- 200 -

Письмо семнадцатое

 

«Здравствуй, Виктор.

Ты не удивляйся переменам темы, нарушению последовательности фактов и впечатлений. В океане времени ты перемещаешься то на десятки лет назад, то — вперед и прослеживаешь целые слои, идущие издревле к поверхности.

Каптерка. Откуда взялось это слово в лагерной жизни? От каптенармуса, что ли? Даже не знаю, как его писать — это словечко: через «а» или через «о» ... Здесь выдают посылки.

 

- 201 -

Место веселое, пока сюда идешь, волнительное, пока здесь стоишь, и грустное, когда отсюда уходишь.

С треском срывает «старшой» с фанерного ящика крышку. Делает он это затупившейся видавшей виды финкой, очевидно самодельной. Лезвие плохо закалено, и потому погнулось. Привычными к шмону пальцами старшой перебирает вещи и продукты, трясет стандартным чубом, который так типичен для краснопогонника, как начищенные сапоги с отвернутыми и присобранными в гармошку голенищами — для блатного.

«Расческа. Слышь,

Тебе она к чему?» —

Старшой смеется над затылком бритым.

«Пожалуй, я себе ее возьму.

Ну что, мужик? Чего такой сердитый?»

И где понять тебе, здоровый дуб,

Что нету горше арестанту муки,

Что этим гребешком — родные руки

По волосам обритым проведут».

Это ты вспомнишь в «Серебристых облаках». А пока ты стоишь в короткой очереди перед дверью каптерки, которую сейчас должны открыть. Короткое полярное лето кончается. Пасмурно. Вот-вот заморосит дождик. Один из зека, немолодой человек в мешковато сидящей телогрейке и ватных штанах небрежно завязанных у ботинок, так что торчит утолок портянки и белая тесемка подштанников, зябко подняв плечи неторопливо и задумчиво прохаживается до угла барака и к середине — всего три-четыре шага, так как дверь каптерки расположена в торце. Лицо человека немного одутловатое, некрасивое и неподвижное от смертельной внутренней усталости. Уйдя в себя небольшими глазами, он слабо шевелит валиками губ и мерно, в такт шагу, говорит:

— Homo, ... homini,... hominum ...

Он говорит не тихо и не громко. Ни для кого. Внешность безошибочно выдает в нем «Фан Фаныча» — презрительная

 

- 202 -

кличка, данная блатным миром не умеющим за себя постоять заключенным «из служащих». Можно без труда представить себе, через какие унижения и муки прошел этот человек с одутловатым лицом, окончивший, видимо, когда-то классическую гимназию и теперь, когда уже ничего не осталось в жизни кроме вот этих посылок (которые — слава Богу! — теперь можно без риска быть убитым или ограбленным блатными донести до барака и съесть самому или с друзьями, по привычке положив на тумбочку обе руки — как бы прикрывая), кроме смутных, но больно ранящих воспоминаний, да этого печально-однообразного самоутверждения:

— Homo,... homini,... hominum ...

Этот человек выпадает из мира борьбы. Этот — из числа любовно описываемых Солженицыным. Но, Боже мой, неужели я решусь его упрекнуть в этом?! Тем более, что их так мало осталось — имевших право повторить вслед за Фуше: «я оставался жив», теснящихся к конторским местам, потерянных и чужих всем, даже друг другу. Некоторые из них остаются марксистами-начетчиками. Таков Шишкарев, упорно не желающий видеть истинных причин всенародной трагедии. Для него мир тоже рухнет, если рухнет идол традиционного истмата. И он слабыми ручками изо всех сил его подпирает.

— Homo,... homini,... hominum ...

Люди, перекочевавшие из рассказов Чехова — в герои Зощенко и Булгакова, а оттуда — в ад смешанных лагерей середины 20 столетия. Уничтоженная Среда, из которой могли выйти талантливые люди, которых теперь, быть может, так недостает нашему обществу?

В чем была их миссия? В том, чтобы своей массовой гибелью вызвать протест и негодование?

— Homo, ... homini, ... hominum ...»

— А может быть в том и была их великая и незаметная миссия, чтобы донести сквозь ад до всех будущих незаметных людей: «HOMO SUM!» Вот я стою, беспомощный, не имеющий уже сил к сопротивлению и не верящий в его ус-

 

- 203 -

пех, но я помню, что я — человек, униженный, задавленный, лишенный корней и побегов, прошлого и будущего, но оставшийся человеком. Делайте со мной что хотите, но я не могу иначе, я помню, что «HOMO SUM».

Да и что ты вообще знал тогда об этом человеке? Ты подошел к нему? Вгляделся? Понял, куда смотрят сквозь старомодные очки его устремленные в несуществующее глаза? Может быть именно у него в спичечном коробке скрывалась тайна монополя Дирака? Не составляют ли основу гражданского сопротивления такие, как он, создавая питательную среду, в которой вспыхивают, стремительно разрастаясь, очаги борьбы за будущее...

«У каждого из нас, повзрослевший мой двойник, было свое время, свой взгляд и своя сила. В твое время, скорее всего, изменился и облик общества, и роль в нем таких, каким был ты, когда был мною. И не думаешь ли ты, что не за горами тот день, когда снова будут востребованы безумные, ранимые и дерзкие, потому что опять никто не поверит, что где-то еще светит солнце?

Среди нас, как и среди вас были многие и разные... Они никуда не деваются, просто в разные времена выступают из тени, снова уходят в тень, чтобы кто-то провозгласил: «С ними покончено!».

Не покончено. Их сменили. Архетип остался. Их время будет.

Кстати, а те, кто помогал бериевцам? Исчезли ли они окончательно?»

— Нет, они и сегодня ждут своего часа, пишут баллончиками аэрозоля на стенах привлекательные для них слова «kot» и «kiss», пишут через эсэсовские стилизованные рунические S, которые так удобно перекрещиваются в свастику. Они избивают интеллигентов, женщин, детей, просто слабых людей. Так что вы не уничтожили их: их старшие братья по коричневой крови, нацепившие красные и золотые погоны, спасли их и надо думать, спасают и сейчас, приберегая впрок.

 

- 204 -

«В лагере давно ходили «параши» — это лагерное название слуха, — что начальство обеспокоено существованием и формированием на ОЛПе организации. Житье у начальства в последние месяцы 1953 и особенно в 1954 году было скверное. Перед ним стояли проблемы почище проблем разоружения. Ну, хорошо, Берию стрельнули, наиболее рьяных служак из МГБ, у которых с пальцев и сапогов капала кровища, поувольняли, пораспихали по новым местам, где их не знали, — словом, попытались снаружи сделать красиво. Но что же было делать с десятками миллионов людей — ведь кроме отсиживающих в данный момент весь Север и Восток были битком набиты уже отсидевшими поселенцами, ссыльными, родственниками ссыльных.

Амнистировать?

Но тогда вся чудовищная масса хлынет в города и села — на родину. И весь индустриальный Север и Восток останутся без рабсилы?

Давайте представим себе идиллическую — увы! — картину:

«Но настанет долгожданный день,

Тот, что мы когда-то предсказали:

Тысячи измученных людей

Встретятся на радостном вокзале.»

Ведь мечтою об этом дне проникнуты все песни ГУЛАГа.

Попытайтесь представить себе этот вокзал — полный восторга, счастья, подобного тому, которое затопляло вокзалы 1945 года. Новая идеология, новые люди, миллионы носителей нового, твердых, убежденных, знающих жизнь, цену жизни, цену предательству, цену чести. А теперь спросим себя: что могла противопоставить им обожравшаяся, разложившаяся до гнойной слизи, отупевшая верхушка — любого, и столичного и провинциального, — общества? И какой клич она могла кликнуть — во имя кого и чего, — чтобы закрыть зияющую пустоту на шахтах, на далеких стройках, в медных рудниках, на лесоповале?

Дальнейшие события показали, что сломать отжившее одним рывком и перейти на новые идеологические рельсы оказа-

 

- 205 -

Лось непосильным. Восстал злобный жир аппарата социального угнетения — со всеми его четко распределенными функциями угнетения идеологии через партийные органы, угнетения социальной активности — через профсоюзные органы, угнетения политической активности — через органы подавления: юридические, госбезопасности, внутренних дел. Каждый чиновник, как бы мелок и либерален он ни был, всем существом своим чувствовал смертельную опасность перелома.

И высшие власти, подошвы которых скользили по этому мощному, отупевшему, хитрому, живучему слою, обратились своему давнишнему союзнику — уголовщине.

Амнистии? А ну-ка покажем этим обезглавленным дурачкам в городах и деревнях, что им дает амнистия! И — амнистируются и разъезжаются на волю убийцы и грабители. Мы им покажем радостные вокзалы! Вы после восьми вечера на улицу побоитесь выйти!

Организации в лагерях?

А ну, наши верные блатные друзья, не угодно ли — в зону к политическим.

Ясно, что блатных — к политическим в 1954 году — это почти что высшая мера для блатных, но «начальник о тебе заботиться не будет» — как объяснил тебе вор в Вологде. О воре он тоже заботиться не будет. И о суке. Ни о ком вообще, кроме себя. И в зоне построили глухой забор, а за глухим забором в одном из бараков поселили блатных. Все лето ушло у них на «акклиматизацию». Все-таки «играть на чужом поле» сложно. За это время — начальство хорошо знало своих братьев меньших! — наладятся преступные связи с теми службами лагеря, которые связаны со всеми: с пищеблоком, каптеркой, нарядчиками, стационаром, охраной по ту и по другую стороны забора. Одновременно были отобраны естественным путем способные выполнять уготованную им роль наиболее опасные и организованные преступники. Нажравшиеся «каликов-моргаликов», явно неспособные жить в зоне, отсеялись. Через некоторое время блатных вывезли, а забор сняли.

 

- 206 -

Недобрыми словами поминали временных поселенцев работяги зоны — плотники, уборщики — рассказывали:

— От, подонки! Все в бараке разбито, нары изломаны, стекла побиты, заткнуты сраными кальсонами, в гардеробе насрано! Надо же — в печки постарались, нагадили. Через трубу, что ли? ...

Но задача начальства была выполнена. Марафетчиков и хилых дегенератов вывезли в Интлаг (так называли бытовые лагеря), а в зоне в одной половине барака, стоявшего на углу центральной «лежневки» и перекрещивающейся с ней дороги, ведущей к пищеблоку, появились по-волчьи молчаливые блатные, поначалу тихие и незаметные. План был прост: спровоцировать воровством и хулиганством ответную реакцию: избиения блатных, быстро схватить дерущихся и выявить, таким образом, активистов. Начальство знало, что активными будут организованные люди.

Но организованные люди были организованы лучше, чем начальство о них думало. Во-первых, очень скоро многие в лагере знали о готовящейся провокации. Узнавали об этом от тех самых доверенных для начальства лиц, которые тем больше задумывались, чем ближе подходил срок выхода «на поселок», где очень даже просто могли вспомнить ему все, чем он занимался в лагере, если он, например, был стукачом. И стукач искал путей к исправлению, потому что — думал он — в любом конце СССР, где ему дозволено будет жить, все равно получат точные сведения о его «лагерной карьере». За стукачами и на воле «ходил колун». Они знали это и доверительно сообщали верным людям (а уж кто-кто, а они-то знали, кто верный человек!) о планах начальства — судьба, обычная и для платных шпионов на государственной службе, и для предателей, спасающих свою шкуру в лагере.

Поэтому очень скоро одному из «приближенных» начальства посоветовали намекнуть своим благодетелям, что из затеи с блатными ничего не выйдет. Осталось неизвестным, состоялся ли намек или нет, но начальство не отказалось от соблазнительно простого и так свойственного бериевской охранке плана.

 

- 207 -

Зима уже наступала. Снег лежал на лежневке, но морозов настоящих не было и снежно-ледяные сортиры перед бараком еще не строили.

Вроде бы ничего не изменилось. Но однажды в барак зашли трое таких типичных людей — сдвинутые набок и вперед шапки, присогнутые в локтях, подвернутые и упертые куда-то над коленом руки погромщиков, неподвижные невыразительные лица с пассивно-наглыми, бесцветными глазами, не замечающие ничего и никого, выбирающими: то ли жертву, то ли — что плохо лежит, то ли подходящего знакомого. А что? Нашлись, нашлись такие. Те самые, с приговорками типа «вот такую бы поиметь ...», полублатные, тлившиеся в политической зоне, упрятавшие нутро вооруженного мещанина под благообразное хихиканье, под старательность.

В бараке возникло невидимое поле человеческого напряжения. Безошибочно двое полублатных просто-таки физически потянулись к вошедшим, как обнюхивающие собаки, они ловили знакомый запах, соображая силу, уверенность, вспоминая, не встречались ли раньше ...

Перекидывались незначащими словами и многозначительными взглядами.

Остальные не пошевелились, но по тому, как напряжении старались люди в точности так же вести себя, как вели себя до прихода этих троих, чувствовалось, как напряглись мышцы, обострились чувства, сосредоточилось все существо на ожившем воспоминании о том кровавом кошмаре, который творился во времена господства таких, как эти трое.

Вот, делая вид, что продолжает читать, застыл на верхних нарах Тихон. Продолжают разговаривать трое литовцев за столом, у окна, настойчиво не замечая никого больше. Ин пресно, как лица при этом становятся излишне неподвижными, перестают реагировать на обычные бытовые раздражители — естественный поворот головы или движение брови на посторонний шум, движение глаз на мелькнувшее в сто-

 

- 208 -

роне световое пятно. Это все равно как переключают сложную автоматическую систему на ручное регулирование по минимуму параметров.

Себя ты не видишь. Но и ты напряжен. Для тебя в барак вошла всего-то Вологодская пересылка. А для остальных!..

Несколько дней спустя начались «происшествия». Стали пропадать вещи. Наконец, украли деньги у старика-дверового, одинокого, изможденного человека, которому неоткуда было получать посылки, а заработать в забое или на разгрузке вагонов с лесом в «аварийной бригаде» сил не было.

В барак к уголовникам пришли и «по-хорошему» сказали: «вот к такому сроку деньги у старика чтобы были».

Начальство было у цели.

... Ты шел по лежневке. Вечерело. Вдруг в угловом бараке взорвался нарастающий шум, вылетели, с сухим стуком и затерявшимся звоном стекла, двойные рамы, распахнулась дверь, и на снег выкатился окровавленный человек, а за ним выбежали еще двое с палками.

Человек кричал и молил о пощаде, вставал на колени и протягивал руки — как на иллюстрации к дешевому роману.

— Никогда больше не буду! ... — кричал человек — Пожалейте! ...

— А ты наших женщин и стариков жалел?! — люто кричал один из его преследователей — и после очередного удара человек перестал кричать. Двое кинулись снова внутрь барака.

— Это блатных бьют за старика — услышал ты рядом слова, произнесенные так, как произносятся ремарки в кино, — словно кто-то специально стоял, чтобы объяснить, что тот, кого бьют, не заслуживает ни помощи, ни сострадания.

Внутри барака шум так же быстро, как возник, стал стихать. Из дверей высыпали и разошлись в разные стороны люди.

А произошло вот что. В назначенный срок деньги старику не вернули. Все понимали, что дело было не в нем. Все понимали, что достаточно один раз уступить, и, негласно поддерживаемые начальством, начнут терроризировать лагерь. Надо было кончать.

 

- 209 -

Все уголовники работали в дневную смену. Едва только они собрались в своей половине барака, в него быстро вошли несколько человек. Политические почти никогда не изготовляли и не пользовались в зоне оружием. У некоторых были швабры, палки, лопаты, взятые у дневального.

Не надо было объяснять, зачем они пришли. Пол барака мгновенно ожило. Блатные выхватывали из-под матрасов запасенные топоры и ножи. Но ни начальство, ни они недооценивали, что такое были в 1954 году политзаключенные. Удар табуретки мгновенно выбил топор из рук пахана. Ножей не успели пустить в ход. Началось избиение. Начав, уже не могли простить: все встало перед глазами — и изнасилованные девчонки, и умирающие от голода люди, обираемые и убиваемые за пайку хлеба.

Только одному удалось, пробив головой стекло и высадив плечами раму, броситься по лежневке под защиту своих хозяев. Добежав до вахты с изломанной оконной рамой на шее, он упал на крыльце.

Началось расследование. Многих вызывали к оперуполномоченному, водили собак, искали следы ... Никого не решились взять или услать из лагеря по подозрению: время было не то. Весною на Воркуте началась очередная забастовка. Воркутинцы передали на Инту письмо, писали мелом на порожняке, проходившем через Инту: «Интинцы, суки, что же вы! Поддержите!» Но это был уже пятьдесят пятый, внезапно тяжелый год. О нем — речь впереди.»