- 124 -

Письмо одиннадцатое

 

«Давай неторопливо переберем в памяти, о чем бы следовало напомнить тебе. Люди. Не все, наверное, люди, всех перебрать не в силах человек. И минуты. Тоже не все. Какие же?» — Знаешь, мне бы хотелось вспомнить, как из разных впечатлений формировался ты. Если судьба милостиво соизволит, то мы расстанемся одним ясным днем на Новослободской улице. Ты идешь, и взгляд твой нестерпим, потому

 

- 125 -

что из тебя глядят тысячи глаз. Как созвездия, собранные в один фокус, в точку пра-взрыва, с которого, если верить очередному убеждению астрономов, все началось.

Но ты мне интересен не как ты. Из своего не столь прекрасного далека я хотел бы увидеть сжатое в одном человеке время. Я хотел бы видеть, как оно в него вжималось, оставляя следы, которых нельзя не узнать. Что оставляло след?

Монополь в спичечном коробке?

Капуста, растущая «из будущего в прошлое»?

Избиение блатных, заброшенных в зону для провокации?

Первый спуск в шахту и окровавленный человек — навстречу?

День шахтера в Караганде в 1954 году?

Горьковский вечер, дерзкий до самозабвения?

Кузьма, выхаживавший тебя после болезни бутербродами с луком, поджаренным на рыбьем жире?

Гомотеизм, пришедший к тебе как внезапный итог всех твоих противоречий и твой доклад об этом в том же 1954 году?

Воющая пустота, образовавшаяся на месте самого ласкового на свете имени?

Сам выбирай и пиши мне, пиши мне, на той бумаге, что прислала тебе мама. Ведь не даром же ты просил: бумагу и карандаши!

Пиши же на той бумаге и — гляди не ошибайся!

За ошибочной строчкой всегда стоит непонимание или неправда. Каждый человек, в том числе и человек-поэт, не понимает многого, и это — не беда. Но безошибочное чутье поэта помогает ему задумываться над теми строчками, слонами, которые не «ложатся». И когда он начинает искать слово, он либо постигает суть еще одной (общественной) истины, либо осознает, что эта истина непостижима для него.

В последнем случае поэт мучается: «И замыкаю я в клетку холодную Легкую, добрую птицу свободную», — говорит Поэт Александр Блок, — «Крылья подрезаны, песни заучены...» Эти его мучения — и есть та основа, на которой зиж-

 

- 126 -

дется правда поэзии, ее великая прорицающая сила. Это не просто правда сегодняшнего факта, это — Правда, дающая представление о движении от прошлого к бесконечно расцветающей истине, дающая одновременно и чувство верного направления, и силы в трудном и жестоком пути.

Именно поэтому так страшно калечат поэта, вырывая набор его стихов в хрестоматию, да еще тенденциозно. У поэтической фигуры есть одна особенность: если преднамеренно показать народу какую-то одну часть тела — получится непременно задница. Даже если часть тела выбрали самую, что ни на есть, деликатную — очи, например, — все равно выйдет задница. Мне всегда нравилось поэтому старинное выражение «повторять зады» применительно к литературе.

Вытащите-ка на свет только антирелигиозные стихи Гейне — выйдет антирелигиозная задница. Вытащите религиозные стихи того же поэта — ничего не изменится, только эта специфическая часть тела примет богомольный вид.

Настоящая поэзия — это как граната, у которой уже выдернута чека: держишь в руке и не знаешь сколько секунд тебе еще остается до взрыва.

«Что ж, я понял, и я спешу.

Пятый ОЛП, ОЛП-пересылка. Здесь ты впервые переоделся в арестантскую одежду и стал з/к № В-2-524, не имеющим права выходить из барака и перемещаться по зоне без номера, закрепленного на установленном месте, и так, чтобы было отчетливо видно. Установленным местом была спина. Ты сам пришивал номер к х/б б/у и к бушлату — в установленных местах. А одежда у тебя была выразительна! На твои длинные ноги нашлись одни совсем старые брюки, у которых одна штанина была надставлена большим куском выгоревшей, почти белой ткани, а другая — маленьким и более темным. Зато гимнастерку можно было одевать навыпуск, под ремень, который разрешили оставить. И старая изломанная матерчатая фуражка тоже выглядела почти как ленинская кепка.

 

- 127 -

Люди искали здесь земляков, людей, близких по профессии, или образу жизни на воле. Поэтому, как только стало известно, что в этапе едет студент из Москвы (узнавали это обычно от нарядчика, получавшего заранее списки для распределения людей на работу), прибежал Борис Р., московский школьник, чуть старше тебя, попавший в тюрьму из 10 класса, год или два назад. Был он невысок, красив, очень начитан. Возраст, сходство образовательного и культурного уровня вас сблизили. Он стал первым твоим «гидом» в лагере. Его опекали два-три старших по возрасту з/к, к чему он внутренне относился, как к должному.

Был он внешне сдержан, даже немного рассудочен. Его судьба оказалось едва ли не единственной, «импонирующей» Солженицыну: он много метался, ища место в лагерном житье-бытье, по слухам подавался даже в масоны, а потом, когда вышел, сильно пил, не выдержав самого страшного испытания, о котором речь впереди, — испытания свободой.

Вторым нашедшим тебя был «Капитан», с которым вы сблизились еще на этапе. Морской офицер, простой человек, жизнерадостный, непокоренный — сразу что-то вас сроднило. Но по некоторым причинам я не буду подробно о нем писать. Может, его и на свете нет, а все-таки пока оно так будет лучше.

Люди, окружавшие тебя, поражали своей неординарностью, живостью глаз, непохожестью друг на друга, словом — всем, что отличает людей настоящих. Эти люди отчетливо были видны, они определяли дух и бытие политического лагеря, его неписаные законы и правила.

А помнишь, что Вас мгновенно сблизило с ***? Сначала вы почувствовали друг в друге упрямую уверенность. А потом, в один прекрасный день за первым в твоей жизни бараком, вы вдруг разом заговорили об одном и том же: чтобы победить сталинизм, нужно оружие.

Люди разного возраста, разного воспитания, разного круга, наконец, только что оглушенные практически пожизненным сроком, как и все подсчитавшие слабые возможности попасть на

 

- 128 -

строительство «тяжелых» объектов, где дают «зачеты»: день за два, день за три, а на урановых рудниках даже день за шесть; как и многие, сохранившие тайную надежду на маленькое индивидуальное чудо, — вы в первый же день, к первым же смелым и чистым людям подходили с одной меркой: годен ли для борьбы.

Здесь царила честность. Она была — как дыхание, естественная и простая. Любую вещь, любую сумму денег, еду можно было оставить в любом месте, куда ходили только заключенные (вольнонаемные честностью отличались — увы! — не всегда, не говоря уж о солдатах, которые без стеснения брали вещи из посылок, собранных на последние гроши родственниками политзаключенных). На твоей памяти было три случая нарушения «кодекса чести» заключенных. Один раз предупрежденный во всеуслышание, но не названный по имени — от позора — человек потихоньку вернул товарищу украденное. Другой раз виновного в бесчестном поступке в отношении женщины едва отняли солдаты, но потом товарищи все же встретили его в рабочей зоне, у шахты, и долго били березовыми поленьями. Он чудом выжил, но на всю жизнь остался изгоем из вашей среды. Вы гордились тем, что женщины с воли говорили: «Здесь, у вас в зоне, мы спокойны, не то, что на поселке!» И это, точно, было так: лишнее доказательство двух вещей: во-первых, весь цвет общества сталинизм загонял в лагеря, во-вторых, Россия не оскудевала хорошими людьми, несмотря ни на какие «отстрелы» и другие массовые кампании по уничтожению неугодных режиму умных, честных и добрых граждан.

Третий случай — о нем я еще напишу, имей терпение.

Здесь же на пятом ОЛПе ты встретился с одним из людей, которые потом оказали на твою жизнь самое сильное влияние. Сначала, когда вас познакомил Борис, ты не очень-то заметил Женю Шаповала. Но потом ты увидел его — неожиданно и впечатляюще.

Был концерт самодеятельности, которые разрешались только под строгим контролем КВЧ (культурно-воспитатель-

 

- 129 -

ной части). Трое офицеров прослушали программу, в которой, конечно же, ты не мог не участвовать: ведь всего год назад ты сдал экзамены в Щукинское училище, и только настояние твоего старого учителя пения привело тебя в Университет. Ты читал из Гоголя, а один из вас — Саша Трубка (не расставался с коротенькой трубкой, передвигая ее крепкими зубами из одного угла рта в другой) — крепкий, лет тридцати мужчина, пел необыкновенно задушевную хорошую военного времени песню: «Любимая, далекая, дочурка синеокая, нежно мишку укрой, скоро кончится бой, твой отец вернется домой.» Концерт давали в бараке туберкулезников — по лагерным понятиям — людей обреченных.

Начали. Ты выступал следом за Сашей Трубкой. Он начал петь. Спел куплет, припев, еще куплет, начал припев, и на словах «скоро кончится бой...» осекся, схватился за горло и быстро ушел, почти убежал в импровизированную «кулису».

— Не могу! — глухо говорил он.— «Я пою, а они смотрят, глазища огромные, обреченные. У меня горло перехватило — не могу...»

Ты — сознайся — был тогда еще не очень чувствителен к таким вещам, и, если бы не Саша Трубка, не заметил бы, наверное. Ты читал и невольно глядел в зал. Я думаю, что ты видел перед собою лагерь пятилетней давности. Во всяком случае, на замечательной картине ногинского художника Вышлова, изображающей узников фашистского концлагеря, лица были вот такие: четко обтянутые кожей бритые черепа, синеватые кольца выступивших глазниц, четко обрисованные мускулы губ, щеки, съеденные впалой белизной. Тебе показалось, что среди них ты увидел Женю Шаповала. Я не найду слов, чтобы точно это описать. Думаю, что их нет. Такое было еще только раз — когда увидал женщин-политзаключенных. Да еще раньше, в голодном 47 году видел колхозницу, упавшую в сельмаге в голодный обморок. Да еще в военной Москве, в 1942, когда ели, случалось собак и кошек, а уж картофельную шелуху — это запросто, — видел ста-

 

- 130 -

рика, выковыривавшего овсяные зерна из лошадиного помета. Вот такие же были у него глазища, мускулы губ, щеки.

Но главное — глаза. Саша Трубка не точно сказал: не обреченные, а трагические, мрачно освещенные изнутри и, казалось, светящие сквозь самую эту меловую кожу, точно они не помещались в глазницах и занимали пол-лица.

Здесь же ты, как и многие новички, познакомился и с двумя достопримечательностями Крайнего Севера: мерзлотой и мошкой.

Было одно противоречие, которое многим никак не удавалось в тебе понять. От времен, когда непролетарская часть лагерей состояла наполовину из бытовиков типа «от седьмого восьмого», осталась поганенькая тенденция некоторых представителей этой части устраиваться. «Своему» искали место потеплее, которое даже там (а может и особенно там, поскольку все — в сравнении) можно было найти. Теплым местом считалось, например, место дневального барака. Это дворник, прислуга и сторож одновременно. Последнее в условиях лагеря — самое поганое, поскольку это — связь с «опером».

Немного лингвистики: «от седьмого восьмого» — это указ от седьмого августа об ответственности за расхищение социалистической собственности, который имел самые невероятные и даже — чудовищные последствия. Поскольку страна жила небогато, указ предусматривал практически равную ответственность за кражу государственного мешка зерна и горсти зерна, за кражу пучка гнилого сена для подыхающей с голоду коровенки и за сомнительные торговые операции гешефтмахеров.

«Идут на север

Срока огромные.

Кого ни спросишь —

У всех «Указ».

Взгляни — взгляни

В глаза мои суровые,

Взгляни, быть может,

В последний раз.»

 

- 131 -

Наиболее распространенным сроком по Указу от седьмого восьмого было 15 лет. Это было сопоставимо с политическими сроками, и «указники» и политические часто оказывались в одних лагерях даже тогда, когда бытовиков и политических предпочитали разделять. Кроме того, среди «указников» было великое множество несправедливо обиженных людей, особенно — крестьян, лишенных при Сталине даже отдаленного подобия гражданских прав (достаточно вспомнить, что паспорта колхозников хранились в сельсоветах, так как иначе из деревенской нищеты бежали бы чуть ли не все поголовно). Сейчас это хорошо и широко известно по рассказам целой плеяды хороших «крестьянских» писателей: Белова, Абрамова, Шукшина и других. Несправедливо обиженные были потенциальными политзаключенными. Многие из них, участвуя в лагерных волнениях, действительно, переходили в это разряд из разряда бытовиков. Неудивительно, что указ «от седьмого восьмого» был весьма популярен и делался предметом и песен, и острословия. Например, придуманный в годы смертельного голода, когда за пайку хлеба (300 г) убивали походя, карман, начинавшийся на уровне пояса со стороны подкладки и заканчивающийся в самом низу полы, что позволяло ту же пайку тайно пронести мимо блатных, не рискуя потерять ее вместе с головой, или без оной, — назывался «карман от седьмого восьмого», т.е. тот, что позволял будто бы избежать поимки с куском казенного сала. Если он и вправду был изобретен «несунами», как их теперь называют, в ответ на указ, то легко понять как, в условиях голода и разительного различия в имущественном положении, несправедлив и дик был сам по себе такой указ.

Впрочем, может быть, «имя» кармана — лишь лагерное острословие. Но вовсе не выдумка — страшные последствия Указа.

Что касается «опера», то мало кто не знаком теперь с этим ходовым названием оперуполномоченного госбезопасности — самой одиозной фигуры в лагере. Анекдоты о Петьке и Василии Ивановиче сделали этот образ почти забавным, но это от того,

 

- 132 -

что появились они в пору, когда по словам твоего друга «при встречах (с бывшими заключенными — В. Б.) начальство ласково улыбается, а когда кому-нибудь из них наступишь на ногу, пострадавший радостно спешит заверить, что это ничего, что за это не изобьют, не наденут наручники и не заморят голодом в карцере. Я подозреваю — говорит он дальше, — что у Лавриненко (фамилия оперуполномоченного — В.Б.) растут белые крылышки, так он переменился». Справедливости ради надо сказать, что «опер» первого ОЛПа Лавриненко был не из худших, хотя и не сахар. Что же касается карцера, или БУРа — барака усиленного режима — то это заведение, о котором тебе еще в Бутырке говорили: «в тюрьме и тюрьмочка есть!», было страшненьким. Человек, проведший там более полутора месяцев, выходил дистрофиком до такой степени, что его белая, сухая как папиросная бумага, кожа секлась до крови от резкого ветра.

Так вот об этом неполном омониме музыкального произведения: опер и дневальный барака находились в тесном (не по воле второго!) контакте. Опер периодически вызывал дневального и задавал ему вопросы о благонадежности населения барака. И хотя было хорошо известно, кто «стучит», а кто — неприступен для домогательств опера, к дневальным относились по-разному...

Этому было справедливое объяснение: тот, кто любит «устраиваться», принципиально ненадежен. Это так.»

— Да, и как хорошо, что ты это понимал уже там, в Инте! В мое время этого не только не понимают, — это считают диким. Наше общество (я имею в виду отнюдь не только государство!) дожило до идиотской мысли: «нормальный человек отдает предпочтение комфортным условиям, он материально заинтересован, он хочет хорошо (удобно) жить.» Эта философия мещанских ублюдков, если она еще продержится, убьет наше общество вернее всякой ядерной бомбы. Она убила уже множество империй и республик за всю историю человечества. Она распространяется у нас как чума в средние века, как пожар в бурю, самые юные и восторженные оказываются опохабленными уютом и

 

- 133 -

рублем. Это — чудовищная трагедия, равная по своим последствиям трагедии лагерей, нет, еще более, куда более страшная!

«Ну, положим, и тогда тебя не все понимали. Пятый ОЛП-пересылка — был вообще местом «легким», а в лагерях к легким местам тянется всякая шваль. И заботливые (искренне!) псевдо-интеллигенты принялись тебя устраивать дневальным барака, в котором тебя поселили. По счастью скоро приехал «покупатель» с рабочего ОЛПа, отбиравший людей на шахту. Те же заботливые люди предлагали тебе «устроиться», уклониться. Но тебе стало противно. Ты перестал бы себя уважать. И интуиция не подвела тебя. Однако, об этом — потом. А сейчас — о мерзлоте. Первой твоей работой была работа грабаря. Вы рыли ямы... - для столбов, на которые натягивалась колючая проволока вашею лагеря. Рыли, собственно, не то слово.

После десяти-двенадцати сантиметров нормального грунта, пронизанного корешками травы, практически прямо под дерном, начиналось вещество, которое трудно представить человеку, не имевшему с ним дела. Оно обладало твердостью камня и вязкостью смолы. Лопата в него только стучалась. Кайло отковыривало крохотные кусочки. Лом входил на три-пять сантиметров и увязал.

Когда-то, в лютые морозы, первые этапы заключенных разводили костры и прогревали мерзлую землю, потом долбили ее, потом снова жгли костры. А была норма, а если не выполнишь — пойдешь на штрафную пайку, а это — верная смерть. А нарядчик — сука. Это — не брань, не эпитет, это — лагерное сословие. Суками называли воров, изменивших воровскому закону, запрещавшему работать, то есть «ссучившихся». Между ворами и суками шла война насмерть. На суде официально задавали вопрос: «Вы Вэ или Эс?» Благодаря усилиям начальства лагерей, воров-законников — становилось все меньше, а сук — все больше. Суки воровали, убивали, насиловали, как и худшие из воров. «Закон» их не сдерживал, настоящий закон — тоже, и они становились исчадиями ада для всех, кого они могли безнаказанно обидеть или обобрать.

 

- 134 -

Так что мерзлота, голод и суки — один из тех коктейлей, на который рассчитывали убийцы в офицерских мундирах, методично уничтожавшие мозги и душу России.

Мошка — тоже хорошо. Это мелкие насекомые — гнус — доводящие до исступления стада животных. Людям, работающим в жару в облаке этой мерзости, было не лучше. Ни одежда, ни обувь от гнуса не защита. Мошка забивается в сапог, под двойную портянку или под портянку и носок — и кусает. Укусы — острые, болезненные уколы, изнуряющие человека. Чтобы защитить лицо, особенно нос, рот и уши, мы надевали на головы майки, завязывая их узлом на затылке, чтобы через растянутый трикотаж спереди видеть кое-что перед собою.

Таких комаров, как в Инте, ты не видел нигде».

— Нет, видел, много позже под Воронежем, в бобровом заповеднике, где в бобровых запрудах множились эдакие сочные телята, похожие на интинских.

«А в Инте они по утрам, красные, жирные, сидели под потолком и на потолке барака, насосавшись крови умаявшихся за день зэков.

«Баб гоняли в лес, — сообщал кто-то, — их там комары зажрали». (На пересылке была отделенная глухим забором женская зона).

Работать надо обеими руками. У скотины есть хвост, и конвой не гоняет ее с нормой выработки, и то она худеет и бесится вблизи комариных мест. А женщины, кроме всего прочего, одеты совсем не так, как мужчины. И здесь им было тяжелее. Между прочим, чуть южнее, по слухам, — в Ухтинских лагерях, маялась Русланова. Очень хорошо о ней отзывались: хороший, добрый товарищ была эта могучая, хоть и нелюбимая тобою, певица. Но это — так, к слову.

До приезда «покупателей» ты успел познакомиться с одной из типичных лагерных прослоек, довольно многочисленной, с которой столкнулся впервые еще в Вологде. Я говорю о сектантах. Верующие и не верующие, простодушные и хитрые — разные были эти люди. И, как всегда среди начетчи-

 

- 135 -

ков (а уж этого у них не отнять, как ни относись к ним), процветали явные мошенники. С глубоким почтением ты всегда относился ко всякой истиной вере, независимо оттого, наивна она или исполнена глубоких рассуждений о сущем и трансцендентальном. Вера, воистину, движет горами. И хотя единственная написанная тобою к этому времени подражательная по своей идее поэма называлась «Аббадона», и хотя с восторгом и возвышенным вдохновением ты читал мудрые страницы «Восстания ангелов» Франса, — тебе всегда была понятна скромная радость верующего, пришедшая из переводных идиллий Жуковского, грустных шуток Шолом-Алейхема, простых и мудрых, ни к чему не принуждавших и все объяснявших рассказов матери. Святая Вера глядела на тебя все твое детство глазами Богоматери с дивной маминой иконы в переднем углу вашей комнаты. Кроме того, сектантов впервые описал тебе Короленко, и у него в «Моем современнике» эти фигуры вызывали сострадание и желание помочь.

Этот искренний и глубокий интерес к их замкнутому миру, вероятно, несколько подогретый группой баптистов-молдаван на этапе, заставил тебя однажды спросить у одного из них о его вере. Надо тебе немного напомнить о тебе самом того времени, хотя, по правде сказать, кое-что от этого у тебя еще осталось. У тебя тогда была своеобразная, несколько смягченная «старым воспитанием», манера поведения в отношении всего, с чем ты был не согласен в людях: это немедленно надо было исправить! У тебя не было ни малейшего сомнения в том, что такое исправление принесет «исправленному» радость, настоящую жизнь, да и послужит общему благополучию. Поэтому ты всегда был готов, по возможности мягко, но убежденно и с жаром вмешаться в чужой мир. Что поделаешь, так было и на этот раз.

Итак, первый шаг сделал ты…

Собеседник обрадовался. Его круглое женское, как у Бога на антирелигиозной картинке, лицо пошло усталыми морщинками, и он негромко и с некоторой важностью отвечал, что это не в его власти, что он — только ковшичек в руке Божией, и

 

- 136 -

разговор состоится, если на то будет Его воля. Он дал тебе конфетку, неумело выражая признательность и, вероятно, будучи введен в заблуждение тем, что ты вежливо говорил, не хамил, не издевался, не посылал в те места, куда их чаще всего посылали собеседники. Некоторое время спустя, кажется, в тот же день к вечеру, на уровне верхних нар, на которые ты забрался перед сном, появились две головы. Подходя, знакомый уже женолицый человек тихо говорил что-то товарищу. Тот, ниже его ростом, с низким лбом, черноволосый, не вмешивался в ваш разговор, и только отвечал на вопрос еще тише, чем он был задан.

Женолицый предложил тебе встретиться со святым человеком, которому Господь дает откровения во сне.

— А как Вы узнаете, что это — откровения и что их дает Господь, — кажется, спросил ты, не удовлетворившись.

Собеседник сокрушенно и как бы сомневаясь в отношении тебя, покачал головой.

— Я спрошу, может быть Он — с трепетом прозвучало местоимение, как имя собственное,— согласится побеседовать.

Предвкушая диспут на религиозные темы, ты обещал придти. Ты почему-то не сомневался, что он-то уж наверняка согласится.

Рано утром просветленно-важное лицо вновь появилось на уровне верхних нар и сообщило, что — да, он согласился, и, перейдя по непонятной логике на «ты», добавило: беседовать надо в Воскресение.

— Ты теперь готовься к беседе. Дух надо приготовить.

Далее выяснилось, что подготовка состояла в трехдневном голодании.

На второй день в твоем еще не очень окрепшем после тюремных голодных дней теле пошел легкий кружащий звон, и ты почувствовал, что спорить тебе ни о чем не захочется. И ты — грешник эдакий — нарушил! Но грешником ты себя не считал: уж очень явно нечестный был прием, и женолицый все подсматривал за тобою, не пошел ли ты в столовую. Сам он кушал исправно, ему, видимо, «готовить дух» было не обязательно.

 

- 137 -

Короче, «Капитан» принес тебе пайку хлеба и краюху холодной овсяной каши, и звон стал утихать.

Наступил день беседы. Начало было торжественным. Двое приходивших к тебе повели тебя за барак (днем бараки отпирали и вокруг барака разрешалось ходить), где ожидал полноватый, вовсе уже неодухотворенного вида и внутренне совсем не уверенный человек, скрывающий свою неуверенность за важным молчанием и покашливанием.

— Готовился? — спросил он тебя.

Человек несколько успокоился.

— Ну, что ж, побеседуем, — сказал он тихо и медленно, и двое сразу отстали и как-то стушевались. — Беседовать будем втроем, — твердо продолжал человек.

Это тебе не понравилось: по неписаным правилам общения в тюрьме полагалось заранее говорить, кто будет присутствовать при разговоре.

— Кто же будет третий? — натянуто спросил ты, давая понять, что считаешь игру нечестной.

— Бог, — коротко и веско ответил тот, и ты задумался на минуту: сумасшедший перед тобою или это — как и голодовка — рассчитано на психологический эффект.

Дальше все пошло неинтересно. Тебе показалось, что твой земной собеседник попросту не знает Священного писания, а его доводы были еще скучнее и бездоказательнее, чем у бездарного атеиста (ты всегда с презрением относился к пропагандистам-антирелигиозникам за их грубые подтасовки, рассчитанные на невежд).

Разговор окончился ничем и не стоил бы внимания, если бы не некоторые подробности, выяснившиеся позднее, уже на первом ОЛПе.

Сектанты евангелисты были и там, и, видимо, среди них были и твои знакомые. Был «святой человек», который рассказывал сны, многозначительно и длинно говорил, крестил и январе в ледяной воде новообращенных, что выяснилось в результате попадания одного из них в стационар после тако-

 

- 138 -

го крещения. Был он очень похож на того, с которым ты «беседовал» на пятом ОЛПе.

Фамилия его была Марин. Паства (это ты видел сам) несла ему еду из своих посылок — и он, приглашая всех их, ел, тем не менее, больше всех и был налито-толст, что выглядело в лагере особенно скверно. Но хуже всего была его история. Он был политруком. Попав в немецкий плен, стал старостой, а попав в советский лагерь, стал главарем сектантов. Жрал подношения он без зазрения совести, хотя его «прихожане» были тощими, и не по комплекции, а от недоедания. Ты встречался с сектантами не раз. Твоим сменщиком на шахтной лебедке работал москвич Толя, евангелист, который тоже пытался тебя «обратить». Он был неплохой малый, но не понимал, что соблюдение 10 заповедей не дает еще права на то, чтобы считать себя верующим в Бога. Главным доводом у сектантов было бесповоротное «А в писании есть сказано» — именно «есть сказано».

Эта одна из немногих групп, стоящих в стороне от политической жизни лагеря, была для тебя примером того, как начетничество и упорное неумение обдумывать происходящее порождает «поклонение идолам». Начетниками были насквозь все партийные работники того времени, даже лучшие из них, ты не удивился бы обратной метаморфозе Марина: из главы евангелистов в политработники, например, в начальники КВЧ. И не обязательно ему было бы знать устав как не знал он и священного писания, и программу партии: его вознесли бы начетчики за одну только привычную важность и пустую многозначительность.

Впрочем, разве здесь шла речь о сектантах, как о лагерной касте?

Нет. Когда они собирались в одном из бараков и пели под старенький аккордеон псалмы, которые они же сочиняли и переписывали, и передавали с ОЛПа на ОЛП, им было спокойнее. И на растянутый в медленном миноре мотив «крутится-вертится шар голубой» звучало:

«Страшно бушует житейское море,

Грозные волны бросают ладью »

 

- 139 -

Ничего, в общем-то плохого. И у Марина в котельной, где он работал дежурным (наверху, конечно, не в шахте.) и где совершал январские ледяные омовения новообращенных, - тоже собирались на смиренную трапезу и говорили о божественном — как выступали бы на профсоюзной конференции: скучно и однообразно.

Почему?

Это были люди, для которых мир был не по силам. Они боялись его и забивались лицом в самый темный и тихий угол. И чем сильнее он на них рушился, тем плотнее жались они к темному углу. А что в углу жил паучок Марин, так это естественно.»

— Пожалуй, ты прав. Недавно, будучи в отчаянии (ведь именно в этом состоянии человек чаще всего обращается за помощью к религиозной организации), я подошел к священнику **ской церкви и спросил его:

— Скажите, можно ли заказать молебен о здравии некрещеного человека?

— Не-е-ет! — усмехнулся он с некоторым, как мне показалось, подтекстом: «Дескать, вот у всех у вас так — как припечет, так и бежите к церкви, а пока мирскими средствами обходились, небось нос воротили!» — «Церковь», — продолжил он назидательно-весело, — молится только о тех, кто в ограде». И он пошел, большой, с лоснящейся, тонкого волоса черной бородой и шевелюрой, вальяжный, получивший импульс превосходства над мирянами. А я все вспоминал: где я слышал эти слова, сильно пахнущие начетничеством. Именно поэтому я всегда представляя «в ограде», видел церковную ограду, внутри которой — тихое кладбище.

И — вспомнил: их говорил Марин. Не сектанты — нет. Они бежали от ловких людей, всегда добивавшихся превосходства над ними в постоянно меняющемся, непостижимом им мире. Но, собравшись вместе, они немедленно, по неумолимому закону порождали из своей среды или приглашали, как варяга на княжение, такого вот Марина, ловкого челове-

 

- 140 -

ка, взявшего власть над ними во имя своей сытости и корысти. И немедленно этот человек начинал над ними издеваться, окунал в ледяной кипяток полярной январской воды.

Так — всегда. Поэтому и не могло в лагерях преобладать ни покаянное, ни безысходное настроение. Естественная жизнь не терпит покорности злу, ни тем более, бегства от зла.

А проблема религии в современном мире непроста. Я помню, как во время войны, когда квартиры, запертые на разные несерьезные замки от серьезных банд типа «черной кошки», были распахнуты практически для всех, и в дома приходили нищие, отставшие от поезда, соседи, дальние родственники, давние, вдруг объявившиеся знакомые, цыганки с полуголыми младенцами на руках, точильщики, мастера по перетяжке старых матрасов и Бог знает, кто еще, — однажды появился в нашей нетопленной комнате священник с серебристо-серыми волосами, в длинной, не новой, спокойной, неопределенного цвета рясе, с тонким возвышенным лицом, точно пришедший с картин Корина. Я не знаю, собирал ли он на нужды церкви, проповедовал ли что — скорее всего — нет, потому что разговор шел тихий, обыденный, мирской. Как водилось, когда в дом приходил усталый человек, мама ставила на стол чайник, хлеб и, если был, — сахар. Я не помню, что-то этот человек мне сказал как бы мимоходом — осталось только ощущение строгости, чистоты и бесконечного доброжелательства. Он ушел так же в никуда, как уходили в никуда нищие, стекольщики и точильщики, унося свои житейские заботы и оставляя новое стекло в окне или просто впечатление. Но от него осталось у меня доброе отношение к православной религии как к религии доброй, неотвергающей. Надо ли было мне сказать тому, вальяжному, сытому священнику ***ской церкви: «Кто из вас имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяносто девяти в пустыне и не пойдет за пропавшей, пока не найдется она?

А, нашедши, возьмет ее на плеча свои с радостью...»

 

- 141 -

Он без сомнения знал это и многое другое лучше меня. Он получил высшее образование в Загорске. Но он был поражен язвой современного мира: чиновничеством. Он был профессионален, но душа его была далеко от его профессии.

Как в мире верующего академика Павлова и безбожника Тимирязева, так и в лагерном многомиллионном мире, отделенном от остальной земли границей колючей проволоки, религия, истина, мужество, честность, доброта — все хитро переплеталось, образуя, вместе взятое, то, что называется жизнь.

«Но с верой и неверием тебе еще предстояло столкнуться и долго и всерьез решать для себя многое из этого противоречия. А сейчас вспомни, что ты — на пятом ОЛПе и ждешь отправки на рабочий ОЛП.

«Ощупав мускулы на руках Питта, он приказал ему открыть рот, чтобы осмотреть зубы... Блад чувствовал, что этот оскорбительный осмотр вызывает краску на его лице.»

Описываемые здесь события происходили в середине декабря 1685 года. Плантатор английской колонии, полковник, покупал рабов для своей плантации.

В середине июля 1953 года, то есть спустя 268 лет, так называемый «покупатель», офицер МГБ, отбирал политзаключенных для работы на шахте.

Ощупав мускулы на твоих руках, он приказал тебе открыть рот, чтобы осмотреть зубы... Ты чувствовал, что этот оскорбительный осмотр вызывает краску на твоем лице. В отличие от Джереми Пита и Питера Блада, ты и твои товарищи стояли раздетыми (правда, никакая Арабелла Бишоп не смущала ни вас своими взглядами, ни офицера своими просьбами). Вместо прекрасной племянницы плантатора присутствовал врач. Но ощупывал и заглядывал в рот не он, а офицер...

«Но раб есть раб, пишет дальше Саббатини, — и не в его власти решать свою судьбу. Питер Блад был продан пренеприятному покупателю, полковнику Бишопу, за ничтожную сумму в десять фунтов стерлингов.»

Ты был передан «покупателю», офицеру МГБ, задаром. В тот же день ты был уже помещен в карантинный барак ОЛПа № 1 — на 21 день карантина.»