- 83 -

ХХ

«Суд праведный, скорый и милостивый»

 

Следствие началось с обвинения в шпионаже. Трайдун утверждал:

- Нам точно известно, что ты был завербован, обучен и приносил немцам через линию фронта разведданные. Мы тебя уже три года ищем.

Я отвечал, что я, действительно, был привезен в вербовочный лагерь, но там от предложения шпионской деятельности отказался и был отправлен обратно в смоленский лагерь, а потом в Германию.

 

- 84 -

- Тогда бы тебя расстреляли, так как ты знал их агентуру!

- Я и сам так думал, но - не расстреляли!

- Этого не могло быть! Сознавайся!

Такой торг длился больше месяца. Я стоял на своем, Трайдун злился. После первых двух-трех недель меня перевели в другую камеру и у меня сменился следователь — Трайдуна заменил майор Остромогильский. Перед этим Трайдун убеждал:

- Сознавайся - дадут срок, а так - расстрел!

В новой камере было значительно хуже. Человек двадцать в два ряда вплотную лежали на полу, головами к противоположным стенам, ногами к проходу. У двери стояла железная параша.

Люди в камере были самые разные. Военнопленные вроде меня, русские эмигранты, в том числе русские пленные с Первой мировой войны, гражданские немцы — члены нацистской партии, профессиональные уголовники - солдаты советской армии, арестованные за убийства и грабежи.

Старшим камеры был кадровый полковник Омелюстый. В плену он писал историю Красной армии, она была признана клеветнической, и ему грозил расстрел.

Расстрел, как я сказал, грозил и мне, но я боялся не расстрела, а на меня иногда нападало отчаяние от того, что близкие мне люди, узнав, поверят в мою виновность. Я старался отвлечься от таких мыслей, вспоминал стихи. Тут многие мне помогли — от Софокла до Ахматовой.

Решал в уме задачки — по математике, физике, астрономии. Писать было не на чем и нечем: бумага была отобрана, карандаши тоже. При обыске в СМЕРШе прощупывались даже швы одежды - не спрятаны ли в них графиты из карандашей и иголки. В немецких тюрьмах ничего подобного не было.

Говорил я в этой новой камере мало с кем. Одно время моим соседом был Леонид Алексеевич Прусов, мой ровесник, воентехник, тоже из Москвы. О ней мы, в основном, и говорили. Забавная деталь: мне в его речи порой слышалась как бы женщина. Я спросил, кто его воспитывал в детстве.

- Мать и тетка.

Видимо, это и наложило свой отпечаток.

Однажды днем, когда полковника Омелюстого после допроса вернули в камеру, он сказал, что на допросе в кабинет пришел Чуйков, тогда командующий 8-й армией. Омелюстый и Чуйков были хорошо знакомы. Чуйков спросил что-то у следователя. Потом покачал головой, сказал Омелюстому:

 

- 85 -

- Как дошел ты до жизни такой! — и вышел.

Кстати, в предыдущей камере один молодой парень, из мелких чинов при штабе 8-й армии, рассказывал случаи, рисовавшие Чуйкова как человека крайне жестокого.

Были в камере два «русских немецких крестьянина», фамилий их уже не помню. Они были из пленных Первой мировой войны, женились на немках из крестьянских семей и стали сами зажиточными «бауэрами». Один — умный, крепкий, уверенный в себе, лет пятидесяти, другой, постарше, - совсем убитый своим новым положением. Меня поразило, что оба они не умели писать по-немецки, а старший даже читать (это я установил, так как у параши бывали куски старых газет). Однако оба бегло говорили с сидевшими тут же немцами на невероятном плятт-дойч (диалекте).

Но вернемся к моему следствию. Сменивший Трайдуна майор Остромогильский был старше его лет на двадцать, полноватый, темноволосый с проседью. Держался он более вежливо. Он сказал, что начинает следствие заново, призывал меня отказаться от запирательства и быть правдивым. Я ответил, что и до сих пор был правдив.

Надо сказать, что мое поведение на следствии было довольно неразумным. Я относился к допрашивавшему как к обычному собеседнику, и, по привычке, не мог допустить со своей стороны какой-либо, скажем так, неделикатности. Когда следователь зачитывал запись моих ответов и давал мне ее на подпись, я считал невежливым читать ее еще и самому. Остромогильский, видимо, это учел и стал использовать. Записав мои ответы искаженно, мне он «читал» их так, как я говорил. Особенно дорого обошлась мне моя доверчивость в самом конце следствия — при подписании обвинительного заключения и так называемой «216-й статьи», о чем я скажу позже.

Остромогильский начал второй этап следствия с того же утверждения, что я — шпион. Несколько ночных допросов ничего нового не принесли: я стоял на своем, и он повторил фразу Трайдуна: отказываясь от признания, вы ухудшаете свое положение. Вот здесь я и испытал тот приступ отчаяния, о котором написал выше: после расстрела я уже не смогу сказать близким мне людям, что я был невиновен.

Прошло некоторое время, и вдруг меня вызвали днем. Остромогильский назвал мне какую-то двойную фамилию и спросил, знаю ли я этого человека. Я не знал.

- А он вас знает.

- Я такой фамилии не помню.

- Вот вы говорили, что отказались от вербовки.

- Я и сейчас это говорю.

 

- 86 -

- Повторите, как это было.

Я повторил. Тогда он стал читать мне выписку из протокола допроса человека с двойной фамилией. Тот показывал, что из смоленского лагеря, в котором люди гибли от голода и тифа, его перевезли в маленький лагерь, где условия были очень хорошими. Там он вместе с другими пленными был вызван к коменданту, и немецкий офицер по-русски предложил им, в благодарность за спасение из смоленского лагеря, пройти шпионскую подготовку и доставлять немцам разведданные. И что один из них, по фамилии Мищенко, сказал что-то офицеру по-немецки, и его увели. Оказалось, что он отказался, и его потом вместе с тремя другими из лагеря куда-то увезли.

Это было почти точное повторение моих показаний. Человек этот, видимо, тогда согласился, его перебросили через фронт, наши его поймали, и где-то хранились протоколы его допроса. Их теперь и получил Остромогильский*.

Меня отвели в камеру. Я был наивно уверен, что теперь меня освободят. Однако на следующем допросе Остромогильский сказал, что решение об освобождении может вынести только суд, а пока надо уточнить кое-какие подробности моей деятельности в качестве переводчика.

Я стал снова повторять свои показания об этом, включая все, связанное с Эдуардом Хладиком, Рёделями и Куртом Кокцейусом. Я снова попросил вызвать Рёделя и Кокцейуса как свидетелей, если они живы, так как от Веймара до Лейпцига недалеко, всего сто пятьдесят километров. А также поискать в лагере репатриантов бывших пленных из Лейпцига, которые могут рассказать обо мне как о переводчике и подтвердить, что я работал против немцев, а не на них. Но следователь ответил, что в свидетелях нет необходимости — то есть повторил то, что два месяца назад сказал Трайдун. Только тот еще добавил: потому что они такие же мерзавцы, как ты.

В ходе нового следствия вопросы о моей переводческой деятельности стали приобретать уже не фактическое направление - где, что, когда — а как бы гипотетическое, умозрительное. Не могу теперь повторить буквально, но, в сущности, допрос выглядел так.

 


* Лишь много позже я понял, что неудача нашего побега из Ошаца в 1943 году спасла мне жизнь. Если бы мы дошли, как намеревались, до Польши и до русских партизан, то советский СМЕРШ непременно бы меня повесил, как завербованного шпиона. Я бы не смог опровергнуть стереотипную версию, что «шел по вражескому заданию». Ведь показание человека с двойной фамилией о моем отказе от вербовки всплыло только в конце 1945 года. Да его бы и не признали — дескать, «все инсценировка». Ведь заслуги СМЕРШа оценивались количеством «разоблаченных» и казненных.

- 87 -

- Вот вы говорили, что опровергали немецкие данные о фронтах, опровергали их пропагандные материалы. Но ведь вы не могли это говорить прямо и открыто перед всеми?

- Перед всеми не мог, прямо говорил отдельным лицам, остальным делал это намеками или иносказаниями.

- Уверены ли вы, что все поняли их так, как вы хотели?

- Я не могу читать чужие мысли.

- Значит, вы не уверены, что ваши слова не могли быть поняты в благоприятном для немцев смысле?

- Не уверен, хотя это маловероятно.

Помню еще разговор о немецком сельском хозяйстве. Я видел одну хорошую немецкую ферму и в одной из рабочих команд сказал, что хозяйство велось в ней рационально, без тяжелого ручного труда.

Остромогильский спросил:

- То есть вы хвалили советским пленным немецкую систему сельского хозяйства?

- Я хвалил не систему, а конкретное хозяйство, которое лично видел.

- Но ведь некоторые могли это истолковать как одобрение всей системы?

- Я этого знать не могу.

Наконец, в октябре следователь сказал, что скоро он закончит следствие и передаст дело в суд. Держался он подкупающе доброжелательно и даже сказал такую фразу: «Вас освободят, мы дадим суду свое мнение — ведь вы отказались, вас могли расстрелять. Поедете в Москву, будете заниматься своей физикой».

Через пару дней он меня вызвал в последний раз. Сказал, что дело закончено, и прочитал мне обвинительное заключение. И вот тут я проявил непростительное простодушие: доверяя ему, я подписал прочитанный мне текст — из вежливости! — не читая его.

Затем Остромогильский сказал, что теперь я должен ознакомиться с делом. И начал, пролистывая папку с начала до конца, читать из нее отдельные выдержки. Когда он кончил, я подписал, что ознакомлен с делом в соответствии со статьей 216 УПК (Уголовно-процессуального кодекса).

Это было коварство со стороны следователя. Я не знал, что 216-я статья УПК предусматривает, что обвиняемый должен лично прочитать полностью все дело! Если бы я это сделал, то увидел бы всю обвиняющую меня фальсификацию. Свою оплошность я понял только потом - в суде. Формулировки обвинения прямо противоречили моим показаниям или толковали их превратно.

 

- 88 -

19 ноября 1945 года меня привезли в трибунал - там же, в Веймаре. В небольшой комнате за столом сидели председатель — полковник - и два члена суда рангом ниже. Слева, за маленьким столиком -лейтенант (секретарь). Рядом со мной - конвойный, молоденький паренек с автоматом. Ни адвоката, ни свидетелей.

Председатель зачитывает обвинительное заключение. К моему изумлению, оно отличается от услышанного мной на следствии резко обвиняющими вставками и уж никак не вяжется с обещаниями Остромогильского о моем освобождении. Я был в недоумении и беспокойстве.

Председатель бегло листает следственную папку, делая пояснения членам суда. К секретарю он не обращается, но тот торопливо пишет карандашом на каких-то желтых или оранжевых листках — о точном протоколировании не может быть и речи. Дописать, исправить или переписать эту карандашную скоропись не представило бы труда.

Суд удаляется на совещание.

Паренек-конвойный наклоняется ко мне:

- Не бойся, не расстреляют!

Вот, оказывается, о чем все-таки могла идти речь! Солдатик, видимо, имел опыт присутствия на этих судах.

Вернувшись, суд оглашает приговор: по статье 58, 1-6 УК РСФСР, за измену родине, совершенную военнослужащим, выразившуюся в антисоветской деятельности в форме пропагандного восхваления немецкой фашистской системы среди военнопленных при работе в качестве переводчика — приговорить к расстрелу, но на основании Указа Президиума Верховного совета СССР (следуют номер и дата) -заменить расстрел заключением в исправительно-трудовых лагерях сроком на десять лет.

Вся процедура длилась не более двадцати минут. Копии приговора мне не дали.

Десять лет спустя, отбыв свой срок, я подал заявление о реабилитации в Главную военную прокуратуру СССР. 27 апреля 1956 года следователь прокуратуры полковник Мелентьев вызвал меня к себе на Нижнюю Красносельскую, дом 4 для уточнения некоторых событий (в том числе наших с Хладиком посещений Рёделей). Разговор велся очень доброжелательно. В конце его я спросил: как же совместить обвинительное заключение и приговор с обещанием Остромогильского о моем освобождении? Мелентьев ответил: может быть, это, действительно, было мнение следователя. Но ведь над ним был начальник отдела СМЕРШ, который и потребовал другого мнения. Вот тот и сделал соответствующее заключение.

 

- 89 -

После меня судили немца, и полчаса спустя нас обоих повезли обратно. Я спросил, какое у него дело. Оказалось, что сегодня его судили повторно. В прошлый раз он отказался подписать смертный приговор, так как был невиновен. Я удивился, как такая формальность могла иметь для СМЕРШа какое-то значение! Но вот - назначили-таки пересмотр.

Немец был рабочий, по профессии стекольщик. У него был женатый брат, активный коммунист, который скрывался от гестапо в другом городе. Свой адрес он оставил только стекольщику. Однажды к жене брата пришел знакомый, тоже коммунист. Он сказал, что полиция начинает выходить на след скрывающегося, надо дать ему знать, чтобы он переменил место. Для этого пришедший просил его адрес. Женщина поверила и отослала за адресом к стекольщику. Тот дал его. Знакомый оказался провокатором, и брата казнили.

Жена расстрелянного и родные, понимая, что все они стали жертвой провокации, не обвиняли стекольщика и дали об этом письменные свидетельства, когда советские органы того арестовали. Тем не менее, ему дали расстрел. На сегодняшнем заседании трибунал заменил его десятью годами.