- 15 -

ТЮРЬМЫ МОИ

КАМЕРА— ЭТО МОЙ МИР

О тюремных камерах написано много. Не меньше написано и со слов людей, бывавших в камерах в разные века, кончая (или, вернее, не кончая) нашими днями. Описано пребывание

 

- 16 -

В камере сроком от считанных минут до многих лет и даже... всю жизнь. Описаны условия, настроения, мечты, голод, грязь, вонь, чистота, свидания — все, что было много раз. Добавить к этому можно, с точки зрения отдельного человека, очень немного и — как бы это получше сказать? — через травмированное психическое зрение. Вот так. Камеры бывают, хотя эта классификация и не жесткая, трех видов: следственные, пересыльные, срочные. Довольно условное, но удобное разделение.

Вы входите в камеру в первый раз. Вы еще только подследственный. В камере могут быть уже сидящие до вас, такие же несчастные люди. А может быть одиночная камера. Если есть люди, вы знакомитесь с ними, если нет, то вы бросаетесь к стене и начинаете читать «камерную литературу», так сказать «шепот души». Он разный. Обычно первое, что вы читаете и по чему догадываетесь, что до вас в камере были уголовники (крупные, мелкие туда не попадают), — это текст наиболее распространенной надписи, который звучит так: «Будь проклят тот отныне и до века, кто думает тюрьмой исправить человека». Вы оборачиваетесь к другой стене — там ногтем нацарапано, я бы сказал, общечеловеческое изречение: «Входящий сюда, не грусти, выходящий — не радуйся!» И наконец, мораль заключенного в предварительную следственную тюрьму, для которого само это состояние — как удар грома средь ясного неба, — строчки, которые (переведенные в литературно-приличную форму) звучат (или молчат) так: «Кто здесь не был, тот еще будет, а кто был — тот не забудет». Не забудет! Можно многое забыть в жизни, и тривиальным является утверждение, что без забвения человек не мог бы жить, а вот забыть первое знакомство с камерой, даже уже после того, как ты был в отстойнике, в боксе, невозможно... не был... будет... не забудет...

Можно ли мечтать о камере? Да, оказывается, можно мечтать, желать вернуться в нее после допроса; я уже не говорю о так называемом конвейере, когда три или даже четыре следователя сменяются, а тебе не дают спать несколько суток подряд. В этом полусне, полудреме, полусознании ты начинаешь мечтать о том, как бы добраться до камеры и, даже если она набита людьми, лечь на пол, забыть о том, что существует внешний мир. А если применяют другие методы допроса (методы, методы!) — прямое избиение, пятый угол, аэроплан и многое другое, что изобрела примитивная фантазия палачей, то, когда ты немножко обманываешь их (обман — это самозащита: ты делаешь вид, что потерял сознание, что ты на грани смерти), тебя два здоровенных молодца за руки и за ноги тащат из комнаты допросов в следственную камеру, открывают

 

 

- 17 -

дверь — и ты головой (голова действительно не держится) ударяешься о каменный или бетонный пол, они выходят, и дверь закрывается. Ты испытываешь подлинное счастье. Лицо в крови, на теле, как увидишь потом, синие пятна, но тебя больше не бьют, и если ты не в одиночке, то чья-то участливая рука тряпкой оботрет тебе кровь с лица... Ты дома. Это твой дом, тут тебя не бьют (сапоги, сапоги!), тут тебя не ставят к стене с распростертыми руками, тут тебя не пытают. Это твой мир, другого мира у тебя нет, а есть только одно желание — чтобы этот дом не трогали. Не верит человек, что выйдет отсюда на волю, — нет, уже не верит. Эта вера уходит после первых месяцев, а иногда и недель допроса. Хорошо бы не быть в одиночке... Жить одному — это не жизнь.

Прошло больше десяти лет... Камера во внутренней тюрьме КГБ в Москве на улице Мархлевского (там на улицу выходят только ворота; я ходил потом, когда освободился, и смотрел). В этой камере был собран урожай «декабрьского призыва» 1948—1949 гг. Я попал туда из консерватории, полный впечатлений от симфонии Берлиоза, частью которой является «шествие на казнь». Так что это было очень, как говорится, к месту. Камера рассчитана человек на 10, набили человек 50, и никто не обсуждал вопросов: почему, за что, как, правильно ли, — обсуждали только один вопрос: будут бить или нет? Никаких политических проблем, что вы! Будут бить или нет? Многие уже перенесли избиение первого следствия и лагерь. Будут бить или нет? А в камере хорошо! Во-первых, есть с кем поговорить. Во-вторых, разные, в том числе интересные, люди... На этот раз, в 1949 г., не били. Но мы-то не знали, что не будут бить.

А вот еще одна камера. Перед вынесением мне первого приговора нас в автобусе с надписью «Мясо» (не хватало транспорта для перевозки заключенных — шел 37-й год, самый разгар первой волны великого террора) привозят в камеру на Шпалерной (Шпалерная, ленинградская одиночная тюрьма, прямо примыкает к Большому дому на Литейном, где находилось Ленинградское КГБ, или в те времена НКВД). Камера замечательна тем, что в ней не параша, а настоящая канализация, ну как в квартирах, только вода стекает по управлению откуда-то. В первую же ночь (свет не тушат, это запрещено) — шум, вы вздрагиваете, вскакиваете, садитесь, и на вас ма-а-ленькими глазками со стульчака, который стоит в углу (и вода шумит), смотрит огромная крыса. Они как-то ухитряются мигрировать, двигаться по водостокам и далее. Я никогда не думал, что крыса может быть так противна. Не сама по себе, не своим отвратительным голым хвостом, не глазками, а тем, что она срабатывает как пусковой механизм. Она вызывает разные

 

- 18 -

мысли — о том, что вот крысы тебя будут есть, не черви, червь — это красиво даже, нет, мерзкая крыса. Без всяких ассоциаций с литературными произведениями, потому что эти мысли, я знаю, были и у моих товарищей, которые никогда не читали ничего ни про крыс, ни про пытку крысами. Всю ночь до утра ты пытаешься их спугнуть, они ныряют, и исчезают, и появляются — та же самая ли, другая ли. Трех ночей достаточно, чтобы стать сумасшедшим. Признаюсь, в конце второй ночи я обращался к богу, в которого не верил, чтобы он все что угодно со мною сделал, но чтобы крыс не было. Нет, крысы остались. Возможно, я недостаточно верил в бога.

Это следственная тюрьма и разные камеры до суда, когда тебя поставят перед столом, за которым сидят три человека, у них в руках твоя жизнь — или сиюминутная, или на долгие годы.

А вот пересыльная тюрьма, пересыльная камера. Огромная камера набита людьми так, что трудно себе представить, как нашлось для каждого место. Нашлось. А как? С вечера вдоль стен камеры укладывают брусья. Раньше, чем на эти брусья кладут доски, на пол ложатся те, кто помоложе и у кого покрепче мочевой пузырь. Сверху их закрывают досками. В середине остается проход, до которого крайнему, лежащему у стены, добраться практически невозможно. Сверху на настил Ложатся люди с более слабым мочевым пузырем. Если, не дай бог, ты проснешься... Кислороду не хватает — вонь, смрад. Если ты в нижнем этаже (а я попадал в нижний по молодости лет) и проснешься, то почему-то в голову лезут мысли — а что будет, если с тобой что-нибудь случится? Ну, например, сердечный приступ. Рядом с собой ты чувствуешь тела — слева, справа храпит кто-то, а вдруг он умрет, и до утра, пока не снимут доски над тобой, ты в живой могиле. Больше десяти дней мы так ночевали, пока не разгрузили эту пересылку.

А вот другая пересыльная тюрьма, Свердловская. Прежде чем завести нас в камеру, в коридоре проверка — ну, как полагается, садись на корточки лицом к стене. Через два человека от меня — старый еврей, трудно даже представить, за что такой старик мог попасть в число политических. Он все время падает, его снова сажают. Впоследствии выяснилось, что, увлеченный тем, что тогдашнее правительство нашей страны поддерживало Израиль в войне с арабами, он написал письмо диктатору с предложением провести в Советском Союзе добровольный сбор средств в помощь Израилю. Ответом мог быть только арест, так оно и произошло. Этот несчастный человек плохо знал даже свой язык, он никак не мог понять, почему...

 

- 19 -

Нас завели в камеру, а старика унесли в тюремную больницу. Его судьбу нетрудно угадать.

Пересылка все-таки легче следственной тюрьмы — куда-то везут (куда—ты не знаешь), работать на морозе не надо, кормят — хоть плохо, но кормят. Новые люди, разговоры, знакомства... И вот к нам в камеру попадает священник. Он был не рядовой священник, а то ли архиерей, то ли протоиерей. У него при обыске отобрали 82 тысячи рублей — по тем временам это были большие деньги. Дали ему расписку. Этот священник, которого все называли идиотом, ходил и всерьез, не в шутку, спрашивал более пожилых и не раз испытанных жизнью людей, как он сможет по этой расписке получить обратно свои 82 тысячи рублей. Это было светлое пятно в Свердловской пересыльной тюрьме, мерзкой, грязной, как все пересыльные тюрьмы. В памяти остались только «собиратель денег на победу Израиля» и этот священнослужитель, который хотел по полученной расписке, никем не заверенной, написанной вдобавок карандашом, получить свои несчастные деньги.

Что касается пересыльных камер, то хотелось бы еще сказать о драках. Очень часто в одну камеру попадали (пересыльные камеры большие!) уголовники, лагерники и еще не побывавшие в лагерях люди. Образовывались «группы», некоторые из них были очень агрессивны. У впервые попавших сюда после приговора стремились отнять их последние тряпки, с которыми они пришли с воли. Вспыхивали настоящие бои.

Два слова про срочную тюрьму, Соловецкую. Это отдельная тема для разговора. Здесь же скажу только о том, что это Моя Камера. Раз в три дня на десять минут выводят на прогулку. Крошечный дворик. Вверх смотреть нельзя, можно смотреть только под ноги, руки за спину, полное молчание. Один за другим. Хотя над тобой голубое, немного белесое северное небо, а в камере на окне «намордник», хотя ты можешь двигаться по земле, а не по тюремному полу, но ты все равно хочешь обратно в камеру. Уж лучше бы ничего не менялось. Камера — твой мир. Это Соловецкая тюрьма особого назначения—СТОН.

ЕЩЕ СОВСЕМ НЕМНОГО О СТОНе

«Власть соловецкая» — политизолятор, СЛОН (Соловецкие лагеря особого назначения), СТОН (Соловецкая тюрьма особого назначения) и что там еще. Ни запомнить, ни забыть. Писать о Соловках этих лет надо даже не книгу, а книги. А мы? «В тихой келье святого монаха коротать будем долгие дни».

 

- 20 -

Соловки, вероятно, образец, идеал советской тюрьмы. Откуда-то ползет мысль-гротеск: из других тюрем приезжают «работники» перенимать опыт Соловков. Не знаю, было ли это, но, безусловно, могло быть, так сказать, в духе эпохи (и показатели могли быть подходящие: число карцеродней, число сошедших с ума, число выданных на расстрел и т. п.).

Когда я зимой 1937/38 г. попал в Соловецкую тюрьму, там два раза в неделю совершали обход два надзирателя во главе с младшим лейтенантом, который говорил, обращаясь к нам, стоящим в ряд (мы обязаны были встать, когда они входят): «Мы вам житья на советской земле не дадим» (очевидно, у него была такая инструкция). Особенно мне запомнилось: в Соловецкой тюрьме особого назначения мы не имели ни имен, ни фамилий. Я был «место № 3»; мои товарищи — соответственно «места № 1, 2, 4». Когда началась очередная великая эпопея расстреливания заключенных по определенному списку статей, лейтенант держал в руках какую-то бумагу и выкрикивал: «Место № 3» (это я). — «Я» (пауза). Если он сейчас скажет: «Соберитесь» (в тюрьме не говорят «с вещами» — нет вещей), значит — все. Значит, тебя действительно нет.

В Соловецкой тюрьме требовали, чтобы мы спали только на правом боку (голову одеялом не закрывать!). Если ты переворачивался на левый бок, тебя будили, а заодно и всех сокамерников, за что они ненавидели тебя смертельно несколько минут. Если ты лежал на койке, ближайшей к стене камеры, и поворачивался лицом к стенке, то тебя не просто будили, а могли отправить в карцер по обвинению в перестукивании. Как забыть? Не умею.

ИХ ЛЮБОВЬ

Они учились вместе, вместе окончили университет, стали математиками. Бог дал им усердие, упорство, аккуратность, но не дал таланта. Поэтому, окончив учебу и попав вместе в один институт, они занимались вычислениями. В те времена ни машин, ни компьютеров не было, считали на арифмометрах. Это очень шумная машина, утомительная до последней степени, работать на ней целый день — мука мученическая. Тем не менее они это делали, так как единственным содержанием их жизни была любовь. Обе были старые девы, обе любили своего директора. Директор был талантливый ученый, балетоман, ухаживал совершенно откровенно за своей падчерицей. Он прекрасно знал, что они в него влюблены, и по существу спекулировал на этом. Не знать это было невозможно, потому что весь институт помещался в трех маленьких комнатах, все бы-

 

 

- 21 -

ло слышно» и он не мог не знать, что они целыми днями, отрываясь от арифмометра, обсуждают только два-три вопроса: какой сегодня галстук у Петра Алексеевича, в каком он настроении, был ли он вчера в Мариинском театре или нет, и т. п.

Эти милые старые девы воспитаны были в традициях, наверное, даже дореволюционных, хотя события, о которых я рассказываю, происходили в 1936 г. Первым, к их ужасу и потрясению, был арестован директор, а затем пришла и их очередь.

Обеих пожилых женщин арестовали. И они оказались в тюрьме на Шпалерной в Ленинграде. Их развели по разным камерам, одна не знала, что делает и что говорит другая на допросах. От них требовали, чтобы они признали, что входят в террористическую контрреволюционную организацию. После того как в мае 1937 г. практически официально были разрешены пытки, к ним было применено все, что могла изобрести недалекая, тупая, злобная, садистская психология людей, которые вершили судьбами миллионов. Их били, ставили в боксы с цементным полом, политым ледяной водой, где можно было стоять, только вытянув руки вдоль туловища. Человек оттуда не выходил, а выпадал, так как уже не мог стоять. Применяли к ним и другие разновидности пыток, не хочется о них говорить. Ни одна из них ничего не подписала: «Это все ложь, это неправда, я это подписывать не буду».

Они не подписали ничего, как ни зверствовали следователи. У одной из них их сменилось четыре, потому что у следователей не хватало сил воевать с этими несчастными полустарухами, ставшими в тюрьме совершенными старухами, поседевшими, покрывшимися сетью морщин, с глазами, в которых застыло выражение ужаса. Что было с Петром Алексеевичем, они не знали. А Петр Алексеевич на одном из первых допросов, когда его стали пытать, все подписал, признал себя руководителем террористической организации. Так как он был крупный ученый, то ездил не только на мировые конгрессы, но и на заседания бюро конгрессов в Париж. Тогда ездили поездом. Он подписал, что на вокзале в Берлине встретил Гиммлера и тот дал ему указание усилить террористическую деятельность его организации. Он подписал список, который ему подсунули следователи, на 32 человека (все они пошли тем же путем, из них вернулись только трое).

Дело, которое шло так хорошо, застопорилось, а за каждых три завершенных дела следователи получали следующий чин. Тогда в центре, где командовали следователи, нашелся психолог. Этот хитрый, я бы сказал, инквизиторского типа ум предложил провести очную ставку Петра Алексеевича с этими двумя женщинами, которые любили его. Им устроили очную ставку.

 

- 22 -

Сначала свели обеих женщин, и пока они в ужасе смотрели друг на друга и рыдали в кабинете следователя, который сидел здесь же за столом, ввели Петра Алексеевича, более или менее упитанного (он, по рассказам заключенных, даже ветчину получал за свою полезную для НКВД деятельность в тюрьме), но остриженного машинкой, без галстука, небритого, со щетиной. Оказывается, с ним уже поговорили — и он согласился.

Подруги бросились к нему (обычно не разрешаются личные соприкосновения на очной ставке, но тут следователь им не препятствовал): «Петр Алексеевич, как вы выглядите, как вы изменились! Боже мой...»

Он говорит им: «Дорогие, вы почему не подписываете?» Они ему (одна говорит, а вторая поддерживает): «Петр Алексеевич, ну как же это подписать? Это же все ложь! Этого никогда не было...» — «Дорогие мои, вы послушайте,/ что я вам скажу. Мы с вами в политике не разбираемся. Вот он (указывает на следователя) разбирается в этом гораздо лучше. И то, что он говорит, — правильно. И то, что он говорит, нам надо делать. Я все подписал и прошу вас подписать. Вы думаете, что это — ложь, нет, для вас это — ложь, для него это — правда. Подпишите, я вас прошу».

Любимый человек просит! И они подписали. Эти две женщины подписали признание, что они входили в организацию, готовили террористические акты, которые не удалось осуществить только благодаря бдительности НКВД. Рассказывают, что, когда они выходили из кабинета, они не плакали. До этого они рыдали. Ни одна из них не вернулась. Между прочим, не вернулся и Петр Алексеевич. Вот и вся история.

АТЬ-ДВА, ЛЕВОЙ!

Я вспомнил эту команду, которая использовалась для русской пехоты и смысл которой я не очень понимаю, но она где-то засела у меня в памяти, возможно, еще с детских лет. И неожиданно всплыла во время прогулки по крошечному четырехугольнику в Соловецкой тюрьме. На прогулку нас выводили два раза в неделю по десять минут. Я уже немножно об этом писал. Крошечный квадрат размером 3,5 метра, высокие деревянные стены. Приказ: смотреть только вниз — непонятно, почему нельзя смотреть на небо, видимо, чтоб не было ненужных мыслей, — руки за спину, разговоры, естественно, запрещены. Один за другим — нас шесть человек — мы ходим внутри этого квадрата. Физически эти прогулки, вероятно, были полезны-

 

- 23 -

ми — снижали вероятность заболеваний, чего тюремная администрация боялась, как огня, но для души они были крайне тяжелы. Лучше, привычнее тюремное монотонное существование, от пайки до пайки, чем воспоминание о свободе. Ведь в камере мы даже небо не видели, потому что на окнах были намордники. А здесь невольно в голову лезли ненужные в тюрьме мысли. Если нет шансов и желания бежать, то зачем думать о том, чего нет и, может быть, уже никогда и не будет. И вот в один из этих дней произошли следующие события, связанные с этой прогулкой.

Года полтора мы ничего не читали — нам не давали ни книг, ни газет. И вдруг, к нашему общему удивлению, 1 сентября 1939 г. открылась заслонка в двери, через которую мы получали баланду, и нам всунули местную районную газету. В ней сообщалось, что немцы вторглись в Польшу. Почему именно в этот день нам решили дать газету? Потом нам дали и книги, правда, в довольно странном выборе. Например, книгу капитана Мирриэта «Мичман Изи» на шведском языке, в связи с чем я занимался тем, что разрабатывал грамматику шведского языка... Но это в сторону, главное, мы узнали, что началась война. Кто был со мной в этой камере? Три немца, один венгр, один чех и два «представителя» Советского Союза. Я попал, наверное, потому, что по фамилии решили, что иностранец, второй имел чисто русскую, кондово-рязанскую фамилию, и уж, почему он попал, объяснить было просто невозможно. Камера состояла в основном из людей, не являющихся подданными Советского Союза. Не знаю, хотели ли они доставить удовольствие немцам, которые были с нами, или какие-то другие соображения были, но нам дали газету и в этот же день у нас была прогулка. То, что случилось в этот день, показывает, я бы сказал, насколько глубоко в душе людей залегают пласты материнские, жизненные. Дело в том, что впервые на этой прогулке наши немцы пошли гусиным шагом. А только что мы узнали, что немцы победоносно вторглись в Польшу, поляки бегут. Прочли это за два часа до прогулки, во время которой немцы вдруг пошли гусиным шагом. Поначалу я смеялся про себя, когда они так зашагали, а потом какой-то мрак спустился на душу. Потому что кто были эти немцы?

Это были спартаковцы. Один из них был ефрейтором в первую мировую войну, выходец из рабочих, был секретарем Ной-кельнского райкома Берлина КП Германии, верующий беспредельно не в бога, а в коммунизм Карла Маркса. Насчет Ленина у него было значительно слабее, но с Марксом и Энгельсом он расстаться никак не мог. И негодовал, когда мы, ссылаясь на самого Маркса, сказавшего, что его любимое изречение «сомне-

 

- 24 -

вайся во всем», говорили, что мы имеем право сомневаться и в Марксе. Нет! Но человек он был великолепный. Среднего роста, плотный такой, в народе у нас про таких говорят, что он как свинчатка. В Германии он попал в гестапо, там ему дали все, что полагалось, и интересно, хотя и страшно, у него на теле остались синие шрамы от побоев, как он говорил, стальными палками. Вот тут, на лбу, был от гестаповских развлечений шрам. Как это ни странно, но примерно в 1935 г. его выпустили из гестапо. Через две недели он, проезжая на велосипеде мимо шедшего по тротуару какого-то гаулейтера или кого-то в этом роде, выполняя задание партийной организации, застрелил его, не снижая скорости велосипеда. Немедленно был объявлен поиск, его заочно судили, приговорили «к топору», такой вид казни существовал в гитлеровской Германии. Он бежал сначала в Данию, из Дании в Швецию. Когда и там стало беспокойно, хотя Швеция была нейтральной страной, он бежал в Россию. Это произошло еще до войны. Здесь он был принят с распростертыми объятиями, отправлен в Крым, в великолепный санаторий, поправлялся после всего этого, и прямо из санатория НКВД его взяло и в поезде отправило в Москву, где провели следствие с более вульгарными избиениями, чем в гестапо, менее изощренными. Что с ним было бы, совершенно неясно — его, наверное, добили бы или расстреляли. Но, как говорится, кому что написано на роду. Во время одного из допросов в помещение, где они происходили, защел какой-то началь-ник, по всей вероятности человек тщеславный, воображавший, что он сразу же может понять, стоит ему только взглянуть на подследственного, будет толк от допросов или нет. Он посмотрел на нашего героя и сразу сказал: бросьте возиться с ним, нечего зря тратить время, от него показаний не получишь. Через два дня его отправили в этап, дав десять лет по статье ПШ — подозрение в шпионаже. Это один немец, в биографию которого до его первого ареста гестапо входит еще восстание спартаковцев. Он сам был спартаковцем, дрался, по его словам, именно на том участке, где был арестован Карл Либкнехт, вместе с Розой Люксембург возглавлявший это восстание. Он бежал раненный. Действительно, у него было пулевое ранение. Его тело было сплошь исполосовано гестапо и нашими следственными органами, первой мировой войной и спартаковским восстанием... Из этого восстания он вынес только страшную ненависть к социал-демократам, потому что, по его словам, главную роль в подавлении сыграл какой-то социал-демократ по фамилии Носке. Человек он был малообразованный, и когда мы смеялись над ним, что сам Маркс сказал «призрак бродит по Европе», а кто боится призраков? — он выходил из себя и

 

- 25 -

буквально кипел от злости. Хотя в то же время очень любил некоторых из нас, что проявлялось, в частности, в следующем. В этой тюрьме раз в месяц давали кусок селедки, соленой невероятно, голову и хвост (середина не шла заключенным), и он помогал разделывать голову. Это искусство.

Второй немец был более интеллектуальным человеком, как мы сказали бы теперь. Он был как будто заместителем редактора газеты немецкой коммунистической партии «Роте фане». По его внешнему виду можно было определить, что он немец: плотный, с красным лицом. Из тех немцев, которые полжизни проводят в пивных. После окончания школы он собственными силами пробивался в журналистику. Трудно представить, что он был хорошим журналистом, но, наверное, это от него и не требовалось, а требовались аккуратность и умение отличать слухи от реальных событий. Третий немец был безликий. Он все время молчал. Мой товарищ из нашего Союза подозревал в нем шпиона. Раз молчит — значит, шпион, а те говорят — значит, просто два дурака. Он тоже имел десять лет ПШ. Я не буду много говорить о венгре и чехе. Скажу только, что чех эмигрировал в Россию и жил на юге. Он был арестован как чех, и, что самое интересное, его второпях забыли допросить. Массовое производство. И отправили в лагерь. Когда этапный начальник его принял, раскрыл папку с делом, то стал выражаться нецензурно, потому что в папке лежала только одна анкета. Даже не было приговора. Однако это не помешало загнать его сначала на Соловки, потом куда-то в лагерь, дальше я уже его судьбу не знаю. Звали его Водседялик или Водсидялек, как-то так.

Когда мы вернулись с прогулки, во время которой немцы шли гусиным шагом, я спросил:

— Что же вы, желаете победы гитлеровской Германии?

— Нет, нет, ни в каком случае, в войне она развалится.

— Как же она развалится, когда она воюет с Польшей, которая на конях атакует немецкие танки?

— Нет, все равно, они дойдут до границы, вторгнутся в Россию.

— Ну тогда они сразу проиграют войну. Ведь наша установка — вы в ней не сомневаетесь? — воевать на чужой территории обязательно.

Добиться ясности от них не удавалось. С одной стороны, они были за коммунистическую Россию, с другой — Германия «über alles...» Известно, что с началом войны их расстреляли, но до этого, по слухам, стало известно, что один из этих немцев попал в тяжелую переделку, так как блатные приняли его

 

- 26 -

за доносчика. Я думаю, что это неправда. Это не соответствует тому психологическому портрету, который сложился более чем за год совместного пребывания в одной камере. Они его изрезали в буквальном смысле слова. Но немец был настолько крепкого телосложения, что выжил. И только после этого судьба поставила его спиной к палачу, и он был расстрелян.

Для немцев было характерно преклонение перед, я бы сказал, дуэтом Сталин — Троцкий. Они восхищались и Сталиным, и Троцким одновременно. Я пытался их убедить в том, что Сталин уничтожает всех троцкистов и с удовольствием уничтожил бы самого Троцкого (что потом подтвердилось). Нет, нет, нет. Это две ипостаси. Один смог организовать армию и победить — это Троцкий, другой смог организовать хозяйство и оборону — это Сталин. Никаких идей о том, что, может быть, возможен какой-то другой вариант социализма, не было. А личное? У одного осталась жена, у другого — жена с детьми. Они ничего не знали о своих семьях. Они думали только об одном — чтобы карающая десница гитлеровских палачей их не коснулась. За все время, прошедшее примерно с 1935 по 1938 г. никаких сведений о них (переписка, впрочем, в тюрьме была запрещена, но сведения просачивались благодаря перестукиванию) у них не было. Интересно, какова разница в подходе к пониманию того, что происходит. Вот говорю:

— Ведь не освобождают вас, как вы утверждаете, не происходит освобождения.

— Задержка. Там сидят... пока разберутся.

— Но вы же знаете, наша тюрьма переполнена и поступают все новые и новые... и отсюда увозят не на свободу.

— Да, но это кончится.

— Тогда, может, и у вас, с вашим Гитлером, кончится?

— Нет, с Гитлером не кончится. Я спрашиваю:

— Народ ваш верит Гитлеру?

— Да. Но это пройдет скоро.

Я думаю, что это и давало им силы не только жить, но и сопротивляться. При этом вы не думайте, что они не знали, что у нас происходит, наоборот, они с удовольствием рассказывали содержание подпольной книжки, нечто вроде самиздата, которая вышла в Берлине и называлась в их русском переводе примерно так: «Лучше в берлинских каналах утопнуть, чем в подвалах ГПУ издохнуть». Они ее читали. Рассказывали оттуда отдельные эпизоды, но считали категорически, что если ГПУ или НКВД и ошибается, то это происходит лишь в единичных случаях. Всех остальных оно (ГПУ и НКВД) казнит правиль-

 

- 27 -

но, за исключением их. И за исключением нас, поскольку мы в одной камере. А в другой, я говорю, соседней камере? Вот я перестукивался, там сидят люди из руководства таджикской КП. Они тоже, наверное, ни в чем не виноваты? «Ну, это надо разобраться.» Начинается... Все виновные, а мы невиновные. Хоть они никогда не доходили до той точки зрения, что царь хороший, а министры плохие. Нет, этого у них не было У них было свое понимание ситуации. Все, что делают у нас, все правильно. Нам это только кажется неправильным.

— А зачем же пытать? Вот вас же, — говорю, — пытали, нас тоже.

— А как же, — говорят, — получить нужные ответы? В Америке тоже пытают!

— Во-первых, пытают только уголовников, а, во-вторых, не за взгляды. Вот что вам приписали — подозрение в шпионаже? Значит, шпионаж не доказан?

— Нет, нет, никакого шпионажа!

— Только подозрение? Можно ли только за подозрение человека осуждать на десять лет и запирать, как нас заперли?

Это при том условии, что мы сами многого не понимали.

Исчезли из мира эти люди, задержавшись в памяти только, как это ни странно, потому, что, когда они пошли гусиным шагом, они, бывшие спартаковцы — настоящие немецкие коммунисты по тем временам, мне в память пришла эта смешная и не очень мне понятная в детстве команда — ать-два, левой! И это у них получилось автоматически... Мы часто удивляемся, что люди соединяют в себе совершенно противоречивые взгляды, противоречивые чувства, кажущиеся необъяснимыми...

Везде были мобилизационные сейфы. Там были указаны статьи, осужденные по которым подлежат переводу на усиленный режим. Сталин любил всяческую иерархию. Одних в БУРы[1], других в министерские лагеря[2], осужденные по каким-то статьям подлежали расстрелу.

 

 


[1] БУРы — бараки усиленного режима.

[2] Министерские лагеря—это лагеря особого режима, подчинявшиеся не управлениям лагерей республик, а непосредственно Москве. Там бараки за­пирались на ночь, был 10-часовой, а во время войны—12-часовой рабочий день плюс 2 часа на дорогу. В некоторых из этих лагерей не было третьего котла, лучшего, который давался за проценты, а было только то, что называ­лось с легкой руки поляков, попавших в лагеря, «перший котл». Его харак­теристика, очень красочная, данная в лагере, не может быть оглашена в при­сутствии дам. Если сидеть на первом котле и работать честно, то ты — по­койник. Второй немножко лучше, третий еще немножко лучше, одно время был еще стахановский котел...

- 28 -

Трудно сказать, кому было тяжелее — тому, кто ни во что не верил, или тому, кто верил в праведность этого строя. Трудно почему? Те, кто верил в праведность этого строя, считали это ошибкой, считали, что их скоро выпустят, а те, кто не верил — уже или изначально, не имели этого утешения. Им приходилось тяжелее.

Сложная жизнь порождает и сложную психику. А может, наоборот? Желая спасти себя, избежать сложностей, человек сам выстраивает для себя простую линию — например, во всем виноваты такие-то...

 

КНИГА НА ШВЕДСКОМ ЯЗЫКЕ

С некоторыми оговорками и ограничениями можно сказать, что книгопечатание сделало книги доступными широкому кругу людей, сделало грамоту желательной для всех, а не только для привилегированных. Книгопечатание означает границу в человеческой психологии. Раньше человек жил настоящим, а прошлым была для него Библия. Всевозможных там гуманистов и прочих было, может быть, если и не единицы, но уж не миллион и даже не тысячи. Появление книги сделало человека состоящим духовно не только из настоящего, но и из прошлого. Когда мы смотрим на человека сегодня, то видим, что он не из «сегодня», а из «сегодня» плюс «вчера». Будущее не так важно, потому что оно всегда напоминает сказку, фантазию, вроде Атлантиды, утопии Томаса Мора и т. д.

Литература — это поток о прошлом, вливающийся в нашу душу. Я знаю людей, у которых все хорошее из прошлого, например из преклонения перед декабристами. И в результате получается, что если человека лишают книги, то его лишают части его души. Поэтому естественно, что когда хотят человека нашего времени как-то особенно заковать, уничтожить, лишить его «я», то его лишают и книги.

У нас лишали человека не только свободы, не только его социального положения, не только его достоинства, но и душу его убивали, вынимая из нее то, что входило в эту душу из прошлого, — лишали печатного слова.

Вот так и жили мы в Соловецкой тюрьме, и — я уж не помню, сколько времени нам не давали ни книг, ни газет. О радио говорить совершенно абсурдно. Поэтому для тюремной жизни так характерны лекции грамотных людей в камерах для остальных или грамотных «по узкому сектору».

В результате лишения книг происходит калечение человеческой души и это то, чего добиваются владыки этих тюрем. Вот

 

- 29 -

мы около года не имели книг, пробавлялись лекциями, занятиями. Психологически это оказывается не то, что книги. Дело не в том, что напечатанное слово вызывает доверие. Каждый, кто что-то писал, знает, как меняется — для него — видение содержания того, что он писал, при переходе от рукописи к машинописи и далее — к печатному слову. При лишении книги возникает не только какое-то ощущение изолированности в душе, но ощущение ущербности — что-то отняли и образовалась пустота, и эта пустота расползается, как амеба по предметному стеклышку, и захватывает то, что есть в человеке от сегодняшнего дня...

Так мы жили в тюрьме «классического типа», с намордниками на окнах, с выполнением всех уставов и положений. До какого-то дня, когда по причине, мне до сих пор неизвестной, открылось окошко, через которое мы получали еду, и дали нам две книги. Ну, первая реакция — общее изумление, сразу начались гипотезы — человек в гипотезах склонен быть оптимистом. Дают книги — значит, будут освобождать, сокращать сроки. Но главное — книги. Одна из них — «Русский лес» Леонова. И несмотря на то, что мы изголодались по печатному слову, я не смог читать это произведение. Автор второй — капитан Марриэт. Эта книга переведена на русский язык в начале века (недавно переиздана). Называлась она «Мичман Изи». Однако тут же выяснилось, что книга на шведском языке. Один из нас пытался это объяснить. Ответ последовал соответствующий вроде того, что не ваше собачье дело, и когда мой товарищ приблизился к окошку и начал слишком громко говорить (что запрещалось), оттуда — кулак; он еле успел отскочить. Делать нечего и, значит, остается — изучить шведский язык.

Нас было в камере семь человек, достаточно грамотные люди, все слышали, как расшифровываются древние языки, по билингвам и т. д., истории Шампольона... бросили жребий — кому расшифровывать шведский язык по одной книге, разобраться в грамматике, словаре, прочесть эту книгу и вернуть души людей к тому состоянию «сегодня—вчера», которое характерно для нашего современника. Так как жребий выпал мне, я стал «читать» эту книгу и сочинять грамматику—оказывается, эта задача непростая, но решаемая.

Трудность была и в том, что все смотрели на меня осуждающими глазами — чего, мол, я так тяну, когда есть книга,

 

 

- 30 -

да еще какой-то роман» да еще морской тематики, да еще автор — капитан. Тем не менее потребовалось около трех месяцев, чтобы удалось составить грамматику... непростая грамматика у шведского языка... и наконец, читать книгу. В тюремной камере повеяло морем. Это тривиальные слова, но они большей частью правильны. Многие видели сны — как они на паруснике, кладут корабль в бейдевинд, и т. п. Учтите, что у этих людей, как и во всех других камерах, интересы были только следующие: два тактических — что будет за еда сегодня и как с оправкой и один стратегический — не освободят ли, не переведут ли в лагерь. А тут такая книга, буквально наполненная, как говорится, соленым морским ветром. Я практически не вижу снов до сих пор, но эта книга... Я видел недавно новое издание 1991 или 1992 г., перевод, хотел взять — но рука не поднялась. Вдруг стал думать — а что если эта книга покажется мне после стольких лет слабой, неинтересной? Я не стал ее брать. А в камере я был главным рассказчиком. День у меня был заполнен «Шехеразадой». Сначала я разбирался сам, потом читал товарищам, потом мы коллективно комментировали и искали другие версии (на языке детективов).

Совершенно поразительная вещь человеческая душа. Когда я первый раз освободился и попал на берег моря... то ночью я на паруснике, матросом, на флагманском корабле адмирала Нельсона участвовал в Трафальгарском сражении. Настолько сильно эта книга прорезала тоннель в душе... И мне захотелось так же погибнуть среди волн на палубе корабля. Это заполнение книгой образовавшейся в душе мучительной пустоты. Характерно, что когда я с одним из моих сокамерников об этом говорил, он тоже почувствовал, что человеческая душа строится из «вчера» и «сегодня». Часто задают вопрос — отличалось ли мышление средневекового человека от современного. Ответ простой — мышление не отличалось. Но мыслил человек только «сегодняшним» днем, а сегодня — сегодняшним плюс какая-то функция от «вчера». Величайшая благодарность капитану Марриэту и тому, кто сунул нам эту книгу на шведском языке, и человеческой душе. которая борется за то, чтобы быть. Быть Душой.