- 214 -

Известную на весь мир «комиссию», приехавшую к нам из Москвы в мае 1956 года для пересмотра дел заключенных, мы ждали, как я уже говорил, давно. Ждали годы.

Обстановка, в которой мы встретили комиссию, была будничной: мы работали, за малейший отказ от работы или «нарушение режима» (не так ответил надзирателю) — карцер.

Вот и я сидел перед комиссией весной этого года в карцере — уж и не помню, за что. Землянка карцерная была холодной и сырой, паек штрафной — 300 граммов хлеба и вода (тогда еще не давали щи на вторые сутки, как это стало примерно с 1960 года). Доходишь в карцере до состояния, хорошо охарактеризованного блатными: «тонкий, звонкий и прозрачный».

Сидел я один. А через стенку «доходил» Володя Бернштейн, «Арматура» — ему уже худеть было некуда: сидел он больше месяца. Володя не только голодал, но и скучал. А скучающий блатной может такое придумать... Вот, Марченко писал о пуговицах, которые пришивают на груди, по коже. Это — цветочки. И когда сидит такой и узоры вышивает по коже, а на крик надзирателя: «Ты что делаешь?!» — отвечает: «Отвяжись, паскуда! Не видишь — портняжничаю...» — не надо удивляться. Но Арматура был классом выше, он

 

- 215 -

пуговицы не пришивал, он любил сотворить что-нибудь оригинальное. И вот, нарвался на Володю наш оперуполномоченный лагеря. Услышал «Арматура» его голос в карцере и начал звать к себе в камеру. А тот не идет. Володя его матом. Тот отвечает в том же духе: меня, дескать, этим не удивишь. Но все же велел открыть дверь и вошел к Бернштейну. Володя встретил его активной бранью:

— Вы что, суки, заморить меня решили? Чего зря держите?

А опер в ответ не менее агрессивно:

— Тебя, гада, давно пора похоронить, а не кормить !

— Сам ты, падаль, подохнешь раньше меня! За тобой давно топор ходит: десять лет лишних живешь! — парирует Володя.

Перебранка разгорелась всерьез. И тут опер, сгоряча, выкрикнул: «Педераст, козел!» — а это самое страшное в лагере оскорбление, нет ничего презреннее пассивного педераста («козла»). Что было дальше, я, и не видя, понял легко: Бернштейн выхватил лезвие безопасной бритвы, вскрыл себе вену, зажал ее и, отпустив, пустил струю крови в лицо оперуполномоченному. «Науку» эту блатные освоили давно: режутся они артистически. Вскрывают не только вены: режут живот, и делают это так искусно, что оставляют слой, удерживающий кишки. И почти всегда у них есть лезвие, вернее, половинка лезвия безопасной бритвы. Однажды этот Бернштейн выиграл пари у начальника режима в Семипалатинском политизо-

 

- 216 -

ляторе. Тот придрался к нам: почему бритые лица? Где взяли бритву? Ведь в тюрьме не бреют: стригут ручной машинкой щетину на лице раз в 10 дней, и остается та же щетина, чуть поменьше. А тут — свежевыбритые лица! Володя ему отвечает:

— А мы пальцем, начальник!

Тот разозлился и говорит:

— Отдайте бритву, иначе сам буду шмонать камеру сутки, но найду!

«Арматура» в ответ:

— Давай, начальник, поспорим. Я буду голый стоять, и бритва будет со мной, а ты ее не найдешь. Хочешь?

— Давай!

И вот, мы стоим в углу камеры, а Бернштейн в другом углу разделся, достал из кармана обломок лезвия, показал его офицеру и велел ему отвернуться минуты на две. Тот послушно встал к Володе спиной, лицом к нам. «Арматура» обернул бритву в плотную бумагу, густо обмотал нитками, чтобы закрыть лезвие, привязал к этому маленькому пакетику нитку, сделал на ней петлю, надел ее на зуб и проглотил бритву. Теперь она у него в пищеводе, висит на нитке.

— Давай, начальник, шмонай! — и начался обыск.

Офицер смотрел и уши, и нос, раздвинул пальцы рук и ног, заглянул в задний проход и в рот — нигде ничего нет. Почти час он сопел, обыскивая Володю, но так ничего и не нашел.

 

- 217 -

— Ты скажи, где она, и я разрешу вашей камере бриться, — сдался офицер.

— Нет, начальник, так дело не пойдет! Ты сам подумай! — торжествовал Бернштейн.

Но все это было давно. А сейчас у меня за стенкой дико матерился оперуполномоченный; дело в том, что Володя облил ему кровью не только лицо, но и белый китель! А китель-то один! Лицо помыть можно: лагерное начальство привыкло к тому, что их обливают и мочой, и кровью. Но китель-то белый! И опер неистовствовал:

— Сгною тебя тут. К высшей мере тебя приговорим!

— Ты меня, начальник, «вышкой» не пугай: я уже трижды под расстрелом был, — спокойно отвечал Володя.

— Мы тебя к другой высшей мере приговорим: к лишению гражданства, вышлем тебя из СССР! — выпалил опер.

— Чего?.. — Володя явно недоумевал.

— Да, да, вот увидишь! Добьюсь, что тебя вышлют, лишат гражданства! — оперуполномоченный явно видел замешательство на лице Володи, и в его голосе слышалось торжество.

Хлопнула дверь, в коридоре стало тихо. Через несколько минут послышался стук в мою стенку:

— Абрагим! — так меня искаженно звали вместо Авраама, потому что в деле у меня было первое время записано: «Ибрагим».

— Что, Вовка? — отозвался я.

— Иди вниз, поговорим.

 

- 218 -

У нас под нарами в стене, разъединяющей камеры, была сделана терпеливыми зэками дырка — передавать махорку, «подогрев» — еду. Я влез под нары и услышал тревожный голос:

— Этот «мусор» правду говорил?

— Да, правду. Есть такая статья в кодексе.

— Ну и ну! А чего же по ней не приговаривают, — оживленно спрашивал Володя.

— Да, был один такой случай. Троцкого по ней приговорили к лишению гражданства и выслали. Но больше случаев не было, и вряд ли будут.

— Это я понимаю! Это он «туфту двинул», не верю я! Но мне это знать надо. Ну, «расход по своим». — И Володя прекратил «юридическую консультацию».

Через несколько минут он подозвал надзирателя:

— Слушай, мусор, я тебе по-доброму говорю: позвони и вызови начальника Управления лаге рей, Евстигнеева, вызови сюда! Не то я такое со творю!

— Иди ты!.. — и надзиратель разразился семи этажной матерщиной. — Евстигнеева захотел! Пойдет к тебе Евстигнеев! Вот, еще месяц добавят за то, что ты капитана кровью облил!

— Я тебе сказал, что вызовешь, значит, вызовешь! — твердо сказал Володя и начал «велосипед» — метод, о котором я уже рассказывал. Коридор тут был маленький и, конечно, надзирателю пришлось туго от дикого стука ногами в металлическую обивку двери. Но и мне было нелегко. Разница в том, что надзиратель, очевидно, вышел

 

- 219 -

на улицу, а я не мог этого сделать. Володя колотил ногами, наверное, час и понял, что номер не прошел. Когда он замолк, пришел дежурный и с издевкой спросил: «Поработал? Можешь отдыхать!» — и грубо захохотал. И тут Володя взорвался: «Гляди, дежурняк, и докладывай!» — и я услышал какой-то стук, вроде бы молотком бьют. Как выяснилось через три минуты из диалога между Бернштейном и надзирателем, у Володи в камере были три гвоздя и камень. Одним гвоздем он прибил ногу к полу, вторым — мошонку полового члена к доске нар, а третьим — прибил левую руку к стене.

— Ну, теперь зови Евстигнеева, падла, — глухо прозвучал голос Володи: ведь он испытывал страшную боль.

Но дежурный уже говорил по телефону со штабом: «Бернштейн тут себя гвоздями распял, зовет товарища Евстигнеева!»

И вот, через полчаса пришло высокое начальство посмотреть на редкий случай: не каждый день увидишь и в лагерях распятого человека, да еще сделавшего это собственноручно!

Зашумели властные голоса, затопали в коридоре ноги: шла целая группа. Открылась соседняя дверь — к Бернштейну. И вдруг, после бодрого: «Здравствуй, Бернштейн!» — я услышал... всхлипывание, голос плачущего человека! Это было невозможно! Володя — плачет?! В это я поверить не мог! Звук был ясный, громкий. Но, оказывается, я еще не знал, на что способен «Арматура».

 

- 220 -

— Ты что, Володя? — зазвучал опять начальственно-покровительственный голос Евстигнеева, начальника «трассы смерти». — Вот, сам себе наделал, и сам плачешь!

— Да я... Да он... Ведь пропаду я там... — и за стенкой начались уже не всхлипывания, а рыдания!

— Чего? Где пропадешь? — не понимал Евстигнеев и офицеры, стоявшие толпой.

— Да за границей же... Ведь он сказал, что лишат меня гражданства... а-ао... — Володька рыдал искренне и горько.

— Ничего не понимаю! Кто сказал, какого гражданства? — Евстигнеев недоумевал.

— Так вот, этот, — указывал Володька на стоящего тут же оперуполномоченного. — Он мне сказал, что меня приговорят к высшей мере, к высылке к буржуям, заграницу! А что я там делать буду, я же там с голоду помру в буржуйском обществе! Не хочу я к капиталистам ехать! Вот поэтому я себя и прибил гвоздями! Не поеду-у-у! Не высылайте меня! — У Володьки была просто истерика.

— А Евстигнеев?

Раздался его начальственный баритон:

— Кто тебе сказал такую чушь? Этот вот, оперуполномоченный? Вы что, действительно, сказали ему такое? — обратился он к капитану.

— Да, я... Ведь он меня кровью облил... — голос капитана звучал неуверенно.

— Какое право вы имеете брать на себя функции суда и Верховного Совета?! — уже орал Евсти-

 

- 221 -

гнеев на капитана. — Арестую вас домашним арестом с вычетом зарплаты на десять суток и поставлю вопрос о снижении в чине! Слышишь, Бернштейн? Никто тебя не вышлет! Будешь жить в СССР. Не волнуйся. Это не по закону. Он тебе соврал. Быстро вынуть гвозди! — командовал он пришедшему фельдшеру. — Забрать Бернштейна в санчасть, вылечить! — И опять отеческим тоном: — Ты, Володя, не беспокойся. Ты видишь, я офицера наказал. А тебя мы не вышлем, будешь всегда в СССР, не волнуйся.

И вдруг я услышал голос Бернштейна, но совершенно другой, не плачущий, а с издевательской интонацией:

— Ну, ладно, ладно, гады, хватит! Пошутил я над вами всласть. Масла у вас в голове нет: если б меня из этой паршивой страны выслали заграницу, то я за вас век бы Бога молил! Идите отсюда к... такой-то матери!

На минуту воцарилась гробовая тишина.

— Шесть месяцев карцера, — сухо прозвучал голос Евстигнеева, и затопали сапоги по коридору.

А в камере Бернштейна фельдшер кряхтел, выдирая гвозди из живого тела и досок.

Все это время я сидел в страшном напряжении. И теперь думал: ну, можно ли поверить в реальность подобного?! на что был бы способен такой человек, если бы его силы, волю и устремление направить в ином направлении?!

 

- 222 -

А когда я вышел через несколько дней в зону ДОКа, в ночной смене произошел довольно обычный случай: расправа с предателем. Правда, сделали это особым способом, так сказать, с использованием техники. На ДОКе были пилорамы, распускавшие бревна на пять-шесть досок. Делалось это так: на тележках укреплялось бревно и подводилось к вертикальным полотнам электропил, которые врезались в древесину. Тележки автоматически двигали бревно, подавая по сантиметру вперед на каждый взмах пил. Вот к этому бревну и привязали предателя-лагерника, пойманного с доносом, и пустили его под пилы. Крик несчастного не был слышен: пилы ревут неистово — кричи не кричи, никто не услышит... Подобные происшествия в то время уже не были часты. Но и не привлекали большого внимания.

А на следующую ночь вспыхнул ДОК: горело здание пилорам, самое дорогое в смысле стоимости оборудования. Администрация взбесилась: теперь им будет нагоняй! И начали без разбора сажать в карцер. Снова попал я. А когда вышел в зону, то отправили меня назад, в лагпункт 04. Это было хорошо: там уже находились мои друзья — и те, вместе с которыми я уже провел несколько лет, и недавно встреченные мною в лагере — Макс Сантер, Виктор, Семен Кон. Там же был и Золя Кац. Он сидел уже третий срок: в этот раз у него отобрали еврейские книги и пластинки с песнями, полученными от туристов из Израиля. Этот уже немолодой человек с оторванной на фронте ногой и больной циррозом печени, был

 

- 223 -

бодр и полон жизни — откуда брались силы! А в Одессе его Ждали жена и дочка, никак не могущие привыкнуть к тому, что Золя большую часть своей жизни проводит в тюрьме: он уже отсидел два раза по десять лет и теперь опять получил семь лет спецлагерей. Тут же был и старик Гинзбург, который читал мне по вечерам «Гойю» Фейхтвангера в подлиннике. Застал я там и генерала Гуревича. Но он уже не вставал с постели. С большим трудом нам удалось добиться, чтобы его забрали в барак санчасти. Мы ходили навещать его, но он уже не всегда узнавал друзей. Однажды я пришел и увидел, что его место пусто. «Он уже в 'хитром домике'», — сообщили мне его соседи по палате.

«Хитрый домик» — это крошечный бревенчатый сруб, типа сарая. Стоял он почти посреди зоны. Когда-то там была печка, на которой заключенным разрешалось готовить себе пищу из личных продуктов. Но эту «вольность» упразднили, а помещение превратили в преддверие к мертвецкой: туда относили безнадежных больных, умирать. Гуревича я застал в этом нетопленом полутемном сарае; лежал он на матраце, уже сгнившем от испражнений тех, кто умер на нем прежде. Матрац лежал на полу, на куче соломы. Никто не дежурил около больного — он уже приговорен к смерти...

Мы приходили к бывшему советскому генералу, бывшему Герою Советского Союза, бывшему человеку, а ныне — з/к Гуревичу, умиравшему на вонючем матраце, на куче гнилой соломы, при-

 

- 224 -

носили ему воду и еду. Но он не ел и не пил. На третий день Гуревич умер; с биркой на голой ноге его вывезли за зону. На вахте, как и полагается, надзиратель проткнул его раскаленным прутом, и человек, отдавший всю свою жизнь и способности советской России, «освободился» из лагеря — в общую могилу.

А через две недели приехали из Москвы родственники Гуревича — он был реабилитирован! Труп Гуревича эксгумировали, одели в генеральский мундир, уложили в свинцовый гроб и увезли в Москву: еще одна посмертная реабилитация!

Познакомился я еще с одним человеком, привлекшим меня своим внутренним обаянием и неподдельной душевностью — французским евреем Анри-Хейнцем Гевюрцем. Он служил во французской армии и все военные годы провел на разведывательной работе против гитлеровцев. А после войны был послан в Вену и оттуда его выкрали сотрудники опергруппы КГБ. В Москве ему объявили, что он приговорен к пожизненной каторге — коротко и ясно! И вот, отсидев уже 8 лет, Гевюрц неожиданно был вызван на вахту спеца, где он сидел, и ему объявили: переводитесь на бесконвойное содержание. Анри решил: хотят пристрелить, как только выйду за вахту. Но нет: привели в бесконвойную зону и выдали посылку и письмо от отца. Отец сообщал, что беседовал с Булганиным и Хрущевым, когда те были в Швейцарии, и что на ходатайстве о помиловании Хрущев написал резолюцию — «освободить». Теперь стало все яснее. Но прошло уже четыре месяца,

 

- 225 -

а освобождения все не было... И теперь вот перевели его в нашу зону, под конвой. «Страна чудес», — шутил Анри. Это был высоченный стройный человек со смуглым и серьезным лицом. В лагерях он уже научился говорить по-русски и освоил новую профессию: стал токарем по металлу. От его товарищей, прекрасно к нему относившихся, я знал, что Анри весь срок провел в лагерях безупречно; а ведь он был на «трассе смерти» в самые страшные годы, когда в зонах бывало что угодно: не только продавали и убивали за пайку хлеба — но и ели убитых людей.

Вечерами мы собирались у кого-нибудь на нарах, и шли бесконечные разговоры. Мы часто расспрашивали Анри о его прошлой жизни, и все, что он говорил, звучало какой-то нереальной выдумкой. Ну, как можно в царстве Евстигнеева, где воры «от скуки» прибивают себя к нарам гвоздями, верить в то, что где-то есть залитый огнями Париж?! И хотя сидели перед нами два парижанина — Анри и Макс — но рассказы их выглядели, как описание приключений на Марсе. Пожалуй, даже Марс был реальней, чем Париж: ночами он сверкал на небе и становился с каждым днем все ярче, красней, больше — приближалось противостояние Марса и Земли... А этому, как говорили, всегда сопутствует война. Мы тоже ждали ее.