Я даю распоряжение секретарю срочно снестись с похоронным бюро, с кладбищем; похороны завтра в 11 ч. дня, докладываю об этом советскому командованию. Пришла женщина, у нее. умерла сегодня утром мать. Бедные люди, средств нет, просит помощи. Тому нужно положить в больницу заболевшую дочь, этому получить муку для пекарни. Пожилой человек задумал издать специальный номер газеты-журнала, посвященной «победоносной Красной Армии» и «Великому Сталину». Просит разрешения, содействия, субсидии. Причем спешно, так как через неделю будет «парад Красной Армии», и он хочет поспеть к этому дню. Литературный материал у него готов, — вот он здесь в папке (и он раскрывает папку со многими листами исписанной бумаги). Я его направляю к советскому военному командованию. В мою компетенцию это не входит. В городе военное положение, военная цензура. Он, недовольный, что-то сердито бормоча, уходит. Не удалось, ви

 

- 9 -

димо, «угодить». А быть может, человек этим хотел спасти себя.

В Комсобе жизнь кипит. Полно народу. В одной комнате, бывшей читальне, пишут, мажут, клеят плакаты, транспаранты: «Слава победоносной Красной Армии». «Слава вождю мирового пролетариата великому Сталину». «Слава», «Слава», «Да здравствует!» ... И кто все это делает? Вот редактор эмигрантской антисоветской ярко правой газеты, вот русский чиновник, еще вчера выступавший на собрании с докладом против СССР, коммунизма. Все эти активные борцы с СССР, белогвардейцы, черносотенцы, теперь поют «Славу» ... Думают, что в этом спасение.

Ни один из них не спасся. Даже те немногие, кто, стоя в антисоветских рядах и занимая командные посты в правых эмигрантских организациях, были одновременно на службе у Советов. Все они, за малым исключением, арестованные, кто раньше, кто позже, были вывезены в СССР и нашли приют в советских тюрьмах и лагерях.

Советский майор, приставленный к «Общественному комитету», поручил его председателю, инженеру М., составить список наиболее активных деятелей русских общественных организаций, приблизительно до 250 человек, перед которыми некий полковник — свидетель побед прочтет на днях лекцию «Как мы брали Берлин». Список этот надо представить в течение суток. Засуетился председатель и его присные, и в тот же день был подан майору список в 250 человек, наиболее видных и активных деятелей всех организаций, общественных, профессиональных и др.

Лекция полковника не состоялась, да, по-видимому, и не предполагалась. Но список послужил хорошим путеводителем для арестов ...

Окончив прием посетителей, я отправился в больницу на вечерний обход больных. Там и застиг меня телефонный звонок. Предлагают явиться сегодня между 5 и 7 ч. вечера в Ямато-отель представиться высшему совет-

 

- 10 -

скому командованию. Приглашаются представители общественных, национальных, просветительных и других организаций и учреждений. «Явиться в возможно большем количестве». Я тут же оповестил об этом секретаря еврейской общины М. Г., раввина А. М. Киселева и члена нашего президиума А. Г. О. Вчетвером мы поехали автомобилем в Ямато-отель... По дороге раввин спросил меня: «Почему вы так сумрачны, А. И.?» Я сослался на усталость, головную •боль. А в действительности у меня было тревожно на душе, неспокойно. Думаю, что и раввин был поэтому так грустно молчалив. И у него были недобрые предчувствия.

На крыльце Ямато-отеля стоял майор и два охранника при оружии. Взяв под козырек, майор вежливо спросил:

—Вы по приглашению, представиться?

—Да.

— Пожалуйте!

И словно из-под земли, выросла фигура капитана, который проводил нас в один из залов Ямато-отеля. Капитан указал нам на диван и предложил сесть. А сам удалился. Мы уселись на диван и рядом стоящие кресла. Сидим, ждем. Разговор как-то не клеется. В зал вошел офицер, в черного цвета форме, и сел на диван в противоположном углу. Еще минут десять прошло — тихо, никакого движения. Вошел еще кто-то в цивильной одежде. Какая-то жуткая тишина. Уже темнеет. Огня не зажигают. Тихо кругом, человеческого голоса не слышно. И каждый из нас спрашивает себя: что это означает? Еще 15—20 минут ... Появляется некий капитан, подходит к нам и спрашивает — кто у нас главный? — Вот наш раввин, духовный глава общины. — А кто председатель? Все в один голос называют меня.

Они полагали, что приглашают представиться. Капитан обратился ко мне:

 

- 11 -

— Прошу вас! — и жестом предложил следовать за ним.

Офицер ведет меня из Ямато-отеля через дорогу в особняк японского генерального консульства. У широких дверей большого дома стоит солдат с винтовкой. Он впускает нас. Мы поднимаемся на первый этаж, затем по внутренней лестнице на второй. Дом пустой, мертвый. Ни живой души. Офицер ведет меня по длинному коридору между рядами дверей с обеих сторон. В последнюю дверь слева он вводит меня, оставляет там, а сам уходит. Где я? Маленький, крошечный коридорчик, из него куда-то ведут три двери. Открываю дверь направо: ванная, туалет. За следующей дверью маленькая комната с окном на Вокзальный проспект. Комната совершенно пустая, даже стула, табурета нет. И лампочка электрическая выкручена. Открываю третью дверь. Заглядываю туда. О, знакомый! За голым столом на табурете сидит председатель грузинской колонии. Он, увидя меня, удивлен, но еще больше обрадовался — живой человек. Мы — в кухне. Плита и над ней большой бак. Напротив, на стене, висит полка для посуды, тарелок. Простой кухонный стол и табурет.

— Что вы тут делаете? Как попали сюда? Давно ли вы здесь? — забрасываю я соседа вопросами.

Пришел он тем же путем, что и я—из Ямато-отеля, куда явился от грузинского общества, по приглашению «представиться». Он тут, на кухонке, уже более часа, никто не заходил к нему, никуда не вызывали, ни о чем не спрашивали. Уступил мне свое место, настоял, чтобы я взял табурет, а сам сел на кухонный стол. Сидим, беседуем, гадаем. Что это означает? Что будет дальше?

Думы мрачные.

Вдруг слышим шаги в коридорчике. Мы смолкли. Кто-то шагает: взад и вперед, взад и вперед. Я решился выглянуть. Открываю дверь: ба! А. И. О-н. Он поражен, испуган, увидя меня. Приглашаю его к нам, на кухню. Нас уже трое. Как попал сюда? — спрашиваем. И он зван представиться. Он в прошлом городской голова г. Б.

 

- 12 -

(Приамурье), пароходчик. В Харбине был директором Банка взаимного кредита. Что ж, для тюрьмы или лагеря и это материал... В СССР говорят: был бы человек, а «статья» найдется.

Девять часов, десять, уже одиннадцатый час. А.И.О. не то опрашивает, не то восклицает: неужели мы арестованы?!

Я отвечаю: вы еще сомневаетесь. А грузин, словно своим мыслям в ответ, как бы про себя говорит: еще в расход выведут ... А. И. вздрогнул, даже затрясся.

12-й час ночи. Слышим топот ног, голоса. Шум какой-то. Мы выглянули в один, другой коридор: ба! Знакомые все лица... Коридор освещен, и в нем толпятся человек 50—60. Тут и два члена еврейской общины, и представители украинской колонии, армянской, тюрко-татарской, общества литовских граждан во главе с консулом Литвы д-ром Я. Тут и представители разных организаций и учреждений: общины Красного Креста, общества соседской взаимопомощи, «танаригумы» и еще, и еще. Все они явились «представиться» по вызову высшего советского начальства, новой власти. Мои коллеги по еврейской общине, увидя меня, подбежали ко мне, радостно обнимают и спрашивают: вы уже представились? Я им сказал, что мы фактически заперты здесь с 6 часов и добавил:

— Для вас неясно, что мы арестованы? Их испугали мои слова:

— Что вы, что вы! Сейчас, наверно, будет общий прием, и мы поедем домой.

Никто не хотел думать, что мы арестованы. Председатель украинской колонии, инженер В., резко порицал мой «мрачный пессимизм». Литовский консул просто возмущался, он сердился, протестовал против моих слов об аресте. Некоторые молчали растерянно.

У дверей одного из кабинетов появился боец с винтовкой, а в комнате зажегся свет. Кто-то подошел к солдату, заговорил с ним. Солдат охотно вступил в

 

- 13 -

разговор, рассказывает, как «мы шли на Берлин», как «брали Берлин». Аудитория бойца все увеличивается, ему задают вопросы, он отвечает.

В 12 ч. ночи из кабинета выходит майор. Среди полной тишины он обращается ко всем нам: прошу следовать за мной.

На лицах многих торжествующая улыбка: идем «представиться», и — домой.

Мы проходим по темному коридору, впереди майор, а позади нас — солдат с винтовкой. Спускаемся по внутренней лестнице вниз, в первый этаж. Мы у широких выходных дверей на Вокзальный проспект. Но двери перед нами не открываются, спускаемся ниже, в подвальный этаж. Большая длинная комната. Не убрано, на каменном полу разный хлам и мусор. У стены стоит ванна, наполненная грязнущей водой, и у каждой из дверей подвального помещения — молодые бойцы с винтовками. Офицер вышел, мы остались с бойцами. Сесть не на что — ни одной скамейки, стула, табуретки.

Многие «прозрели», поняли, что арестованы. Но литовский консул еще не сдается. Это будет, по его мнению, проверка личности, и... домой. Неужели неясно... Грязный подвал, вооруженная охрана. А тут еще окрик стража:

— Не разговаривать промеж себя! Открылась дверь, показался старший лейтенант и объявляет:

— По двое заходить сюда, по очереди.

Кое-кто поспешил войти первым. Прошло минут десять, зовут следующую пару. А первые двое обратно не вернулись. Дошла очередь и до меня. Мы (я и А.И.О) вошли в узенькую комнату, проходную. За двумя столиками сидят два старших лейтенанта, по одному за каждым. У первого столика меня останавливают. Вопросы: фамилия, имя, отчество, год рождения, национальность (это у советских обязательно при всех опросах, допросах, на всех анкетах...). Затем предлагают выло-

 

- 14 -

жить на стол все, что имеешь при себе. А было у меня денег 2960 иенами и даянами (как раз в тот день получил гонорар за больных), ручные часы, авторучка, золотое кольцо, паспорт, записная книжка, ключи от письменного стола и квартиры. Все выложил на стол. Приказали снять галстук и кожаный ремень. Офицер все записывает йод номерами, пересчитывает деньги. Читает вслух, что мною «сдано» на хранение и что он «принял». Я подписываюсь, он подписывается, — все честь честью. И ... конец моим деньгам и вещам, — больше я их никогда не видел ...

Офицер, обращаясь к стоящему тут же старшине, говорит: в третью. И для старшины и для меня — все было ясно ...

Старшина ведет меня. Какой-то узкий полутемный коридор. Вся стена слева в железных решетках, высоких до потолка. Клетки, как те, в которых в зверинцах держат зверей. Внутри клетки разделены между собой стенками. Вот № 5, 4. У № 3 меня задерживают, открывают ключом крошечную железную дверцу, идущую от пола, в которую войти можно только сильно согнувшись. Меня вталкивают в дверцу. Я в клетке. Полумрак. Свет только от одной потолочной лампочки в коридоре. В клетке нары. На них кто-то лежит, закутавшись в свое пальто. Недвижим. Нары человек на пять. Сел на нары, — невозможно сидеть на них: доски, видимо, новые, неструганые — острые колючки, как иголки, врезаются в тело. Вскочил с нар, сел на пол у решетки. И так просидел всю ночь. То одного, то другого приводят в одну из пяти камер. Проснулся мой сосед, всматривается и восклицает:

— Доктор, а вы как сюда попали?! Я ответил:

— Должно быть все пути ведут сюда ...

С утра стали прибывать новые арестованные, и до полудня в моей камере-клетке было уже десять человек. Еле-еле вмещаемся, друг на друге сидим, толкаемся. Душно, дышать нечем. Окна в камере нет. Три глухие стены,

 

- 15 -

одна задняя и две боковые граничат с другими камерами. И железная решетка в коридор. На наружной стене узенького коридора, почти под самым потолком — небольшое тюремное оконце. Оказывается, мы в арестном помещении японского жандармского управления, куда прятали людей. Едва ли кто знал об этой тюрьме в подвале прекрасного, особняка генерального консульства.

Советские власти использовали это помещение, как и подвалы жандармерий и полиции во всем городе. Все эти тюрьмы были переполнены: арестовывали не сотнями, а тысячами в день. По заветам Дзержинского, Ежова, Берия — по заветам Сталина и иже с ним.

На одной стене камеры какие-то таинственные надписи. Всматриваюсь, читаю:

каленое железо!!!!!!

пепельницы!!!

бамб!!!

Это означает, что жертва, пребывавшая в этой камере, подвергалась пыткам каленым железом по телу — шесть раз (шесть черточек), бамбуковой палкой лупили — три раза (три черточки), зажженную папиросу тушили на голове заключенного (это его голова — пепельница) — три раза. Жутко. В дальнейшем в советских тюрьмах я слышал про пытки, намного превзошедшие бамбуковые палки, «пепельницы» и т. п.

Кто у кого учился? ...

На второй день моего пребывания в тюрьме кто-то крикнул в одной из соседних камер:

—Доктор К., смотрите в окошко, там ваша жена.

Взглянул через решетку в окошко-форточку, вижу, жена со знакомой (дочь М. Г.) проходят медленно мимо окна и не смотрят, конечно, в подвальный этаж консульства. Да они ничего и не увидели бы — камера в глубине. Зато нам видно, что делается на тротуаре. Сердце забилось, я не сумел сдержаться, заплакал. Назавтра я увидел сына Т., стоящего на углу здания бывшего Русско-Азиатского банка. Так, несколько раз я видел своих,

 

- 16 -

расстраивался, плакал и по целым дням, с утра и пока стемнеет, смотрел в окошко.

Тяжко мне. Мои сокамерники — все незнакомые люди, я — единственный еврей среди них. Мои коллеги по еврейской общине оба в камере № 4. Два раза в день нас выводят в туалет, по камерам, каждую отдельно. Проходя мимо второй и первой камер, слышу приветствия: здравствуйте, А. И. Там все больше и больше знакомых. Д-р Т. иногда добровольно подметает пол в коридоре. И, должно быть, чтобы показать, что не пал духом, бодр и полон веры, он дурачится, пляшет в коридоре с метлой. Разговаривать с другими не полагается, но д-р Т, подметая пол возле нашей камеры, успевает спросить меня о здоровье и добавить:

— Скоро, скоро, А И., будем на свободе

Он вообще был уверен, что не сегодня-завтра он будет освобожден. Попав затем, в начале 1946 г., в лагерь на Урале и работая в лагерной больнице врачом, мой коллега стал петь хвалебные гимны большевикам, коммунизму. Он был осужден на 10 лет. В Сиблаге получил еще десять лет после того, как уже отсидел шесть. Был отстранен от врачебной работы, впал в отчаяние, ипохондрию и ... умер в лагере, не дожив до «свободы».

Каждый дань приводят ночью много арестованных. Растет число молодых. Я волнуюсь, не тронут ли чекисты-бандиты моих сыновей. Однажды утром соседи, вернувшись из туалета, передали: в подвале новая большая партия арестованных, человек 50, почти все молодежь. Кровь стынет в жилах. Боже мой! Пожалей детей моих! Не могу дождаться, когда нашу камеру № 3 выведут. Нас ведут. Подвал переполнен новичками. Я направляюсь прямо в толпу арестованных, ищу тревожным взглядом. Кое-кто из молодежи, бывших учеников Коммерческого училища, где я преподавал и был председателем правления, окликают меня: «Доктор»! Я спрашиваю, где их взяли, когда, за что, не видали ли моих ребят. Нет, моих сыновей нет среди них, — страх отпустил на время. А людей, рас

 

- 17 -

сказывают они, прямо на улице арестовывают, ловят, хватают по-бандитски, вталкивают в автомобиль и везут в тюрьму, в подвал... Каждый день, каждую минуту переживаю муки — страх за детей.

Среди заключенных есть больные. Заявили об этом тюремному начальнику, старшине. И вот сообщили, что сегодня будет врач. Многие записались к врачу. Записался и я с надеждой — авось врач знакомый. Ведь никакой связи с внешним миром нет. Часов в 11 пришел «врач» — фельдшер тюрьмы на Коммерческой улице. Русский, кажется, из ротных фельдшеров. Он в сопровождении какого-то офицера подходит к решетке каждой камеры — кто болен? что болит? — и оставляет порошок аспирина или пирамидона. Подошел и к нашей клетке. Узнал меня. Я прошу его посмотреть меня, у меня боли в кишечнике. Офицер отпер, чтобы фельдшер вошел. Но фельдшер, вижу я, вдруг побледнел, дрожит, не может войти в камеру. Боялся, очевидно, что обратно не выйдет. Этот фельдшер всего лишь месяца три тому назад болел тифом, и я его лечил сначала на дому, а потом забрал в еврейскую больницу. Он был очень благодарен и признателен мне. Через некоторое время, будучи в тюрьме на Коммерческой улице, я оказался у того же фельдшера в амбулатории, и он мне шепнул, что боится за себя, каждый день ждет ареста. Все его знакомые, друзья арестованы.

Числа 25—26 августа некоторых вызывают из камер. Среди них и мои коллеги по еврейской общине. Их проводят мимо нас. У них радостные лица, — они верят, что их освобождают ... Оставшиеся в звериных клетках завидуют им. М. Г., проходя мимо моей камеры, приветствует меня рукой, улыбается и успевает шепнуть: скоро и вы, А. И., будете дома ...

Не знаю, откуда у них взялась эта вера, — возможно, как это в дальнейшем не раз бывало, начальство внушало: собирайтесь, освобождают вас. К этой лжи и обма-

 

- 18 -

ну постоянно прибегают. И человек верит — верит, потому что надеется...

На следующий день кто-то, возвратившись с допроса, рассказывал, что все, кого вчера вечером «освободили», сидят в тюрьме. Их перевели в тюрьму, освободив здесь место для других — сотен, тысяч ...

Вот уже две с половиной недели я нахожусь в заточении, в этом подвале. Меня ни разу не вызывали на допрос.

Наступил первый день Рош-Гашана. Рано утром, когда все еще спят, я молюсь, вспоминаю молитвы. Губы мои шепчут «Унсане Текеф». И думаю, думаю: «ми ихие, уми иомут» ... Кому какая судьба, кто какой смертью ...

Вроде как помолился. И словно легче стало на душе. В тот же день нас погрузили на грузовой автомобиль и повезли куда-то. С тротуара в грузовик бросают папиросы, конфеты, яблоки, сочувствуют жертвам насилия. Едем мимо отеля «Модерн». У входа стоит метрдотель Лев. Фр. О. Я подаю ему знак рукой, мол везут в тюрьму на Коммерческую улицу. Он в тот же день сообщил об этом моей семье. (Через два месяца мы с ним встретились в арестантском вагоне по дороге в Свердловск). Нас выгрузили посреди луж в дальнем углу двора. И после проверки загнали всех, человек 60, в одну пустую камеру. Вновь вижу немало знакомых, — редакторы газет, журналисты, писатели. Принесли нечто вроде обеда, — какая-то каша и хлеб. С голоду ели все без остатка, и даже порции тех, кто не мог преодолеть отвращение к этой так называемой «каше». К вечеру нас стали распределять — пачками отводили одних и приходили за другими. Осматриваюсь на новом месте: камера довольно большая, нары вдоль всех четырех стен. Окна со щитами, но все же видна улица и прохожие. В одном углу — непременная «параша». Нас 46 человек. Отдельно дер

 

- 19 -

жатся восемь китайцев и японцев, — тут и управляющий железной дороги, и губернатор Биньцзянской провинции, и «высокие» чины администрации. Все они хорошо одеты, в полувоенной форме.

Вечером началась перекличка. Сержант записывает. Дошла очередь до нас. Мой сосед во весь голос заявляет: Т. С. И., 1886 года рождения, еврей. Последнее слово резануло мой слух. Как еврей? Несколько десятков лет живет в Харбине, известен как православный, вращается в церковных кругах, чуть ли не староста церковный, и вдруг — еврей. Он старый мешумед. Правда, при случае, в беседе со мной, он не отрицал своего еврейского происхождения. Каждый год в Рош-Гашана поздравлял меня по телефону и даже решался произнести по-еврейски: Но он-то настоящий «православный»... С редактором одной из русских газет повторилось то же самое—объявил себя евреем. Отец и мать его—выкресты, сестры, дядя — тоже. Он родился уже христианином, православным. И этот — в тюрьме евреем стал ... В дальнейшем в советской тюрьме и вообще в Советском Союзе я встречался всегда с обратным явлением ... При перекличке произошел явный и весьма характерный инцидент. Один заключенный, когда до него дошла очередь, назвал свою фамилию, год рождения и национальность указал: украинская. Лейтенант поясняет: значит, русский. «Нет! Не русский, я украинец!».

— Какой такой украинец! Русский!

— Я не русский, я — украинец.

— Пиши, русский! — приказывает лейтенант сержанту.

— Нет, пищи: украинец. Я сын украинского народа, а не русского.

Сержант записал: русской национальности. Окончилась регистрация. Помощник начальника тюрьмы рассказывает, как хорошо нам будет в Союзе, как там ценится и высоко оплачивается труд. Нам простят все «преступления» и «прегрешения» перед советским народом, и мы сразу же будем работать на пользу «дорогой Родины».

 

- 20 -

Помощник начальника тюрьмы иллюстрировал свои слова «наглядным» примером: вот этот солдат, он отсидел в тюрьме и лагере пять лет, исправился и теперь сержант в армии и на хорошем счету. Он обладает «прекрасным» голосом и сейчас споет нам русские песни. Сержант запел: «Хороша страна моя родная» ... С полчаса пел сержант, собственно, кричал, орал своим зычным голосом. Потом мы узнали, что этот сержант, действительно, отсидел пять лет в заключении за ... грабеж и кражу со взломом ... Лейтенант, представляя его, назвал «настоящим советским человеком» ...

Спать улегся на голых досках. Пиджак сложил вдвое, втрое, скатал его — и под голову. Но разве уснешь? Сотнями, тысячами повыползли клопы. Мириады клопов. Нечто ужасное. Все вскакивают, пытаются бороться с ними, ловят их. Давят их башмаками, чем попало. Все чертыхаются, ругаются, по-русски, по-украински, по-польски. Японцы по-своему проклинают все и всех. Страшные клопы, клопы-звери ...

У дверей камеры по ту сторону стоит молодой боец, 19-летний, украинец. С винтовкой, конечно. Стережет нас. В дверях окошечко-волчок, в которое он то и дело заглядывает. Так положено. А может быть, из любопытства или совсем по иной причине ... Ночью этот боец и еще один молодчик, товарищ его, подбираются к японцам, забирают пару сапог, хороших, новых. Японец не спит, видит покушение на его сапоги, поднимает шум, пытается вырвать сапоги из рук стражей-воров, но они силой тащат его и еще одного японца, который лежал рядом на нарах в своих добротных сапогах. Уводят их, запирают на ключ и засов дверь камеры. И ... стало тихо. Через минут пятнадцать два японца возвращаются — без сапог и без брюк, которые на них были, — брюки из хорошего военного сукна. В уборной под угрозой оружия их раздели и забрали брюки и сапоги. Через час-другой на нарах возле ограбленных японцев лежали старые рваные штаны и заплатанные ботинки... Японец из

 

- 21 -

управления Северо-маньчжурской жел. дороги возмущается, волнуется, кричит, — он требует начальника тюрьмы. Всем было ясно, что это делалось не без участия начальства, если не по его приказанию ...

Клопы отравляли и без того горькую жизнь нашу. Умоляем начальника тюрьмы: в любой аптеке есть очень хороший порошок, японский, мгновенно уничтожает клопов. Начальник отвечает:

—У меня нет кредитов на это.

— Я могу взять порошок в аптеке еврейской больницы, если вы разрешите.

— Пишите записку в вашу больницу, я пошлю за порошком.

В тот же день был у нас чудодейственный порошок из аптеки еврейской больницы. От клопов мы избавились...

Как-то вызывает меня начальник тюрьмы к окошечку (волчку) и говорит:

—Была тут жена ваша, передала записку. Можете ответить, если хотите, но только писать о здоровье, или просить чего прислать. И по-русски писать. Будете?

—Да, буду.

— Вот вам бумага, карандаш. Через 10 минут я приду за письмом, — и, передавая мне пакет (мыло, зубной порошок, полотенце), добавляет:

— Был еще шоколад, но мои ребята (солдаты) съели его.

Цинично-откровенно...

Жизнь в тюрьме томительна. Кого-то вывели из камеры и, как передавали, отправили якобы в Хабаровск. Разные слухи неведомыми путями проникают за мрачные стены тюрьмы: кто «новенький» прибыл, кого вывезли в Советский Союз. Есть даже слух, что кое-кого освободят... И каждый хочет думать, что это его выпустят! на свободу... именно его. Конечно, его...

Мы грязные, обросли. Наконец-то слышим, в коридоре расположились три парикмахера. Все довольны: поистине, стригут и бреют. И меня повели. Постригли,

 

- 22 -

сняли бороду, а усы, которые за месяц стали пышными, парикмахер отказался сбрить. «Почему?» — «Не надо, и баста!» Оставил меня с густыми усами. Видимо, не только «у каждого барона своя фантазия», но и у каждого брадобрея...

А назавтра еще большая радость — баня. Не Бог весть какая, но все же пополоскались в горячей водичке, смыли грязь. Надолго ли? Взамен грязнущего белья получили по чистой паре, — не новой, и даже рваной местами, но стираной.

Вот так живем: что день, что ночь. Кое-кто умудряется спать целыми днями, и ночью спит. Таким легче — они все время во сне. А мы — мученики. На душе тревожно, мысли, думы терзают. И днем и ночью без сна.

Иом-Кипур. Тяжко мне. Я один знал, что сегодня (18 сентября) Иом-Кипур. Ничего не ел, не пил. Когда постишь на душе чище, словно спокойнее. И даже светлее в мрачном заточении. Про себя, лежа на нарах, молился: некоторые молитвы приходят на память.

Кончаются праздники. Сумерки. Там, в храме, раздается звук шофара, трубный звук, и дружный возглас — пожелание — надежда.

А я? Меня что ждет?..

Нас в камере стало меньше. Куда-то убрали японцев и китайцев. Солдат из нашей стражи сказал, что их отправили пароходом в Советский Союз, в Хабаровск. И мы томимся от неизвестности.

Как-то часов в 11—12 ночи меня вызывают. Среди ночной тишины произносится громко моя фамилия. Подхожу к двери.

— Ты Кауфман?

—Да.

— Выходи.

 

- 23 -

Вышел в коридор. У дверей стоят два солдата: старшина и боец. Старшина берет меня за руку, вводит в комнату направо, тут же, рядом с моей камерой. Комната без двери, и лампочки в ней нет, — свет падает из коридора, в котором в разных концах висят на потолке маленькие лампочки с тусклым светом.

Мне страшно в темноте с двумя красноармейцами-тюремщиками. Старшина садится на небольшой стол, стоящий посредине комнаты и обращается ко мне:

— Мы только что были у тебя дома. (Мне стало жутко при этих словах). — Ох и угостили нас. И водки — сколь хошь. Младший сын твой молодец: пил водку с нами. Письмо вот есть для тебя.

И он, полупьяный, стал шарить в своих карманах. Вытаскивает из карманов разные бумажки, шнурки, мундштук, коробочку папирос, какую-то грязную тряпку (вероятно платок), пуговицу, спички, зажигалку и еще, еще. Кладет все на стол. Начинает копаться в бумажках. Света нет в комнате, смотрит в темноте. Нашел какую-то бумажку:

— Вот, это тебе!

И сует ее мне в руку. Я говорю: а может, это не мне, надо посмотреть при свете. Он зажигает спичку, всматриваюсь, — да, действительно, эта записка мне.

Старшина говорит:

— Там еще жена послала тебе пальто, но в конторе (тюрьмы) его задержали, — ну завтра получишь, — и вдруг обращается ко мне: — Хочешь сейчас поехать

домой?

Я испугался. Знаю, что движение по городу в ночное время запрещено; старшина пьян. Кто знает, что он затеял! Я говорю ему: поздно, нельзя. Он настаивает:

— Поедем! Сегодня вся стража моя: и вверху и внизу, и у ворот.

Накануне обстреляли автомобиль с солдатами, которые ехали по улицам города, не имея на то специального разрешения, а старшина упорно уговаривает меня:

 

- 24 -

— Повидаешь своих—и обратно!

Я отказываюсь. Может это провокация, ловушка? Я не поехал.

А пальто бы мне очень пригодилось. Уже конец сентября. И лежать на нарах не на чем, и покрыться нечем. Назавтра я спрашиваю начальника тюрьмы о моем пальто.

— Какое такое пальто?

Объясняю ему, как мне сказал старшина: пальто послали мне, в конторе оно. Задержали его там.

— Никакого пальто не видел, никто его там не задерживал.

Я прошу его спросить старшину Медведева (так тот назвал себя). Начальник тюрьмы протяжно свистнул:

«Медведь? Их полк сегодня утром уехал домой, на родину...»

***

Вскоре стали поговаривать, что нас отправляют куда-то. «Сведения» противоречивые: у одних — что в «лагерь» в Старый Харбин, у других — что в Советский Союз. Многие выражают удивление, возмущаются: как же так, ведь еще ни одного допроса не было. И действительно, меня за весь месяц в той я другой тюрьме ни разу не вызывали на допрос, вообще какого-либо видимого интереса к моей личности не проявляли.

25 сентября стало известно, что нас вывезут. Все «новости» от дежурного солдата — часового. Некоторые стараются беседовать с ним, «интервьюируют» его. А он, когда никого из начальства в коридоре нет, охотно рассказывает обо всем, что знает, что слышал, что подслушал.

Днем была у меня на «свидании» (через улицу) жена. Мы приветствовали друг друга, — я из своего тюремного окна, она с балкона дома визави во дворе. В бинокль смотрела на меня. Не удержался от слез. Когда уже прозвучал приказ собираться — я увидел младшего сына Диму, стоящего наискосок от моего окна. Поздоровался с ним, стал подавать ему знаки, что

 

- 25 -

меня уводят отсюда. Вижу, не понимает. Хватаю какую-то лежащую на нарах шляпу, одеваю на голову, снимаю, кланяюсь, чтобы понял, что расстаемся, прощаюсь. Дима то озирается кругом, то в упор на меня смотрит. Но я должен идти: приказ строиться парами. Нас выводят в другой коридор, тоже на втором этаже. Вводят в камеру окном во двор, набитую людьми до отказа. Свыше ста человек. На нарах все места заняты, некуда приткнуться. Располагаемся на грязном полу. Дверь в коридор открыта. У решетки в камере напротив стоит д-р Фр., немец, товарищ председателя харбинской национал-социалистической партии (нацист). Последние годы евреи-врачи избегали встреч с ним даже на консилиумах. Слышу, д-р Фр. приветствует меня. Рад, наверно, что и я среди заключенных... Судьба этого нациста была иная, лучшая. Через два месяца он был освобожден советской властью, выпущен на свободу...

Часов в 9—10 вечера нас начинают выводить из камеры человек по десять. Каждый подходит к столу в коридоре, за которым офицер записывает фамилию и имя. Кое-кто пытается спросить его, офицер не отвечает, машет рукой, чтобы дерзнувшего спросить увели... Какие могут быть объяснения! Кто смеет задавать вопросы в ГПУ[1], МГБ[2], «Гестапо»?!...

В 11-ом часу ночи нас начинают выводить человек по, 30. Уведенные обратно не возвращаются. Уходит одна партия за другой. Вот и я среда них. Во дворе, у самого крыльца стоит грузовик. Полно охраны. Винтовки, ручные пулеметы, наганы. Солдаты, офицеры. Усиленная стража. Ночь темная, сеется дождь. Поднимаемся на грузовик. Один из офицеров дает команду: сесть на корточки! Не сметь вставать! В того, кто встанет,—

 


[1] ГПУ — Государственное политическое управление.

[2] МГБ — Министерство государственной безопасности. Сейчас КГБ—Комитет государственной безопасности.

 

- 26 -

приказываю стрелять! На грузовике человек 30 и четверо хорошо вооруженных солдат. Офицер еще раз повторил свой приказ: кто встанет — приказываю стрелять без предупреждения — и грузовик двинулся. Темно, город плохо освещен. Но я узнаю улицы, дома. Едем по Китайской, Аптекарской, Артиллерийской, Диагональной. Вот угол 3-й линии. Вот моя квартира — рукой подать. Семья в неведении, тревоге за меня и за себя. И слезы льются из глаз моих. Мы переехали виадук, мы в Новом городе, мимо вокзала куда-то дальше едем. Все сидят на корточках, голову поднять боятся, молчат. Тридцать живых трупов...

Остановились. Где мы? Далеко за товарной станцией. На корточках, еле сидим, без сил. Внизу, возле грузовика, усиленная стража, нас крепко охраняют. Накрапывает дождик. Приказ слезать с грузовика, строиться парами. Под усиленным конвоем, чуть ли не по солдату у каждой пары, мы идем по какому-то двору, мимо какого-то домика и приходим на какой-то далеко отстоящий железнодорожный путь, на котором стоит поезд со множеством вагонов. Полумрак. Мы останавливаемся у товарных вагонов. При свете свечных фонарей нас вталкивают в один из таких вагонов с надписью: 40 человек, 8 лошадей...

Мы влезаем. Небольшой вагон. Темно. Половина вагона — нары в три яруса. По десять человек на ярус. Но по десять человек можно только лежать на боку — всем на одном боку, так, чтобы твои колени входили в подколенки соседа, лежащего впереди тебя, а колени соседа сзади — в твои подколенки. На спине лежать нельзя — нарушаешь весь «строй». И если кто-либо хочет лечь на другой бок, то все должны повернуться на тот же. 30 человек таким образом улеглись на нарах, и я в том числе. А остальные десять (поистине, «40 человек, 8 лошадей»...) на грязнущем полу. И нары были из грязных досок.

С нами внутри, в вагоне, два молодых бойца с руч

 

- 27 -

ными пулеметами ППШ через плечо. Уборной нет, даже обычной, примитивной,—желоба, по которому стекают наружу нечистоты. Кто-то спрашивает бойцов: как же быть? Оказывается, дело просто: боец раздвигает стену — двери вагона и «пожалуйста», — «хошь по-легкому — становись в дверь, хошь по-тяжелому — садись задом на воздух»...

Простояв еще с час на станции где-то в Харбине, поезд тронулся в путь. Куда едем? Ясно везут в Советский Союз. Это было в ночь на 36 сентября 1945 года.

Ночь. Полумрак. Горит маленькая электрическая лампочка. Лежим на нарах, «а полу. Один из бойцов нашей стражи тотчас же улегся спать, положив возле себя ППШ. И сразу уснул. Спит крепко. Второй солдат сидит у двери, еле держит голову, она клонится вниз, веки отяжелели, глаза смыкаются. Хочет спать — нет сил. Обращается к двум заключенным:

— Вы, ребята, посидите тут, посмотрите, чтобы чего не случилось, а я лягу.

И он улегся, доверившись узникам. Спит стража, крепко спит. Намаялась за день с бесчисленными «арестантами», гоняла их вовсю — из сил выбилась...

В этом вагоне я провел двое с половиной суток. Кормили плохо: давали по 400 грамм черного хлеба в день и один раз приносили бочку с капустными щами. Сопровождаемые стражей, несколько арестованных ходили на станцию за щами и кипятком. Наши часовые получали сахар, консервы. Солдаты угощали дежуривших за них ночью заключенных, настаивали, чтоб и я взял: «Ешь, врач!» Но я не брал: неудобно перед товарищами быть привилегированным.

Один из стражников заговорил со мною. Вначале попросил медицинского совета: там у него болит, тут ноет. Он все не мог понять: как это так «врача» арестовали... Рассказал мне, что они сопровождают нас до Гродеково и — обратно в Харбин. И узнав, откуда я и кто там у меня остался, предложил мне передать семье записку.

 

- 28 -

Я испугался этого предложения — боялся за семью. Но боец шепотом повторяет:

— Напиши адрес, я зайду к жене твоей, расскажу о тебе, — и дает мне бумажку и карандаш.

Это было ночью. Я написал семье несколько слов о том, что здоров, надеюсь, скоро увидимся (тогда еще верилось в это... О, sancta simplicitas!) На другой записке, отдельно, написал адрес. И отдал солдату. Не без волнения и тревоги...

Через 16 лет, когда я встретился с семьей в Израиле, я узнал, что солдат, стражник мой, записку передал.

26 сентября вечером — тревога. Наш арестантский поезд остановлен где-то в степи, не движется. Стражу вывели из вагона, а нас заперли снаружи. Слышим: беготня, суета, возгласы, крики. Что случилось? Поздно вечером, когда все уже лежали на нарах, японец из соседнего вагона, которому открыли дверь для естественных надобностей, оттолкнул стоящего возле него солдата, и выпрыгнул на полном ходу. Местность покрыта лесом. Ночь темная. Пока дали сигнал тревоги и остановили поезд, беглеца и след простыл. Все солдаты-стражники отправились на пояски японца, но так и не нашли его. Видимо, он хорошо знал местность, знал, где можно укрыться. Вернувшись на свой пост, солдаты уже ложились спать по очереди. Беглец-японец вызвал недоверие ко всем. Стража осторожно наполовину открывала дверь для отправлявших естественные потребности и держала заключенного за руку.

28 сентября в 6-ом часу утра нас высадили из вагона на одну из платформ Гродеково — пограничной станции Китай—СССР. Я оказался на советской территории пленником, быть может, самых ужасных в наше время варваров.