- 5 -

ВВЕДЕНИЕ

 

МОЙ ОТЕЦ АЛЕКСЕЙ ПАВЛОВИЧ МЕЩЕРСКИЙ (1867-1938)

 

 

Мои родители — и мать, и отец — оба были из обедневших и разорившихся дворянских семей.

Отец, Алексей Павлович Мещерский, родился в Смоленской губернии в имении Долгушка, которое дед, Павел Иванович Мещерский, получил за женой Верой Виссарионовной, рожденной Комаровой. О деде Павле Ивановиче знаю очень мало; был когда-то на Кирочной у нас дагерротип, и говорили : "Вот это дедушка Павел Иванович". Помню только, что на этом бледно-желтом снимке дед был уж далеко не молодой. Когда-то, верно в сороковые годы девятнадцатого века, он ушел из семьи из-за ненавистной ему мачехи; где потом жил, что, как — ничего не знаю; так же как и не знаю, почему у него не было титула, хотя казалось, что должен был быть. Было некое семейное предание, которое я слыхала от дядюшки, Александра Павловича, более других членов семьи интересовавшимся истоками семьи Мещерских. Будто при императоре Павле I пра-прадед служил в гвардии, жил в Петербурге, и завел роман с француженкой-актрисой. Она, будто, была в фаворе у императора, и он, узнав об ее измене и романе со скромным гвардейским офицером, повелел того разжаловать и сослать в Сибирь (а может и не в Сибирь, совсем не обязательно, чтобы так далеко ссылали). Когда Павел I скончался, этот предок вернулся из ссылки, женился (на французской актрисе), однако княжеский титул ему возвращен не был. Дворянство с окончанием ссылки возвращалось, но о восстановлении титула ни он, ни его сын не хлопотали - так оно и осталось. Точно такую же семейную историю я слыхала в 1916-17гг. от милейшего юного офицера 3-го стрелкового гвардейского полка Васи Мещерского. Вася появился на Кирочной у нас весной 1916 г. в числе нескольких офицеров, тоже попавших в наш дом уже в военное время. Его отец, полковник (в отставке ?), был директором Гвардейского Экономического Общества, которое занимало целый большой дом недалеко от нас на углу Литейного и Кирочной. Сейчас бы попросту сказали "Кооперативное общество" или же короче,

 

- 6 -

"Кооператив"; в общем-то, это бып отлично оснащенный универмаг. Там все было, и чтобы платить дешевле надо было назвать номер пая, но и без пая можно было все покупать. Мы, будучи еще гимназистками, всегда ходили туда с очередной гувернанткой покупать карандаши, тетради, акварельные краски - или же украшения для елки. Нам этот магазин очень нравился — что-то было таинственное и не вполне понятное в его названии "Экономическое общество"... Однако главный магазин Гвардейского Экономического Общества находился на Большой Конюшенной, где преобладали предметы офицерского обмундирования и обихода.

У нас, на Кирочной 22, была большая биллиардная комната, где стоял отличный светлого дерева английский биллиард, а вдоль одной стены шли высокие, светлые, со спинкой скамьи. Играли все охотно — в пятнадцать шаров, и эта комната была центром домашней вечерней жизни, так как в войну не полагалось ни танцевать, ни устраивать домашние концерты — никаких внешних проявлений веселья у нас дома не допускалось, и даже в большом зале зажигалось только одно бра и по вечерам царила полутьма. И вот как-то Вася Мещерский, нам никакой не родственник, сидя в этой биллиардной, рассказал уже знакомую мне историю про француженку-актрису, про ссылку пра-прадеда и про дальнейшую утерю княжеского титула. Он принес и показал интересную родословную Мещерских, где выходило, что три ветви сохранили титул, а три — потеряли его при Павле I.

Ключевский говорит, что все роды Мещерских произошли от хана Беклемиша (XIII век), о чем знали не только мы, но и все Беклемишевы. Когда дядюшка Александр Павлович продал в 1910 или 1911 г. любимое имение Герчики (Смоленской губ.) скульптору Беклемишеву и очень горевал, что расстается с Герчиками, Беклемишев его утешал, говоря: "Подумайте, ведь по-настоящему Герчики просто возвращаются мне, как старшему в роде!"

Когда я в 1952 г. поехала в Москву, чтобы устроить свидание с моим мужем Игорем Александровичем, который был взят МГБ в сентябре 1949 г. (в это время он уже был в "Круге Первом", в том самом, в Марфине под Москвой), я провела почти три недели у Владимира Николаевича Беклемишева, знаменитого биолога, академика, энциклопедиста в полном смысле этого слова. Когда я вошла в их квартиру на Песчаной улице, он меня приветствовал и добавил : "А вам, кстати, придется, пока вы у нас, меня во всем слушаться, - я ведь Беклемишев, и для вас старший в роде". На расстоянии стольких лет, почти дословно то же самое — от двух Беклемишевых, которые даже не были друг с другом знакомы.

Отсутствие княжеского титула при столь известной фамилии мало нас всех смущало: ведь были и Толстые, и Оболенские без титулов, был Кочубей с титулом - и без оного. Но было скучно на танцклассах, или позже на танцевальных вечерах, даже на прогулках или на катке в Таврическом Саду быть принужденной каждому

 

- 7 -

новому знакомому, будь он тенишевец, правовед, паж или студент, говорить и объяснять : "Я не княжна, вы ошибаетесь", и—на удивленное его лицо — вновь повторять : "Но, поймите, у нас титула нет!'. Впрочем, никакого "комплекса", как теперь говорят, ни у меня, ни у сестры не было. Некоторых новых знакомых такое известие вполне очевидно разочаровывало: ведь старая дворянская Россия, где титул открывал многие двери, удивительно еще тогда уживалась с новой Россией, где дворянство как правящий класс уже изжило себя, и где начинало вполне четко уже жить и поживать совсем иного состава общество — с легкой руки советских учебников его принято называть "буржуазным".

Но новое общество после 1905 г. было много сложнее, и, конечно, в столь мало подходящий к России термин оно не укладывалось. "Буржуа" слово западное, естественно созданное западноевропейскими странами для себя, - у нас же очень скоро стало лишь бранной кличкой, пущенной в ход после революции : а настоящих "буржуев"-то, собственно, почти и не было.

Мой отец — один из создателей и строителей этого нового для России общества —общества инженеров, крупных строителей, ученых, шедших вместе (а не против, конечно) с новым слоем рабочих, мастеров, всякого рода и разряда купечества — крупного и помельче, всякого рода исследователей и изобретателей - да их всех не перечислить, новые силы России первых 20-ти лет этого века! И, конечно, остатки дворянства тоже внесли и свой опыт и свои традиции в эту замечательную эпоху. Теперь перехожу к семье моего отца, к его детству, к его фигуре, весьма новой тогда по стилю и примечательной.

 

Моя бабушка, Вера Виссарионовна Мещерская (Комарова) — одна из десяти дочерей Виссариона Саввича Комарова (еще у него было семеро сыновей). Он был женат дважды — первая жена была урожденная Богданович, вторая Доливо-Добровольская. Сам он был военный инженер, участвовал в Бородинском сражении, где был тяжело ранен, потом уволен в почетную отставку и служил начальником Белорусского почтового тракта. Семья Комаровых своим родоначальником считает некоего казанского татарина — Комаря, который после взятия Казани перешел на службу к царю Ивану Грозному, стал кравчим при царском дворе, крестился и стал называться Никита Комаров. Далее, вплоть до прадеда Виссариона Саввича, ничего про его предков мне не известно. Из его семи сыновей, которые, видимо, все были военные, пятеро дослужились до генералов и сражались на Кавказе и на Балканах. Один из них, Дмитрий Виссарионович, был боевой командир, всю жизнь прожил на Кавказе и много сделал для замирения этого края. Он женился на девице из Тифлиса (полугрузинке-полуазербайджанке), одно время был комендантом крепости Гуниб. Из его детей помню отлично

 

- 8 -

двоюродного дядю — Петра Дмитриевича Комарова, блестящего полковника Генерального Штаба, погибшего в Пруссии в августе 1914 г. Его труп нашли только через день с древком полкового знамени в руках; о его кончине тогда много писали, всюду были его портреты, даже были лубочные картины - "Геройская смерть полковника Комарова". Детьми мы его обожали, он был высокий, очень "спортивный", прекрасно играл в теннис, занимался атлетикой — с лица настоящий армянин. Был он полным атеистом, что очень нас с сестрой поражало, имел вечные громкие амурные похождения, его разговор был — искры и блеск. Но мы также знали, что он страстный игрок: когда у него бывал отпуск, он покупал себе билет в Монте-Карло, и в Петербург возвращался только после того как все начисто проиграет в рулетку. Когда мне было одиннадцать лет, он написал мне в альбом : "Нина, помни всегда, что загробный мир - это сказка для слабых душ". Моя мать была недовольна и сделала ему по этому поводу замечание. Но он от всего отшучивался; умел он жить легко, весело, считался в штабной среде "красным"; солдаты его дивизии (в Кишиневе, откуда он и пошел на войну 1914 года) боготворили его. Он относился к ним во всем иначе нежели полагалось : например, в Кишиневе, при казармах полка - устроил два теннисных корта для "нижних чинов", что было совсем уж что-то неслыханное!

Если я о нем так подробно пишу, то потому, что это одна из наиболее примечательных фигур того времени на семейном фоне. Его сестра, Ольга Дмитриевна Форш, стала потом, после революции, писательницей. В Петербурге она у нас, кажется, не бывала, и познакомилась я с ней уже в Париже, когда она приезжала на месяц с группой советских писателей в 1927 г.

Из семьи Комаровых, очень многочисленной, и с которой моя мать как-то, в общем, мало встречалась, мы еще довольно близко знали Виссариона Виссарионовича, сына Виссариона Саввича. Что он делал в юности, не знаю, помню его уже издателем газеты Свет. Это была газета, которую читали-и любили в провинции, особенно же в среде священнической. Чем она замечательна, не скажу, но выходила самым большим тиражем в предвоенной России — больше Нового Времени, больше всех московских знаменитых газет! Сам Виссарион Виссарионович (женатый на дочери писателя Данилевского) был известный в те времена славянофил. В его доме бывали, такие люди как Крупенский, Гишицкий — все связанные с политической жизнью в Сербии, в Чехии и т.д.

Они все были также тесно связаны с движением "Соколов" в Чехии, ездили в каких-то фантастических народных костюмах на слеты в Прагу (тогда еще в Австро-Венгрии); в большом доме на Старо-Невском, где во дворе помещались типография и редакция газеты Свет, вечно бывали всякие "братушки" - сербы, чехи, болгары. Кстати, перед войной 1914 года, каждое воскресенье приезжал в

 

- 9 -

отпуск в эту семью из Александровского корпуса - Александр Карагеоргиевич, будущий сербский король, тогда еще юноша.

Вот это те Комаровы, которых я знала более близко, особенных же сношений у моей матери с этой семьей не было. Однако в 1910 г., когда состоялся "съезд рода Комаровых", мы всей семьей на нем присутствовали, и об этом съезде стоит сказать несколько слов.

В эти годы, между 1910-1915 гг., внезапно во многих дворянских семьях вспыхнул интерес к истории и жизни своего рода — истоки, родоначальники, родство с другими через браки, наконец, гербы и геральдика. Что именно вызвало к жизни этот интерес ? Думаю, что общий расцвет всей культурной жизни, не что иное. В эти предвоенные годы состоялось несколько таких семейных съездов, например, был съезд рода Крупенских, про который мы знали, но, конечно, были и другие. Так, двоюродный брат моей матери, Владимир Владимирович Малама, напечатал в 1911 г. роскошно изданную книгу Род Молами — родословную роспись, семейный архив, генеалогическое древо. Эту книгу он преподнес моей матери - Вере Николаевне, урожденной Малама. К сожалению, увезти книгу из России моей матери не удалось, и она пропала на Кирочной 22, в нашем доме, — как, впрочем, и все остальное.

Теперь я узнала, что книга Род Малама имеется в Лондоне, в Британском Музее; другой экземпляр был у сына В.В. Малама, Федора Владимировича, проживавшего в Париже.

Съезд рода Комаровых состоялся зимой в большом зале в Петропавловской крепости, комендантом которой был один из дядей моего отца, Константин Виссарионович Комаров. Он был уже очень стар, в плохую погоду у него открывались старые раны на ноге, полученные им еще чуть ли не в Турецкую войну, — но голова была светлая. Торжественный ужин, на котором присутствовало человек 120-150, был накрыт в большом зале; стол для старшего поколения был полукруглой формы, близко от стены, и там все сидели только с одной стороны стола, лицом к залу и к другим нескольким столам; мы с сестрой сидели за столом третьего поколения; помню с нами двух дочерей Петра Дмитриевича - Нину и Лялю, двух девочек Соваж - все четыре были смолянки; был кто-то из младших детей Виссариона Виссарионовича, наверно младший сын Костя (впоследствии офицер Семеновского Полка; близкий друг Тухачевского -их связывала любовь к музыке, они часто играли вместе в домашней обстановке в 20-30 гг. В 1937 г. Костя Комаров был схвачен НКВД и вскоре расстрелян. Тухачевский, когда к-нему прибежала за помощью жена Кости, отказался ее принять). Кто еще ? Не всех помню, да и не всех знала. Помню, рядом со мной сидел Павлик Мещерский, старший сын дядюшки Александра Павловича. В центре большого стола сидел К.В. Комаров в военном мундире, рядом с ним его сестра, последняя из десяти дочерей Виссариона Саввича. Фамилии ее не помню, знаю, что она жила во вдовьем доме в Смольном.

 

- 10 -

Во время этого банкета было произнесено несколько речей, по случаю и на тему; я запомнила только прекрасную речь Петра Дмитриевича, а также речь молодой барышни, лет 22-23-х, курсистки Екатерины Лопатиной; она, кстати, сидела за "взрослым" столом, среди Комаровых первого и второго поколения; сама была чрезвычайно красива — с очаровательной улыбкой и, главное, с чудным бархатным голосом. Ее выступление, видимо, было экспромтом; она от 3-го поколения Комаровых, где многие носили уж совсем иные фамилии, как и она сама, благодарила всех тех старших родственников и всех давно живших и ушедших, за доброе, славное имя, которое они создали нашему роду, за их многообразную работу на самых различных поприщах и обещала от имени молодого поколения продолжать многовековую традицию верности и служения. Все были в восторге от ее краткой и пламенной речи, от чудесного русского языка. Больше я потом никогда ее не видела, и ничего о ее судьбе в послевоенные годы не знаю.

 

* * *

 

Мой отец был младшим из четырех детей Павла Ивановича Мещерского; родился, как я уже сказала раньше, в имении Долгушка Смоленской губернии и прожил там первые десять лет своей жизни, примерно до 1877 г.

Жизнь в Долгушке шла все еще по старинке, дворовые люди были те же, что и до 1861 г. Темп жизни, образ жизни были еще почти дореформенными. Знаю, что дом был очень уютный, приятный, довольно обширный, деревянный; наверху, как полагается, находился большой мезонин, заваленный и заставленный; там было много интересного, и мой отец мальчиком любил туда ходить играть; он вспоминал о том, что там валялись всякие грамоты с печатями и гербами, старые портреты — никто этим всем добром не интересовался. Павел Иванович сам вел хозяйство, как будто с известным успехом, но был в эти годы уже немолод и малоподвижен. Сколько было земли - не знаю, но жили неплохо. Километра за два вниз было расположено еврейское местечко; мой отец часто ходил туда в гости к цадику - все его там очень любили, звали "наш Алешка". Цадик угощал мальчика рюмочкой пейсаховки и рассказывал всякие интересные штуковины из Каббалы, учил числам и их значению, и это от него мой отец считал всю жизнь самым "счастливым" для себя числом - 18, потому что это значило "полная жизнь", не плохо было и 9 -это было "полжизни", а вот хуже 17 не могло быть - оно означало просто "нет жизни"! Мой отец никогда не был суеверным, хотя бы уж потому, что был по-настоящему верующий человек, но эти числа остались ему навсегда : он быстро складывал сумму цифр на номере такси и, если оказывалость, что 17 — ни за что в это такси не садился. Также никакое важное дело, по возможности, 17 числа не начинал.

 

- 11 -

Когда отцу исполнилось семь лет, его родители были уже оба больны, занималась им старшая сестра Елизавета Петровна, и, в общем, он жил свободно и почти без всякой узды, но отца своего очень любил и почитал. Недалеко от Долгушки начинался лес на много верст, а за этим лесом стоял большой мужской монастырь; вот туда мой отец еще совсем мальчиком любил ходить в гости к настоятелю. Он брал с собой немного еды и летом, один, уходил по дремучему лесу, по тропинкам в этот монастырь, а ходу туда было верст сорок. Шел он почти сутки, и говорил мне, что страха у него никакого никогда не было, и он иногда даже спал в лесу. Придя в монастырь, шел к настоятелю, который его очень любил, сиживал у него долго, гулял вокруг монастыря с монахами, шел с ними в поле, в церковь, на службы и, пожив так недельку, мирно и без какого-либо сомнения шел домой; но дома тоже никому в голову не приходило о нем волноваться - ведь он ходил "на богомолье", и ничего и быть не могло. Надо думать, что злого хулиганья тогда еще в деревне почти не было, жизнь шла по давно заведенному православному календарю, все знали неписанный устав жизни; никому и в голову не пришло бы обидеть или просто напугать мальчика, шедшего одиноко по лесу в далекий монастырь, да еще к тому же помещичьего сына.

Осенью, когда кончалась уборка урожая, был в имении большой праздник, и все мужики, приодевшись, приходили и ждали выхода хозяина; когда же Павел Иванович уж больше почти не выходил, а старшего его сына Саши не было дома, то выходил ко всем отец; староста ставил его на опрокинутую бочку, и он раздавал крестьянам деньги, которые ему передавал староста. Потом выносили вино, всем наливались кружки, и моему отцу староста подавал тоже хорошую стопку водки. Он поднимал эту стопку, что-то им говорил всем, что тогда полагалось, и все пили, и он — с ними. Вообще же в жизни мой отец кроме "французского" красного вина никогда ничего не пил, да и то один-два стакана; чтобы он выпил хоть рюмку водки -этого не бывало.

Когда родители моего отца скончались, его старший брат Александр Павлович, который был лет на 12 старше его, стал его опекуном и отдал его в военный корпус в Москве, и мальчик жил в Дворянском пансионе. Я часто спрашивала отца о жизни в этом пансионе; об этом житье он сохранил хорошие воспоминания. Заведовали хозяйством в пансионе, а также и воспитанием учеников муж и жена, он был русский, она француженка. Уклад жизни был семейный, воспитанники не чувствовали себя одинокими или несчастными; одно, с чем они не могли примириться, это супы, которыми их кормила французская директриса : супы были чисто овощные, протертые и... без мяса. Мальчикам с волчьим аппетитом казалось, что французская Madame на них экономит и не дает им обычного борща с жирком и добрым куском говядины!

 

- 12 -

Что было с отцом в летние месяцы? Очевидно, что он ездил домой в Долгушку, пока там в одну ночь и в течение получаса не сгорел милый старый дом. В каком году был этот пожар, не знаю, знаю только, что горело ночью, и с трудом удалось всем спастись, даже выбрасываясь из окон... Все семейное добро, все семейные реликвии на чердаке тоже, конечно, безвозвратно погибли. Когда отец был уже постарше, он ездил летом в имение к любимой им тетушке Эмилии Виссарионовне Волковой. У нас дома был прекрасный дагерротип, на котором изображена была Эмилия Виссарионовна, маленькая, худенькая, причесанная на пробор, в платье с легким кринолином — снято было еще в ее молодости. Отец мне часто говорил, что я поразительно похожа на эту тетушку, про которую он много вспоминал всяких историй.

Окончив корпус, отец решительно заявил директору корпуса, что никуда по военной линии не пойдет, а сейчас же подает прошение о принятии его в Петербургский Горный Институт. Директор корпуса, искренно привязанный к моему отцу, чуть не заболел от горя — самый блестящий воспитанник, окончивший корпус первым в своем выпуске и имевший поэтому право первым выбрать себе любую вакансию, и лучшую из всех предоставленных корпусу, — отказывается от военной карьеры навсегда, порывает с давней традицией комаровской семьи, и вообще делает что-то совсем непонятное и будет просто... штафиркой!

Но отец мой никакой склонности к военной службе не имел, и один из первых в своей среде понял, что будущее в России, как и всюду, за новой для страны тяжелой промышленностью, за новой техникой. Он жил студентом в Петербурге очень недурно (старший брат давал ему в месяц целых 75 рублей, что тогда было более чем достаточно), появились новые друзья - из них сейчас помню только фамилию Горяинова; был он в близких отношениях в этот период и с двоюродным братом Владимиром Леонтьевичем Комаровым.

Оба эти друга через несколько лет исчезли, и вполне окончательно, из жизни моего отца — Горяинов по каким-то чисто личным причинам (и о нем отец частенько вспоминал), а В.Л. Комаров — ввиду полного расхождения их политических взглядов. В.Л. Комаров стал потом ученым-ботаником, сделал после Октябрьской революции то что называется "карьеру" и позднее, в течение 12 лет, был президентом Академии Наук. Это был не только убежденный марксист (?), но и поклонник Сталина, которому он где мог и когда мог курил фимиам похвал.

Его имя отец никогда не упоминал, и только вернувшись в Советский Союз в 1948 г., я — уже там — узнала и поняла, что пресловутый президент Академии является моим двоюродным дядюшкой!                

Будучи студентом, мой отец, как и все студенты тогда, ездил "на практику". Однажды он попал на Урал с двумя другими

 

- 13 -

горняками; они жили у хозяйки, которая никакой платы за комнату с них не брала — зато каждое воскресенье бедные студенты сидели и лепили ей пельмени на всю неделю, что-то около двух тысяч пельменей.

Ездил мой отец, будучи еще студентом, и за границу, в Бельгию и во Францию; он хорошо говорил по-французски и недурно по-немецки. Немцев недолюбливал и посмеивался над их торжественностью и помпезностью, а Францию обожал : ему все во Франции с юных лет было по душе, даже протертые супы, которые так не любил в Дворянском Пансионе в Москве.

Попал он на практику и в Екатеринослав, на какой завод - не знаю; он прожил там три месяца, там и встретил мою мать. Веру Николаевну Малама и, окончив Горный Институт, женился.

Первое место инженера отец получил на Богословском заводе, на Урале, где-то около Старого Тагила, в районе Екатеринбурга. Мне кажется, что этот завод, уже тогда довольно старинный, принадлежал семье Половцевых, но утверждать этого не могу. Директор был некто Ауэрбах, довольно известный в своей области специалист; характер у него был нелегкий. Завод шел плохо, и задачей моего отца было как раз поднять темп работы и упорядочить все производство. Впрочем, именно этим же мой отец впоследствии занимался на всех тех заводах, коих он по очереди становился директором : Сормовском, Коломенском, Выксинском, Белорецком и прочих.

После острой размолвки с Ауэрбахом отец с семьей чуть ли не в один день покинул Богословск и уехал в Петербург; одно время был без работы, потом нашел что-то незначительное, а потом как-то сразу получил предложение стать директором Сормовского завода, и мы стали жить в Сормове, где отец решительно начал перестройку заводской жизни, которая до этого шла по старозаведенным правилам. Новые темпы, новая техника, первая настоящая встреча с рабочим вопросом - никто над всем этим не задумывался, завод давал плохую продукцию, хирел. Мне трудно рассказать, каким образом отец в течение нескольких лет переменил в Сормове весь стиль работы: ввел строгую дисциплину, поднял экономику завода, заставил не только рабочих, но и всех инженеров работать сполна, с интересом и считать, что работа и ее успех - это главное на заводе, и не только там, но и в их жизни тоже. Вот это-то и было, мне кажется, то совсем новое, что проводил в жизнь мой отец — совсем другое, нежели прежнее отношение к работе завода и на заводе; всякое "чиновничество", какое бы то ни было чувство "службы" быстро кончились в Сормове под его руководством. Он сам появлялся на заводе не позже половины девятого утра, а частенько и ровно в 8 утра сам уж был в том цеху, где что-то не ладилось. Сопровождаемый инженером, заведовавшим этим цехом, и старшим мастером, он совместно с ними выяснял в чем дело, ч т 6 неправильно и почему, осматривал подробно станок и тут же решал, что и как надо дальше делать.

 

- 14 -

Он всегда ходил по заводу пешком, без всякой охраны, даже в 1903-05 гг., следил за тем, чтобы получка выдавалась всем вовремя и аккуратно (что до него не было заведено), сидел в заводской конторе подчас и до 8-9 вечера, и через 2-3 года вся жизнь на Сормове стала "деловой", начали выпускать то, что сейчас принято называть "отличной продукцией"; так, знаю, что в 1903 г. паровоз Сормовского завода получил золотую медаль на выставке в Париже, а это было совсем новое явление; отец был счастлив, но считал, что это только начало. Как к нему относились на заводе ? Видно, первое время не понимали, что надо и почему надо. Рабочие жили бедно и плохо, почти все в знаменитом Канавино, поселке, близком к Сормову. Политические агитаторы быстро взяли моего отца на мушку, называли его извергом, кровопийцей, а Горький, который сотрудничал в Нижегородском Листке, - боюсь, что это не точное название газеты, - писал в передовицах : "Опять тиран вернулся из Питера...", и далее статьи в том же вкусе.

Всего за 4 или 5 лет директорства мой отец не только сумел поставить Сормовский завод в ряды первых в стране, улучшить работу и жизнь рабочих, но и построил им зал на 1000 человек для всякого рода представлений, перестроил старые цеха, сменил старые станки и, как и на всех заводах, где позже был распорядителем, выстроил большой храм. Тяжелые годы 1904-05 и на Сормове прошли нелегко : инженеров, которых не любили, вывозили на тачках, были забастовки, многолюдные сходки, выносились всякие, часто просто нелепые решения - однако моего отца лично никогда не трогали. Нижегородский губернатор Гольдгойер и нижегородская полиция умоляли его быть осторожным, но он вел свою линию, выходил один на многотысячные сходки, однако из задних рядов толпы, где, конечно, чаще всего были мастера и почти не было политиканствующих зачинщиков. Когда он доходил до другого конца толпы, то уже был окружен более старыми и солидными рабочими, и тогда начинались мирные переговоры.

В 1905 г. отец получил от семьи Струве предложение стать директором-распорядителем Коломенского завода, покинул Сормово, и мы переехали в Петербург.

Ровно через год отец соединил в одно акционерное общество Коломну-Голутвин с Сормовым и стал во главе этого, можно сказать, "концерна".

Дальше идут заводы Ижевский и Выксинский, также Бело-рецкий — каким точно образом эти заводы вошли в "концерн" Сормово-Коломна, не знаю, видимо, через нового директора-распорядителя, которым стал мой отец. В 1909-10 гг. он стал членом правления волжского пароходства, принадлежавшего семье миллионеров Меркуловых. Этот "послужной список" и сам за себя говорит; ясно, что человек, сумевший объединить воедино такое количество заводов и предприятий, был выдающимся организатором, инженером и

 

- 15 -

администратором. Конечно, просто сказать : вот это он и есть, "капитализм", во всей своей красе и расцвете! Стоило купить пакет акций — глядишь, дело и закрутилось! Ведь и Морозовы и Рябушинские были не хуже того ; но мне кажется, ни к чему сопоставлять эти семейные фабрики с гораздо более обширным кругом деятельности моего отца. Производя, например, на Сормовском заводе вагоны, паровозы, пароходы (а позднее к 1912 г. теплоходы — чуть ли не первые такого рода в Европе), а далее, через завод земледельческих машин "Работник", он невольно соприкасался со всеми важнейшими отрослями тяжелой индустрии в России с 1905 по 1918 гг.

Он сталкивался часто со многими правительственными учреждениями, Военным и Артиллерийским Ведомством, всякими приемочными комиссиями, с министерствами - Путей сообщения, Промышленности, Земледелия, а также с разного рода местными властями — губернаторами, всякого рода инспекторами, или местным архиереем, с соседним монастырем (как это было на Ижевском или Белорецком заводе, точно не помню, где монастырь, частично арендовал заводскую территорию под огороды, и тамошняя мать-игуменья постепенно стала верным другом и даже советником отца). Таким образом отец отлично знал русскую жизнь, а, бывая вечно то на одном заводе, то на другом, или присутствуя в Нижнем Новгороде на общем собрании членов правления и акционеров пароходства Меркуловых, видел он и тот быт, который в Петербурге уж давно исчез, - казалось, что его уж больше нигде и нет.

Постепенно (а со временем и все быстрее) отец стал богатым человеком, потом и чрезвычайно богатым. У него, конечно, не было несчетных миллионов, как у Юсуповых или Морозовых, но был "открытый счет" во всех банках страны : любой чек за его подписью был бы оплачен. Конечно, он и сам являлся акционером многих предприятий, а когда был основан в Петербурге Международный Банк, он оказался одним из его директоров. Во главе банка стоял Александр Иванович Вышнеградский, сын министра финансов в царствование Аленксандра III, сам богатый человек и крупный банковский и биржевый делец. Тогда отец сразу поднялся в разряд крупных капиталистов, "банкиров", — он вошел в группу лиц, которые были так ненавистны для многих, начиная от революционеров всех окрасок и кончая некоторыми дворянскими и "православными" кругами России.

Моя мать болезненно воспринимала этот момент, она часто говорила : "Ты стал банкиром, это ужасно, не могла я этого предвидеть", - а Александра Ивановича Вышнеградского по-настоящему ненавидела, звала его "этот делец".

Интересная деталь : когда отец в 1917 г. покинул Петербург, разошелся и, позднее, развелся с моей матерью и, наконец, в 1918 г., уже будучи в Финляндии, женился на Елене Исаакиевне Гревс (девичья фамилия Достовалова, из семьи сибирских купцов), его вторая

 

- 16 -

жена, хоть была из совсем иной социальной среды, нежели моя мать, и на 25 лет моложе отца — так вот и она точно так же, как и моя мать говорила про Вышнеградского — теми же словами : "Акула, биржевый делец!"

В 1912 г. отец построил большой доходный дом - №22 по Кирочной улице, и зимой 1914 г. мы в него переехали, в квартиру, которая занимала полтора этажа, с внутренней лестницей.

Между тем, отец, став во главе стольких заводов, постепенно понял, что многое не так; с ужасом думал он о том, что будет в случае... войны. Эта мысль его преследовала.

Он один из первых, производя большинство товарных вагонов в стране, предвидел, что медленный ход товарных поездов может когда-нибудь стать роковым; он считал, что технически это легко поправимо, если переменить систему тормозов. Несколько раз обращался он с этим к министру путей сообщения Рухлову, но тот никак не хотел понять чрезвычайную важность этого дела, и тормоза на товарных составах оставались все те же. В Париже, в 30-ые годы, когда отец, бывало, многое при мне вспоминал, он говорил, что считает честного и доброго Рухлова одним из главных виновников военный катастрофы 1914-17 гг., так как именно из-за отсутствия новой тормозной системы военное снаряжение так медленно доставлялось на фронт, да и вообще нагрузка каждого вагона была из-за этого меньше, чем могла быть.

За несколько лет до войны отец начал обдумывать план переноса тяжелой промышленности за Урал и далее на восток; этот план мало был понят тогдашним правительством. В то же время зародился и план объединения тяжелой промышленности в некий "трест" : создание цепи заводов, снабжающих друг друга и упрощающих выполнение заказов.

В 1912 г. Сормовским заводом (по заказу Меркуловых) были спущены на Волжский пассажирский маршрут теплоходы, то есть суда с двигателем Дизеля. Это были роскошные суда, обладавшие удивительно легкой и точной маневренностью; тогда это был поразительный скачок в технике пароходства. Таких крупных теплоходов было спущено, кажется, шесть - Бородино, Двенадцатый год, Кутузов, и несколько других более мелкого тоннажа — один из них носил название Алексей Павлович Мещерский, и в кают-салоне висел большой портрет моего отца. Пожалуй, это были первые пассажирские теплоходы такого размера и тоннажа не только в России, но ив Европе, - впрочем, Волга, одна, конечно, и могла оправдать эксплуатацию подобных судов.

Хорошо зная Волгу, отец носился с мыслью о постройке военного завода вне возможной линии фронта. К сожалению, не знаю всех переговоров, которые в эти годы вел мой отец. Помню, однако, что он, отчаявшись, решил сам поднять это дело : в какой-то момент он обратился к английской фирме Vickers Armstrong, которая очень

 

- 17 -

заинтересовалась его проектом. Было основано акционерное общество, где была половина капитала Викерса, а половина - русские капиталы; крупные деньги были даны лично моим отцом. Так началось сооружение Царицынского военно-строительного завода.

Торжественная закладка завода состоялась в мае 1914 г. Вот уж можно сказать : лучше поздно, чем никогда. Моя мать, сестра и я, наша англичанка Miss Isaacs, мамина горничная Женя — все погрузились в Нижнем Новгороде на специально предоставленный нам теплоход (кажется, Бородино), на котором ехал товарищ морского министра Бубнов с дочкой, Петр Иванович Балинский (один из крупных акционеров) с женой, а также представитель Викерса, левантинец, мистер Франсис Бейкер. Это путешествие длилось дня три, и мы с сестрой, подружившись с дочкой Бубнова, веселились вовсю и всячески изводили очаровательного адъютанта Бубнова В. Яковлева. Все было очень смешно, весело и интересно. Теплоход был почти пустой — пассажиров не было, а только группа, которая ехала на открытие завода*.

Так начался Царицынский военный завод. Ко дню открытия кое-что уже было построено, но по-настоящему завод смог начать работать только в 1916г., хотя, конечно, и до этого давал неплохую продукцию. Уже в Париже, в эмиграции, отец часто сокрушался о том, что завод был заложен так поздно.

Одним из последних достижений мирного времени была для моего отца как строителя постройка Дворцового Моста в Петербурге - заказ, полученный Коломенским заводом не без труда, по конкурсу, объявленному, думается, Петербургской Городской Думой. Отец чрезвычайно был доволен, что Коломенский завод получил этот заказ, - это было, вероятно, не так-то легко. Мост должен был быть построен к концу 1914 г., но началась война, все финансы ушли на военные заказы, и открытие моста состоялось лишь в 1915 г.; громкая церемония открытия, на которой должен был присутствовать государь Николай II, была заменена очень скромным молебном и освящением — без его присутствия.

Во время войны заводы, бывшие под руководством отца, работали во всю мощь на военные заказы (маленькое замечание иного характера про эти годы : на всех этих заводах в течение всей войны в потребительских лавках сохранялись для рабочих и служащих довоенные цены на все товары). Отец был избран товарищем председателя Военно-промышленного Комитета (а председателем

 

 


* В. Яковлев замечателен тем, что он в Японскую войну тонул на броненосце "Петропавловск"; был дежурным офицером, взошел на капитан­ский мостик с адмиралом Макаровым, и через несколько минут опомнился, будучи уже в воде - после взрыва мины. Он не умел плавать и спасся действи­тельно чудом; все это он нам подробно рассказывал.

- 18 -

этого комитета был... Красин - очевидно, тот самый, будущий полпред). Казалось, жизнь моего отца шла начиная с 1905 г. только вверх, в его руках была большая часть русской тяжелой машиностроительной промышленности, люди начинали его звать "русский Форд", да и сам он вполне к этому времени осознал свои возможности, понял, что его работа (а работал он всю жизнь с 8 утра до 8-10 вечера) может получить иную окраску и достичь всероссийского масштаба; к тому же он понял и силу капитала и считал, что с поддержкой банков, и объединив в большой единый трест взаимоснабжающие друг друга заводы, он сумеет вывести русское машиностроение на европейский рынок — из-под зависимости от немецких капиталов. Можно возразить, что ведь он сам обратился к Викерсу для постройки Царицынского Военного завода. К сожалению, русское правительство как раз и не давало воли частной инициативе, не придавало должного значения технической модернизации заводов, а также сперва мало и туго помогало А.В. Кривошеину проводить аграрную реформу, хоть он и занимал пост министра земледелия. Был ли мой отец "дельцом", "банкиром", "акулой" (или даже "архи-жуликом", как про него высказался В.И. Ленин в 1918 г.) ? Вернее всего, что он был вполне новой для России фигурой, представляя собой те творческие силы, которые только-только высвободились после 1905-го года, - а потому был многими не понят, другим казался ненасытным человеком, жаждавшим чуть ли не личного богатства и больше ничего. Ни от какого государственного учреждения он никогда не зависел, не был ни губернатором, ни министром, а всего достигал сам, своим талантом. Отец был действительно человеком ХХ-го века.

Наступил 1917 год. Он стал годом перелома не только для всей страны, но и переломным в жизни нашей семьи и, в частности, в судьбе отца.

Ему в этот год исполнилось 50 лет. Его брак с моей матерью был несчастливым и во всех отношениях неудачным. Не сомневаюсь, что многие женщины пытались его "поймать", однако никаких сплетен о похождениях такого рода вокруг его имени не было, а если что-то и происходило (много позже, уже живя в Париже, я узнала, что некая "amie", абсолютно никому неведомая, была в Москве довольно долгие годы), то наружу ничего не пробивалось. Отец, видимо, считал, что пока дочери не вырастут и не выйдут замуж, надо сохранить семью. Но во время войны в наш дом попали новые люди, и среди них Валериан Эдуардович Гревс, известный петербургский нотариус. Его контора на Невском, против Казанского собора, занимала целый этаж громадного дома.

Моя мать, по просьбе Марии Федоровны Щегловитовой (девичья фамилия Куличенко, из скромной дворянской экатеринославской семьи), стала во главе лазарета для тяжелораненых нижних чинов,

 

- 19 -

который содержался на средства служащих Министерства Юстиции; наша семья никакого отношения к этому ведомству не имела, кроме близкого знакомства с И. Г. Щегловитовым через его вторую жену -Марию Федоровну.

Служащим Министерства Юстиции должно было быть непонятно, почему этот лазарет из Ведомства попал к моей матери ? Дело, однако, было ясным : Мария Федоровна твердо рассчитывала, что моя мать будет невольно вкладывать крупные деньги, необходимые для ведения такого лазарета. Это, конечно, и случилось. Мария Федоровна была дама с сильным характером, служащие министерства ее побаивались, да и своей резкой, будто и "добродушной" манерой, своим острым языком и вполне "хозяйскими" замашками кого угодно могла смутить и повергнуть в трепет. Лазарет постепенно увеличивался и к 1915 г. стал совсем большим; там делались тяжелые операции, царил идеальный порядок, и персонал без всякой пошлой чувствительности прекрасно и разумно ухаживал за ранеными. Моя мать дома была тиранична и часто истерична, но могла быть и прекрасным организатором — это ее свойство ярко проявилось в данном случае. Мария Федоровна от этого лазарета позднее отошла, и он во всех организационных отношениях стал зависеть от принца Александра Петровича Ольденбургского, который стоял во главе Санитарного ведомства и был основателем Экспериментального Медицинского Института в России*.

Вот тут и появился Валериан Эдуардович Гревс, который вел все дела Ольденбургского, и был к тому же его юрисконсультом. Странный был человек, с иссиня-черными волосами, носил золотые очки и часто смотрел на людей в золотой лорнет онегинского фасона. Происхождения он был английского. Его дед поселился когда-то в Петербурге, отец был воспитателем и преподавателем английского языка в Училище Правоведения, сам Гревс учился в этом училище и, так как оно было под ведением Ольденбургского, оттуда, вскоре после гого, как открыл свою нотариальную контору, он и попал в орбиту Ведомств, тоже бывших под началом у принца А.П. Ольденбургского.

Моя мать была им очарована, да и правда, это был исключительно блестящий человек, образованный, абсолютный при этом циник, великолепно владевший словом... Вскоре Гревс был приглашен к нам домой. Несколько позднее он представил нам свою жену, Елену Исаакиевну, рожд. Достовалову, на 18 лет моложе его; она была его третьей женой (а было их у него всего четыре, и все они

 

 


* Принц Александр Петрович Ольденбургский (1844-?) — попечи­тель Императорского Училища Правоведения; основатель Императорского Института Экспериментальной Медицины; с 1897 г. председатель противо­чумной Комиссии; генерал от Инфантерии; член Государственного Совета; участник кампании 1877-78 гг. против Турции.

- 20 -

приводили ему своих детей от предыдущих мужей, так что разобраться кто там был кто - было почти немыслимо).

Елена Исаакиевна была типа кустодиевских красавиц: конечно, семи пудов не весила, однако была заметно полнее иных петербургских юных дам, с очень маленькими и изящными ногами и руками, со светло-пепельными волосами, причесанными на гладкий пробор, с прекрасным нежным цветом лица и серо-голубыми глазами... Походка, говор, манера сидеть за столом и есть с видимым удовольствием вкусные вещи и... особенно пить хорошее вино; нечто наглое в будто скромном ее облике давали ей особенную "земную" привлекательность. Она или покоряла, и навеки, мужчин, причем сразу же, в первый момент (что случилось с моим отцом, который в первый же вечер, когда ее увидел, решил, что разведется и на ней женится!), или же, наоборот, могла вызвать самые неприязненные к себе чувства, и тоже — бесповоротно.

Она родилась в Омске, в семье купцов-староверов Достоваловых; бабка еще живала в скитах, и переселились они в город сравнительно не так давно. Два ее брата учились в Кадетском Корпусе в Омске; старшая сестра вышла замуж за офицера и жила с ним в Ковно, а после смерти отца Исаака Авраамовича Елена Исаакиевна с десятилетнего возраста жила у старшей сестры в Ковно, где и кончила гимназию. Она мечтала о сцене, как многие провинциальные барышни, и уехала в Петербург. Одно время училась у Ходотова, ходила на какие-то лекции и вот, в 19 лет встретила Гревса на ужине у доктора Кубе. Через несколько недель она стала его женой, получила в полное управление его двух детей от первой жены, и двух дочерей его второй жены от предыдущих ее мужей, и сына Гревса -Павла Гревса — от этой же второй жены. Все жили вместе в роскошной квартире на Сергиевской, и вот внезапно провинциальная девица стала полной и безусловной хозяйкой и распорядительницей этого Ноева Ковчега. Там же жили и две собаки, кот и мартышка Дунечка.

Эти новые знакомые: он — темный, странный, вечно крутил вокруг правой руки тяжелую связку ключей — нечто вроде нервного тика, с лорнетом у прищуренных глаз, и она - несколько грузная, но с легкой походкой, всегда одетая в очень дорогие яркие платья, со своей светлой, цвета "saumon" , головой, всегда в кольцах и дорогих ожерельях, - оба поражали своей наружностью и, вызывая толки и пересуды, казались чуждым, непонятным элементом в нашем кругу.

Но понемногу Гревсы стали у нас завсегдатаями, и мы тоже начали у них бывать (они жили на Сергиевской, а мы рядом, на Кирочной). Лазарет принимал все больше и больше тяжелораненых, война шла, и шла неудачно (хотя дальше Риги германская армия никогда не дошла, а до Царицына было еще очень далеко!). Уровень общественного настроения все понижался.

Но вот убийство Распутина — небольшой антракт — точно режиссер хотел дать публике передохнуть перед главным действием - и под

 

- 21 -

нашими окнами развернулась незабываемая картина: громадная солдатская толпа, стремительно направлявшаяся с криками к Таврическому Дворцу, к Думе... Началась Февральская революция.

 

Как прошли эти несколько февральских дней в нашем доме ? По-разному, как для кого, но все, конечно, понимали, что происходит нечто чрезвычайное, дай надо было быть слепым, чтобы этого не понять. С самого начала войны некоторые наши родственники -скорее молодые, хотя, впрочем, подчас и моя мать, - говоря о текущих событиях, употребляли выражение : "Вот когда будет РЕ, тогда поймете, что..., тогда вспомните, что..." Произносить это слово целиком перед прислугой никак не следовало. Помню, весной 1915 г. моя старшая сестра сказала нашей горничной Стеше, чтобы та приготовила ей все для отъезда в Кисловодск, и перед ней появилось шестнадцать пар обуви, все шитые на заказ у лучшего сапожника Трофимова на Караванной, и моя сестра, вздохнув, сказала : "Боже мой, что же я буду носить ? И надеть просто нечего!" И вот тут я ей прочла нотацию и кончила словами : "Вот когда будет РЕ, вспомнишь эти все сапоги!". Кстати, сестра моя была и осталась на всю жизнь чрезвычайно скромным человеком, но обувь — это главное щегольство, которое мы себе позволяли, будучи весьма строго и по-викториански воспитаны.

В одиннадцать часов утра 27-го февраля мой кузен, который жил в это время у нас и служил курсовым офицером в Павловском Военном Училище, позвонил начальству и доложил, что явиться не может, так как вокруг дома и до Невского по Литейному улицы запружены восставшими солдатами; что ему прикажут делать ? Начальник Училища ответил : "Вы что, пьяны, поручик ? О чем вы говорите, какие солдаты ? Где ? В городе все мирно и тихо, советую не распускать глупых слухов!" И на этом повесил трубку.

Солдаты лавинами двигались под нашими окнами, также и по параллельным улицам — Фурштадской и Сергиевской ; были и офицеры. Мы стояли в большом "фонаре", в зале на втором этаже, оттуда все было видно в обе стороны; зрелище было и зловещее, и грандиозное. Прибежала мамина горничная Женни Граудинг, латышка, прослужившая у моей матери много лет, и сообщила, что во двор забежали и спрятались солдаты, человек двенадцать, бросают там оружие; говорили нашему швейцару Федору (бывший матрос с "Штандарта", служил у нас лет десять, но вскоре оказался грубым предателем), что их заставляют идти со всеми, а некоторые даже добавляли, что с утра у них в казармах появились незнакомые им офицеры.

Где-то стреляли, скорее со стороны Невского и Николаевского вокзала, но это было от нас еще далеко.

Первые два дня Февральской революции я почти целиком провела в "фонаре"; когда начинали близко стрелять, а это тоже

 

- 22 -

случалось, хотя редко, я садилась на корточки и пережидала, потом опять вскакивала, чтобы не пропустить ничего; мать и сестра тоже стояли тут, но я была, видимо, любопытнее, чем они.

События, происходившие в эти два-три дня в нашей семье, как-то не сразу дошли до меня. Старшая сестра была гораздо ближе к матери - с малых лет ее любимица - и понимала, что происходит; я же скорее наблюдала со стороны ссоры между родителями, иногда чуть ли не публичные, которые так ужасно отравляли всю нашу юность.

На второй день, то есть 28-го февраля, когда в нашем квартале стало резко беспокойнее и когда в Думе происходили всем ныне известные события, отец исчез из дома. Никто не знал, где он — вплоть до вечера. Сестра не выходила из маминой комнаты, я была одна наверху; часов в десять утра в верхней парадной позвонили, я открыла и увидела пожилую даму в черной кружевной мантилье. Она мне сказала шепотом, по-французски : "Я старая приятельница вашей бабушки, пустите меня, умоляю вас!" — и я вдруг поняла, что это Мария Федоровна Щегловитова. Я ее, конечно, впустила; целый день скрывала ее в биллиардной, и под вечер она ушла. Ни мать, ни сестра об этом тогда не знали.

Видно, у мамы был тяжелый истерический припадок, сестра от нее не выходила, я наверху металась, чтобы никто из прислуги не увидел Марию Федоровну - был страшный и смутный день. Наконец, появился отец, и сразу прошел к себе.

На следующий же день как-то стало известно, что он вызвал по телефону Елену Исаакиевну, она к нему вышла, и они долго гуляли по сугробам неубранного снега (уже Петербург был Петроградом, и прежней аккуратности и чистоты на улицах давно не было), прятались от выстрелов и от солдат, а их было много на наших именно улицах; отец убеждал ее немедленно бросить Гревса и уехать с ним в Москву.

Как только восстановилось движение по Николаевской железной дороге (а может быть оно и не прекращалось ?), отец уехал в Москву, купил там особняк Кусевицкого в Глазовском переулке и тут же переехал туда жить; к нему переехала Елена Исаакиевна, привезя с собой Бобу Гревса, мальчика 9-ти лет, сына Гревса от его второй жены, и Асю Гревс, дочь Гревса от его первой жены; сразу завелись там две собаки, ряд приживалок, и... мой отец почувствовал себя, наконец, вполне счастливым, покинув в течение трех дней старую семью и, главное, первую жену, с которой никогда не был счастлив.

Как-то сразу произошел раскол и у нас на Кирочной — сестра стала целиком на сторону мамы, осудила отца; я, мало высказываясь, отца не осудила, считая, что достаточно он вытерпел семейных ненастий и бурных сцен за двадцать лет и что он имел право, наконец, выбрать себе другую судьбу.

 

- 23 -

Отец оставил моей матери в полное владение доходный дом на Кирочной, чем она, конечно, была вполне обеспечена. Вскоре и я, и моя сестра вышли замуж. Отец приезжал на обе свадьбы.

О жизни отца в Глазовском я мало что знаю, да и то уж только по рассказам Елены Исаакиевны в Париже, в эмигрантские годы ; кое-что слыхала в те же годы от Захарова, от Аси Гревс, жившей тогда тоже в Глазовском; ясно, что жили широко, все было, что надо, и больше того.

Но были и события, о которых я тогда просто не знала, да и не слыхала даже, и тоже узнала о них только в Париже, и опять-таки главным образом по рассказам Елены Исаакиевны. Понятно, что отца тогда арестовали - скорее непонятно, почему его не расстреляли, хоть и грозили ? Вот про последнее обстоятельство я знаю побольше — конечно со слов моей мачехи (как я вскоре за границей начала звать Елену Исаакиевну). В то время, то-есть в Глазовский период, я ее вообще не встречала, дав слово матери, что никогда не войду на Глазовский, — главным образом под влиянием старшей сестры.

Но, когда я ездила на свидание с отцом в мае 1918 г. в Москву, Елена Исаакиевна попросила меня через одного служащего в конторе Коломенского завода (на Мещанской ?), чтобы я с ней переговорила на улице, и я виделась с нею полчаса около какого-то памятника. Москву я тогда совсем не знала, да и после Петербурга она мне показалась непонятным городом, хотя, надо признать, что была чрезвычайно живописна в удивительнейшем революционном беспорядке и пестром тряпье.

 

* * *

 

Уже в ноябре 1917 г. Ленин решил попытаться привлечь некоторые группы русских капиталистов и промышленников к сотрудничеству с Советской властью — для налаживания и организации производства тяжелой промышленности, причем оставлял за Советами контроль и общее руководство.

Такое сотрудничество должно было принять форму "государственного капитализма", предполагалось устроить смешанные общества из собственников и акционеров предприятий с одной стороны и Советской власти с другой.

4 декабря 1917 г. на собрании Петроградского Совета Рабочих Депутатов Ленин рассматривал осуществление национализации промышленности и говорил о "государственном капитализме", как об одной из переходных форм к полной национализации.

Предложение вступить в общества нового типа было сделано ряду лиц (например, группе Стахеева) и, в первую очередь, отцу. Не веря в долговечность Советской власти и видя в этом предложении возможность спасти заводы от полной национализации и разрухи,

 

- 24 -

а также, верно, думая расширить свой давний план треста и на другие предприятий, отец согласился вести переговоры по этому вопросу с представителями советского правительства. В ходе переговоров отец составил последовательно несколько проектов устава для намечаемого "национального общества объединенных металлургических, механических, машиностроительных, судостроительных, паровозостроительных и вагоностроительных заводов". В каждом последующем проекте ему приходилось все уменьшать и ограничивать права и участие капиталистов и, соответственно, увеличивать долю и контроль Советской власти. С советской стороны эти переговоры велись, главным образом, Ю. Лариным, может быть участвовал и кто-то еще, но я этого не знаю.

В апреле 1918 г. эти переговоры были прекращены; Советской власти нужны были служащие, а не советники или сотрудники. Мой отец был тут же арестован и посажен в Бутырки, а 18-го июня того же года Сормовский и Коломенский заводы были национализированы; в ноябре та же судьба постигла и остальные заводы, входившие в намеченный отцом трест.

Можно ли упрекать отца за попытку спасти в этот момент тяжелую промышленность России от национализации и полной гибели? Он считал, что Советская власть долго продержаться не может, и необходимо все сделать, чтобы на какое-то время сохранить status quo, чтобы следующее, настоящее русское правительство получило нечто, с чего можно снова начать - и продолжать работу русской промышленности*.

Моя мать поехала в Москву на свидание с отцом в начале мая 1918 г. — я была очень против этого, считала, что такая поездка не принесет ничего положительного, отцу же может быть тяжелой и неприятной. Но мама, конечно, поехала; как законная жена, свидания она добилась быстро и также быстро вернулась в Петроград. Никаких подробностей или сведений я от нее не узнала, да она и вообще считала, что нечего меня держать в курсе чего-либо - отношения наши никак не улучшались по мере того, как я взрослела.

Я решила сама поехать в Москву и в конце мая или июня отправилась в путь. Поезда ходили нормально — во всяком случае о поездке никаких воспоминаний не осталось. В Москве я остановилась в конторе Коломенского завода у очень милого и приятного управляющего и пробыла там неделю или чуть больше.

 

 


* О всей этой акции почти ничего не написано. Краткие сведения, которые я выше привожу, взяты из статьи П.В. Волобуева и В.З. Дробижева "Из истории Госкапитализма в начальный период Социалистического строительства в СССР, переговоры советского правительства с А.П. Мещерским о создании госкапиталистического треста". Эта статья была напечатана в сентябре 1957 г. в журнале Вопросы Истории, № 9.

- 25 -

По Москве я ходила всюду одна - на Лубянку, в Кремль, на свидание с отцом в Бутырку, - если не знала дороги, спрашивала на улице; народу всюду было множество — совсем иная публика, нежели я видала в Петрограде, просто сами лица были другие. Я первый раз была по-настоящему в Москве. Вид Красной Площади, густо засыпанной, как ковром, шелухой от семечек - все время там было необыкновенное количество народа - меня потряс. Да, всю эту неделю в Москве я была в состоянии транса, все казалось так ново... Мысль о том, почему я сюда приехала, что мой отец сидит в тюрьме, — все казалось нереально. Ведь это уже через многие годы Советской власти слово "сидит" стало обычным, тогда этого еще не было. Я решила, что обязательно добьюсь чего-то, что сумею так хлопотать, что чего-то обязательно "дохлопочусь", что сумею изменить к лучшему судьбу отца; мною двигала главным образом мысль о несправедливости по отношению к отцу.

Я, конечно, знала, что кого-то, других, многих уже арестовали, что некоторые офицеры, царские министры уже погибли. А тут вот уж реально, первый раз в жизни пошла искать управы по тюрьмам, по начальникам - совершенно вслепую, и целые дни металась по Москве в этой нереальной обстановке, причем была сама в "шоковом состоянии", как теперь говорят.

Сперва я побывала на Лубянке в ВЧК (какая-то малая Лубянка), где выдавались пропуска на свидания к заключенным, был какой-то двор, там сидел очень страшного и театрального вида человек за совсем небольшим столиком; очередь была длинная -кто с передачами, кто без; человек, выдававший пропуска, отвечал грубо, кратко - велел мне прийти через день.

Но я решила не ожидать, не тратить времени и не следующий день поехала... в Кремль, куда, как я узнала, необходимо было получить пропуск. У ворот Кремля стояли солдаты с винтовками, но всего двое, и совсем молодые парни. Я просила их пустить меня в Кремль, но они сказали, что без пропуска никак нельзя; я не уходила и повторяла: "Пропустите, товарищи, мне по очень важному делу".

— "Всем по важному. А что у тебя за дело? " Вот тогда я впервые услыхала это "ты", которое в Петрограде никто на улице не сказал бы. "Да мне похлопотать" - "А о чем тебе хлопотать-то?" Тогда, увидев, что или пройду теперь, или уж никогда, отвечаю : "У меня отец арестован, я из-за этого приехала, уж вы пустите". И они меня пустили, сказали : "Ну иди, чего там, уж раз отец, понятно".

Я попала в кремлевский двор и сообразила, что надо идти в большое белое здание. Вошла туда свободно : часовые, видимо, думали, что у меня есть пропуск, поднялась на второй этаж, там на площадке сидела за столиком барышня.

"Ваш пропуск?" - Отвечаю : "Видите, я прошла так, я бы хотела поговорить с товарищем Бонч-Бруевичем про моего отца: он по ошибке арестован, я нарочно приехала из Петрограда, позвольте

 

- 26 -

мне подождать немного". - "Поймите, - говорит барышня, — здесь нельзя быть без пропуска, я не могу вам позволить здесь оставаться". Так мы говорим каждая свое, но вот издали по коридору — мерные тяжелые шаги, и медленно, в длинной шинели чуть не до пола, в характерном для тех времен шлыке на голове, с оружием через плечо подходит очень высокий дежурный... Кто? — мне кажется, красный курсант. Молчание, дежурная барышня бледнеет, очень ровным официальным голосом курсант обращается ко мне : "Предъявите ваш пропуск". Молчу, не двигаюсь; секунды, и вдруг дежурная говорит : "Пропуск у меня, товарищ, я уж взяла его". Молчание, секунды - и курсант также медленно и четко продолжает свой караул по кремлевскому коридору. Сажусь на стоящий недалеко стул, опустив голову; потом гляжу на дежурную, благодарю ее глазами. Все спокойно, и я опять подхожу к ней : "Ведь я пришла, чтобы увидеть здесь товарища Бонч-Бруевича, он хорошо знает мою родную тетю, я хотела бы его попросить об отце, он наверно согласится меня выслушать". Барышня отвечает : "Посидите немного, он каждую минуту должен быть". Благодарю и сажусь; дежурный курсант, к счастью, больше не появляется.

Через несколько минут вижу, как по лестнице поднимается высокий немолодой человек в пенсне, с бородкой — это лицо я отлично узнаю, неоднократно видела фотографии в газетах (В.Д. Бонч-Бруевич в то время был секретарем Совета Народных Комиссаров). Вскакиваю со стула, иду ему навстречу и говорю : "Можно мне вас побеспокоить, Владимир Дмитриевич? Я дочь Алексея Павловича Мещерского, вы ведь, я знаю, знакомы с моей тетей Ольгой Павловной. Очень, очень прошу вас меня выслушать". Бонч-Бруевич, видно, поражен, но отвечает очень вежливо, наклоняясь ко мне, — я ведь была очень мала ростом. "В чем же дело ? Ваш отец арестован, я знаю, но что вы хотите?" Отвечаю с жаром, что отец не может ни в чем быть виноват, что не понимаю, как же это он уже много недель в тюрьме ? Это же ужасно! Наша беседа длится недолго; Бонч-Бруевич снова двигается по коридору, очевидно в свой кабинет, и повторяет: "Я здесь просто ничего не могу поделать, вы напрасно думаете..."

Он ушел, и я иду вниз по широкой лестнице в освещенный ярким солнцем двор и подхожу к воротам, и с ужасом думаю — а вдруг солдаты уже не те ? или пришел их старшой ? Но они все на месте, ведь времени прошло, в общем, немного. "Ну что, говорят, была у кого надо ?" — "Была, была, отвечаю, спасибо вам, что пропустили".

На следующий день еду на свидание в Бутырскую тюрьму, около десяти утра. В трамвай влезть невозможно, вагоны до отказа набиты, толпа втискивается молча, жестоко, но я никак не в состоянии протиснуться и вскочить. Рядом со мной два солдата, оба бородатые, но не старые - они Тоже пока еще не влезли. Прошу их : "Товарищи, помогите мне влезть, а то я очень спешу". Они смеются:

 

- 27 -

"Все спешат, не ты одна!" — "Да мне на свидание, в тюрьму, там отец, а у меня пропуск пропадет". — "Вот ты бы так и сказала, это дело другое". Подходит опять трамвай, один из них подхватывает меня за талию, другой работает кулаками, и мы все трое вносимся будто по воздуху в трамвай. Дальше я опять прошу их помочь мне выйти, они охотно всех расталкивают, спускают меня на тротуар и навеки исчезают из моей жизни в дребезжащем вагоне.

Впервые в жизни - зловещая тюремная тишина, позвякиванье ключей, где-то недалеко от приемной — звякнут, а потом опять полная тишина. Впервые в жизни переступаю тюремный порог. Сперва свидание идет через решетку. Я совсем теряюсь, говорю то слишком громко, то слишком тихо; через четверть часа румяный молодой тюремщик объявляет, что свидание кончено выхожу назад в проходную (это слово я тогда, конечно, не знала, это уж из последующего опыта... чуть ли не тридцать лет спустя, в той же Бутырке!), дежурный говорит мне неожиданно : "Подождите". Моментальная паника - неужели не выпустят? Молча стою, жду. Через несколько минут он снова вынимает ключи, отворяет дверь в помещение, где я только что была, — стоят два стула посередине, на одном из них сидит и ждет отец. Я до того поражена, что буквально немею; дежурный уходит, ключ щелкает. Мы сидим вдвоем с отцом, и свидание длится около часа; отец одет как обычно, очень чисто выбрит; лицо, однако, напряженное, но он и смеется и шутит. Что говорит ? -Только все незначительное: расспросы, ответы... Как ты? Как живешь? Где сестра? Наконец спрашиваю : "Это что же, у всех такие свидания?" Отец смеется : "Что ты, что ты! Это уж дело рук Елены Исаакиевны, деньги ведь сейчас всем нужны. Ну, а этот товарищ с ключами - он ведь сормовский рабочий".

Свидание кончается, будто и долго длилось, да как-то было неловко все время — вроде как на вокзале... Я мало говорю про семейные дела. "А деньги у тебя есть?" - отвечаю: "Да, ничего, не очень много", и он сует мне в руку сто рублей.

Выхожу на улицу и что-то дальше про этот день ничего не помню, сразу слишком много всего, и все непонятное, весь мир вверх ногами.

Вечером все рассказываю управляющему конторой на Мещанской, он в ужасе. Но я уже, закусив удила, продолжаю в том же духе; через день опять иду в Кремль. Все повторяется; другие часовые, тоже очень молодые, после почти подобного же диалога, как и в прошлый раз, позволяют мне войти без пропуска в Кремль... Та же лестница, та же барышня, но я заранее узнала от управляющего .фамилию и имя кремлевского следователя, который ведет папино дело. Спрашиваю барышню, где его кабинет, она показывает - вот та дверь, однако, сейчас его нет. Почему я остаюсь в коридоре одна? Барышня куда-то ушла; тут же подбегаю к кабинету следователя, ведущего дело моего отца, открываю. Сперва заглядываю - никого нет, и я вхожу и тихонько закрываю за собой дверь. Кожаное кресло,

 

- 28 -

большой письменный стол, перед ним стул, на стене портрет Ленина и, кажется, Маркса. Сажусь и жду, на часы не смотрю, не до этого; проходит не меньше десяти минут; дверь резко распахивается, и с портфелем в руках очень быстро в кабинет входит сам хозяин кабинета, очень темный, смуглый, с черной бородкой. Останавливается и громко, с испугом в голосе вскрикивает : "Кто вы ? Что вы здесь делаете?" Он стоит как вкопанный - от удивления. Говорю: "Я — дочь Мещерского, приехала, чтобы просить об его освобождении, прошу меня выслушать, и т.д.". Он идет к своему креслу, овладев собой, и довольно резко и сурово ведет беседу — мне приходится больше молчать. Я понимаю, что мне пора уйти, интервью кончается кратким и внушительным назиданием этого очень страшного на вид следователя (прокурора?) : "Ваш отец виноват в тяжких преступлениях, он будет отвечать по всей строгости наших законов, советую о нем больше не хлопотать, все равно ничего не изменится", - и я очень смущенно ухожу из кабинета. Прохожу мимо дежурной барышни в коридоре и кланяюсь ей, как знакомой, да и ее мое лицо больше не удивляет, — вот я уж во дворе, прохожу ворота, — "Спасибо, товарищи, что помогли пройти". Но их уже не двое, а четверо; те, кто пропускали меня, говорят : "А мы ждали, а то ведь эти-то тебя не знают — могли и не выпустить".

Вечером, после моего подробного отчета, управляющий сообщает мне, что Елена Исаакиевна очень просит меня с ней повидаться и будет завтра ждать в полдень у такого-то памятника.

Мне странно видеть Елену Исаакиевну на улице, в Москве, — я привыкла ее видеть вполне мирно у нас на Кирочной, а теперь в этом свидании что-то воровское. Она одета в черное, выглядит очень авантажно, держится просто; говорит, что сама ведет всякие переговоры, не стоит лишними визитами вызывать все это дело наружу и создавать вокруг него шум. Отвечаю, что завтра уеду домой, — думала, что надо побольше ходить и хлопотать, а, впрочем, она, видимо, права. Расстаемся холодно и прилично.

Возвращаюсь в Петроград, жизнь идет своим чередом; каким-то образом я все же знаю, что отец все лето продолжает быть в тюрьме; но наступает осень 1918 г., жизнь уж становится похуже, но ничего, еще терпимо. Числа 15-го -20-го октября узнаю от доктора Вилли Ясенского, женатого на одной из бесчисленных приемных дочерей Гревса - Зоре, что мой отец освобожден из тюрьмы, завтрашний день еще проведет в Петрограде, и чтобы я непременно завтра с утра пришла его повидать у Ясенского на квартире, — он дает точный адрес, чтобы уж никого по дороге не спрашивать.

Еду, как указано, в дом — на каком-то неведомом мне канале, адрес вспомнить не могу. Дверь открывает Зора, жена Вилли, и проводит меня в комнату, где меня уже ждет отец. Он несколько осунулся, лицо желтоватое и очень серьезное, без всякой улыбки. Он уже две недели, как вышел из тюрьмы, но никто не знает, что он

 

- 29 -

в городе и чтобы я, конечно, никому не говорила (особенно маме), и что завтра с утра он, Елена Исаакиевна и Боба Гревс, и его старшая сестра Ася — все переходят границу в Финляндию, недалеко от Белоострова. Значит прощаемся надолго, навсегда ? "Что ты, что ты, — восклицает папа, — этому скоро конец, уже силы собираются в Финляндии, в Эстонии, на Юге России. Я скоро вернусь, — уверенно говорит папа, — и тогда улажу все семейные дела".

На прощание отец мне говорит : "Только ни за что не покидай Петрограда, даже если и голодно: в большом городе есть шансы выжить - в провинции или в деревне тебя сразу заметят, и там ты погибнешь". Мы прощаемся, и я вскоре узнаю (от кого ? может быть от д-ра Ясенского или от папиного секретаря Захарова), что вся группа благополучно перешла в Финляндию.

Я, конечно, в то время не знала и не понимала даже отчасти, как же это мой отец был освобожден, да еще кому-то "на поруки" ? Но тогда, в Петрограде, я не пыталась узнать — да и у кого было спросить ?

В Париже Елена Исаакиевна — здесь она жила с моим отцом вплоть до его кончины в 1938 г. - не раз рассказывала мне историю освобождения отца. Однако перед тем, как перейти к удивительной истории этого освобождения, хочу сейчас, через столько лет, постараться критически подойти к моему поведению во время моей поездки в Москву. Я и тогда, когда в 1918 г. вернулась в Петроград, была несколько смущена своими, так сказать, "подвигами" в Москве... А сейчас все эти легкомысленные и, в общем, безответственные мои походы в Кремль кажутся мне не то "лихачевством", не то "гусарством", которые могли в итоге только ухудшить положение отца. А ведь несмотря на какое-то внешнее его "благополучие", когда я его видела в Бутырке и он казался вполне спокойным, -положение его было очень серьезным: его ждал очень строгий приговор — скорее всего, расстрел.

Конечно, двигал мною в основном ужас того, казалось, непостижимого положения, что мой отец... в тюрьме! Это казалось мне тогда чем-то чрезвычайным, чем-то таким, что в нашей жизни просто не было предвидено, что вообще случиться не могло! Отношение к русскому правосудию, как к самому справедливому и честному в мире, еще твердо держалось; не сразу можно было осознать, что все коренным образом изменилось, и такое замечательное учреждение, как русский суд - тоже; что ни у какого следователя, да и нигде, нельзя уже искать правосудия! Мною двигало, конечно, и ущемленное сознание — то, что сейчас обычно зовется inferiority complex, и этот "комплекс неполноценности", видно, точил меня и толкал : "Иди, не бойся, бояться нечего, да и стыдно — докажи, что ты тоже равноценный член семьи, а не какое-то ненужное никому существо". Вот я и хотела кому-то что-то доказать. Впрочем, главным было все же искреннее и наивное желание чем-то помочь в деле

 

- 30 -

освобождения отца моего из тюрьмы. Сейчас, в 1978 г., рассказы и моих походах в Кремль могут показаться сказками...

Елена Исаакиевна была в курсе переговоров, которые отец вел с Лариным, и она вполне понимала, что означал его арест, когда переговоры провалились. Знаю от нее, что она хлопотала всюду и была раз или два принята Красиным, который в это время был в Москве. Очень скоро, однако, чекисты стали ее шантажировать через каких-то подставных лиц и требовать деньги за освобождение отца*. Подробностей не знаю и не помню, однако к осени 1918 г. террор усилился, в тюрьме режим становился страшнее, следствие подходило к концу, и становилось все яснее, что развязка одна : расстрел. Насколько я понимаю, следователь давил на моего отца, чтобы он все же согласился на условия, поставленные Лариным во время переговоров о Промышленном Тресте и когда понял, что отец мой ни в чем не уступит, все дело сразу приняло иную окраску.

К Елене Исаакиевне уж прямо на Глазовский стали приходить чекисты; они настойчиво требовали денег за освобождение отца; сумма выкупа все увеличивалась, а угрозы расстрела звучали все чаще. Тогда Елена Исаакиевна, отчаявшись, пошла в Кремль к какому-то видному по тем временам комиссару и сообщила ему о шантаже, которому она подвергалась. Сперва этот комиссар только отвечал, что это невозможно, что все это - выдумка; однако, Елена Исаакиевна не побоялась ему назвать имена тех двух чекистов — она пошла "в открытую".

Переговоры ее длились и, каким-то образом оба чекиста ничего не подозревали. Наконец, комиссар предложил Елене Исаакиевне, что он все это дело проверит и выведет на чистую воду, и, если это все неправда, - она сама понимает, что ожидает и ее, и моего отца.

В ВЧК Елене Исаакиевне была передана очень крупная сумма денег; все номера купюр были записаны, и она обязалась именно эти деньги передать шантажистам, назначив им свидание дома, на Глазовском.

Она так и сделала, да и отступать уж нельзя было. Особняк на Глазовском был заранее оцеплен стражей, а в гостиной, где должно было произойти решительное свидание, поставили в углу ширму, за которой сидела стенографистка и еще какой-то вооруженный товарищ. (Насколько я знаю, во всех переговорах в Кремле и ВЧК большую роль играл некто Якулов - меньшевик, юрист, который

 


* Об этом деле подробно рассказывает А.И. Солженицын в Архипелаге ГУЛаге, т.1, стр. 319-327, под заголовком "Дело Косырева". Все данные, приведенные А. Солженицыным взяты из книги За пять лет /1918-I922) Н.В. Крыленко — Обвинительные речи по наиболее крупным процессам, заслушанным в Московском и Верховном революционных трибуналах — ГИЗ.М.1923.

- 31 -

тогда еще имел право голоса и был "своим человеком"; он-то и хотел доказать кому надо в Кремле, что ответственные чекисты занимаются тем, что требуют чуть ли не пятьсот тысяч рублей за какое-то фантастическое "спасение от расстрела"!)

В назначенное время оба шантажиста пришли, и Елена Исаакиевна, держа перед собой большую кипу меченых денег, нарочно повела с ними торг - чтобы стало ясно, что все ее заявления в Кремле не были выдумкой и клеветой. Она мне говорила, что буквально не помнила себя от волнения и страха - ведь тут жизнь моего отца была поставлена на карту- - ну, да и ее жизнь тоже. Она уверяла чекистов, что приготовила деньги — вот они, но всей суммы сразу не собрать, ведь бриллианты, хоть и есть, реализовать не легко; просила взять пока крупный задаток, а все сполна будет через несколько дней... Говорила, что все время отлично слышала, как поскрипывал карандаш стенографистки, и с ужасом думала о том, что случится, ежели за ширмой кто-то чихнет!

Наконец торг окончился, и Елена Исаакиевна громко сказала условленную фразу, вроде : "Значит условились, вот столько-то тысяч, а остальные (скажем) триста тысяч - на будущей неделе". Те оба ответили, что согласны, идет, — и взяли меченые деньги. Оба шантажиста были сразу же задержаны у калитки, через которую они выходили, и тут же их повезли на расследование всего дела - будто к самому Крыленко.

Через несколько дней отец был освобожден и вернулся на Глазовский; Елена Исаакиевна всегда мне рассказывала так, что выходило, будто бы отца выпустили на поруки Якулову. Через 10-15 дней они все, то есть отец, мачеха. Боба и Ася Гревс уже были в Петрограде, где пробыли два дня в полной тайне и тут же ушли в Финляндию. Вызывали ли по поводу этого удивительного дела моего отца или Елену Исаакиевну для дачи показаний - просто не знаю, думаю, что нет. Что стало с Якуловым? Этот вопрос меня долго мучил — не поплатился ли он за ту свою благородную роль, которую он сыграл в освобождении отца? Во всяком случае, так рисовалась мне эта его роль по рассказам Захарова, который тоже подробно знал все это дело — в то время он жил в Москве и часто бывал на Глазовском.

 

* * *

 

Несколько слов о моей судьбе и жизни в Париже. В 1923 г. я развелась с моим первым мужем, Николаем Ивановичем Левицким. Все время, что длился развод, жила у отца в Париже, твердо решив, что никогда больше замуж не выйду. Однако в 1924 г., 1-го июня, я вторично вступила в брак — с Игорем Александровичем Кривошейным.

 

- 32 -

В доме моего отца мы стали постоянными посетителями. Я целиком вошла в его новую семью; жизнь здесь шла не без ухабов и всяких трудностей — у всех: у отца, у Елены Исаакиены, да и у меня был свой "характер". Однако, в общем, уживались мирно.

Жизнь отца в эмиграции? — Что ж, обычная жизнь эмигранта. Он думал, что получит крупные деньги от Викерса в Лондоне, но ничего, конечно, не получил, и дело ограничилось тем, что Франсис Бейкер — ставший за это время сэром Франсисом - пригласил его к себе на дачу и был так же мил, как прежде в Царицыне.

Первые годы отец и мачеха жили в полной уверенности, что вот-вот вернутся на Глазовский, - а там все еще жили верные мачехе ее камеристка Дуня с мужем Петром, и старались сохранить все то, что с собою не было вывезено - а хранить было что.

Свои драгоценности Елена Исаакиевна сумела вывезти; все это постепенно продавалось и проедалось. Сперва был pied-a-terrev одной из самых роскошных гостиниц Парижа, потом квартира, тоже недурная, но уже поскромнее. И наконец отец и Елена Исаакиевна поселились в скромной, но приличной квартире, полученной ими в городском доме, в одном из муниципальных домов дешевого тарифа. Отец годами работал как "ingenieur-conseil'' на каких-то предприятиях, ездил по делам в Бельгию, в Барселону, и, хотя с трудом, но концы с концами сводил. Народу у них в доме бывало все меньше, устраивать приемы становилось уже трудно.

Отец воспитывал Бобу Гревса, которого он очень полюбил, а Боба ведь всегда думал, что Елена Исаакиевна его родная мать. Он учился в Англии, кончил экономический факультет в Кембридже, в 21 год получил британское подданство и потом много лет работал в Александрии.

Когда отец понял, что надежды вернуться нет ? Думаю, после Кронштадского восстания. Он тогда все бросил, поехал с Еленой Исаакиевной в Гельсингфорс с тем, что вот-вот... - и он через Бело-остров вернется домой. Этого не случилось.

С советской стороны моим отцом продолжали интересоваться; в 1925 или 1926 г. к нему подослали некоего Владимира Богговута-Колломийцева, который был видным советским агентом; он представился эмигрантом, членом Союза воспитанников Алексанровского Лицея, членом Монархического союза и так далее, и сумел ловко втереться в дела, которые вел мой отец для фирмы, в которой работал. В один прекрасный день, он вынул из кармана готовый советский паспорт на имя отца - с предложением советского правительства вернуться в Москву и, как выразился Колломийцев, "стать там полным хозяином и диктатором во главе всей промышленности", которую без него-де никто не может никак наладить. Отец дал Колломийцеву решительный, отказ куда-либо ехать, кого бы то ни было встречать и просил его больше не появляться. Этот Колломийцев позже снова всплыл в момент похищения Кутепова, и некоторые

 

- 33 -

французские газеты указывали на него как на одного из организаторов этого похищения. Но... все дело было очень скоро замято, и Колломийцев канул в Лету.

Мой отец прочно осел, когда переехал в последнюю свою, удешевленного типа, квартиру в районе Porte Champerret. По вечерам он часто играл в бридж — тогда бридж был в моде; иногда ходил в клуб Haussmann, коего был членом, и там тоже играл в бридж; карты он очень любил, в винт научился играть уже в восемь лет, но азарту никогда не поддавался, даже шутя.

Работал он по электронике, по телефонным поставкам в Китай — и чуть не уехал в Шанхай в 1926 г. Дома было чисто, прилично, Елена Исаакиевна ухаживала за ним отменно, все у него всегда было вычищено, выглажено; если приходили гости — угощение было прекрасное, пусть даже подчас и скромное, когда с деньгами приходилось туго. Почти каждое лето отец ездил на курс лечения в Виши. Францию он знал давно, и ему жизнь здесь очень нравилась; были и французские друзья, не только русские эмигранты.

Последние годы отец страдал сахарной болезнью и принужден был соблюдать строгую диету. Он скончался в ноябре 1938 г., проболев всего три дня, а в сущности просто не пережил "мюнхенских событий". Он понимал, что война неизбежна, и все повторял: "Неужели еще раз пережить полный крах всего, нет, на это уж нет больше сил!"

На его похоронах было очень много народу, служил о. Василий Тимофеев (в церкви Карловацкого толка, где отец годами был прихожанином); в надгробном слове о. Василий особенно остановился на том, что покойный не только был по-настоящему верующим православным, но и "строителем храмов", — не было, кажется, ни одного завода под началом моего отца, где он не построил бы храм.

 

Когда-то Тэффи такими словами начала один короткий рассказ : "Есть человек, и есть его родственники". Вот так случилось и после смерти моего отца: главный "человек" исчез — и распалась парижская семья; мои кузены Мещерские, дико рассорившись со всеми, порвали сразу и с мачехой, и со мной; вскоре Елена Исаакиевна уехала в Грецию к дальним родственникам и застряла там на всю войну; Боба Гревс, которого я очень любила, жил уж в Александрии — и весь наш парижский клан распался.

Через год, когда я жила летом с пятилетним сыном Никитой в Ellincourt-Ste-Marguerite, в чудное, тихое сентябрьское воскресенье — над деревней в три часа дня раздался тревожный набат, и местный "tambour" пошел по улицам нормандского села, выкрикивая приказ о всеобщей мобилизации.

- 34 -

Мой отец, несмотря на то, что был вполне человеком 20-го века, вместе с тем, всегда сохранял черты и манеры дореволюционного времени. Он был обычного среднего роста, несколько плотный (он сильно курил, а потом, в 32 года, в один день курить бросил, и сразу - не то чтобы потолстел, но раздался); одевался очень просто и строго, но в Петербурге заказывал платье у лучших портных (сперва у чеха Калины, а потом у француза Henri), волосы всю жизнь .стриг бобриком; бороду всегда брил, но носил небольшие, английского фасона усы; чрезвычайно близорукий, он постоянно носил пенсне, которое уже в эмиграции сменил на очки в роговой оправе.

Лицом был определенно татарского типа, с заметными скулами, глаза небольшие, но взгляд - пристальный, даже, можно сказать, тяжелый; цвет лица желтоватый; ходил несколько неуклюже, боком; в еде был скорее скромен, хотя и имел свои определенные вкусы: так, зеленый салат, который у нас в Петербурге ежедневно подавался за завтраком, всегда сам заправлял за столом оливковым маслом и французским винным уксусом. За завтраком всегда пил минеральную wvyEvian и стаканчик французского вина Chateau La'ffitte; за столом сам сидел очень чинно, чего требовал и от нас, детей; с особым уважением всегда относился к хлебу на столе, и по возможности всегда его "преломлял" рукой, а не резал ножом - считал, что это предмет священный, и что ножом его трогать нельзя.

Детьми мы его видели редко, особенно в Сормове, когда мы с сестрой жили по своему особому детскому расписанию; но когда он обедал в большой столовой, подчас очень поздно, нас водила к нему наша швейцарская бонна, Mademoiselle Emma, с которой отец всегда вежливо и любезно пошучивал, и нам давал на особой ложечке кусок сахара в черном кофе из чашки, и этот кусочек назывался "un canard".

За всю жизнь я всего несколько раз слышала, чтобы он повысил голос; впрочем, бывали с ним внезапные припадки бешенства, когда он начинал кричать или выгонять кого-то - помню, что я случайно, еще девочкой, услыхала, как он, ужасно рассердившись, выставлял из прихожей, просто даже выталкивал, какого-то мастера, явившегося к нему в пьяном виде.

Отец не признавал никакого чинопоклонства, хотя, наверно, плохо бы воспринял, если бы его где-либо не посадили по правую руку от хозяйки. Он считал, что обязан со всеми говорить ровно и терпеливо, расизма не признавал ни в каком виде; однако сейчас, вспоминая его, его манеры, его молчаливость, когда ему не хотелось или неинтересно было с кем-то говорить, - думаю, что он все же был по натуре сноб, сам себе не отдавая в этом отчета!

Он хорошо знал Европу - часто бывал в Германии, во Франции и в Бельгии еще до войны; но лучше всего он знал заводскую и город

 

- 35 -

скую Россию, а также, по воспоминаням своего детства, деревню — и крестьянскую, и помещичью. Каковы были его политические убеждения? Как ни странно, но точно я этого не знаю, думаю, однако, что он вполне искренне считал, что монархический строй все же лучше всего подходит России.

Отец с юных лет страдал боязнью пространства, с возрастом она все усиливалась. Он страдал также от жестоких мигреней, особенно по воскресеньям, и какой-то немецкий врач ему сказал, что это классический случай "Sonntagsmigrane", которой страдают люди по воскресеньям, когда все расписание дня меняется.

Он отлично знал литературу, особенно ценил Жуковского, иногда и нам читал его переводы вслух; из Некрасова многое помнил наизусть и любил вслух прочесть Кому на Руси жить хорошо или же Русские женщины. В музыке любил старую сентиментальную оперу, и выше всех певцов ставил Федора Стравинского, обладавшего поразительным басом, который был любимцем студентов, когда отец учился в Горном Институте.

Таким образом, по своим вкусам, понятиям, отношению к искусству, к обществу он был типичным человеком конца 19-го века — со свойственной ему декламацией, народничеством, отсутствием интереса к новым, не вполне понятным формам; в работе, в делах, в проведении в жизнь любого делового или промышленного плана - это был вполне новый для России человек, динамичный и умелый; не хочу этим сказать, что он один был таков, — конечно, были и другие.

Но среди этих новых людей он, пожалуй, один проделал путь от помещичьего сына, проведшего детство в смоленской глуши, до того, что стал во главе почти всей тяжелой промышленности России. Если бы не революция, и если бы его план промышленного треста осуществился, то, думаю, он далеко оставил бы за собой Форда, с которым его сравнивали. Но этому не суждено было осуществиться.

В 1910 или 1911 г. отец был на большом благотворительном вечере в Дворянском Собрании в Москве; одним из "аттракционов" был шатер, где гадала цыганка (конечно, это была дама московского "света"). Отец, дав соответствующий чек, вошел в шатер, где сидела в роскошном цыганском наряде молодая дама в черной маске. Она ему предсказала, что его ожидает вскоре удача во всем, что, возможно, будет ему исключительное положение и роль - а затем новая жена, новая семья; потом, позже, почему-то он принужден будет уехать далеко - в страну, где вокруг всюду море, будет там жить скромно и бедно, все состояние уйдет, и никогда больше он в Россию не вернется...

Отец тогда только посмеялся гаданию светской дамы, показавшемуся ему неправдоподобным - в ту пору он и не думал о разводе или о какой-нибудь новой семье, а покинуть Россию и начать

 

- 36 -

жить в стране, где со всех сторон море" - тоже звучало нелепицей. Однако это предсказание сбылось, и ждать было недолго!

В какой-то мере, скромная жизнь, которую он вел последние 8-10 лет в Париже, была счастливее прежней — это в плане, конечно, личном; с Еленой Исаакиевной ему было жить веселее; разношерстная семья, составившаяся из детей Гревса, тоже была забавной; он много работал, да иначе и нельзя ему было, так как все драгоценности Елены Исаакиевны были бездумно проданы в первые годы эмиграции; но никогда я не слышала, чтобы он жаловался на усталость или на то, что дела с разными поставками мелкой техники — скучны и однообразны; он вообще не жаловался на судьбу — вздыхать и сетовать было не в его духе. Первые годы эмиграции он как-то участвовал в разных политических объединениях, был членом Торгово-Промышленного Комитета", ходил на заседания. Но со временем от всего этого отошел.

Мне хотелось запечатлеть его образ, его фигуру — не банальную, не вполне привычную, но в какой-то мере очень характерную для его эпохи.