- 191 -

IX

НЕ ВСЕ КОТУ МАСЛЕНИЦА

 

Столовая на 15-м могла служить не только танцплощадкой. Иногда она становилась зрительным залом, а случалось — и залом суда. Но об этом после, в самом конце главы.

С головного лагпункта к нам привозили иногда целые спектакли. Не знаю, как назвать труппу: "крепостной театр"? Не моя стилистика. Обойдусь официальным "драмколлектив". А играли они комедии: "Вас вызывает Таймыр" и "Одиннадцать неизвестных" - оперетку, вдохновленную победным турне московских динамовцев по Англии, а нынче напрочь забытую. Но я помню:

Вылетает быстрой птицей на поле он,

Томми Мак-Клют.

Кто британского футбола Наполеон?

Томми Мак-Клют!..

(А может, не Томми, а Джонни. И не Мак-Клют... Чей текст, не знаю, а музыка, по-моему, Никиты Богословского.)

Нам нравилось. Но чаще мы обходились своими силами. Все, как и в Кодине: одноактные пьески про шпионов, чечетка, пение. К репертуару художественное руководство в лице добродушного старшины-украинца не особенно придиралось. Мне старшина откровенно признался, что в этом деле он не

 

- 192 -

того... (Злые языки утверждали, что это он объявил как-то раз со сцены: "Женитьба Гоголя", сочинение Островского.) Его бы самокритичность всем киноначальникам, с которыми мы с Дунским имели дело потом, уже на воле! Отвлекусь, чтобы рассказать: наш министр, раскритиковав "Служили два товарища", особо отметил, что в фильме крайне неудачен образ Буденного.

— Буденного? - удивились мы. — Но ведь там нет Буденного.

— Как нет? А этот, с усами?

— А!.. Так это же безногий комбриг. Вы разве не заметили: у него нет обеих ног.

Слегка смутившись, министр пробормотал:

— Вот это и вызывает недоумение. Не называю фамилий: старшины — потому, что забыл, а министра помню, но не хочу обижать, человек он был не злой.

А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала:

Там мор-ре синее, песок и пляж!

Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас!

То небо синее, мор-рскую гладь

Я буду часто вспоминать!..

Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню:

Над осенней землей, мне под небом стемневшим

Слышен крик журавлей все ясней и ясней.

Сердце просится к ним, издалека летевшим,

Из далекой страны, из далеких степей.

Вот все ближе они и как будто рыдают,

Словно грустную весть они мне принесли.

Из какого же вы неприветного края

Прилетели сюда на ночлег, журавли?

Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен...

Там, где савана ждет, холодея, земля,

По пустынным полям бродит ветер унылый —

То родимый мой край, то отчизна моя.

Холод, голод, тоска... Непогода и слякоть,

Вид усталых людей, вид усталой земли.

Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать!

Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли..*

 

- 193 -

Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет — хорошо поет, согласен — Алла Боянова.

Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока.

Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая — чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий.

Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал — ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву — замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка ее спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковалева". И пела все песни из ее репертуара — и на концертах, и до, и после.

Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела - как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей - и моей - подруге Вальке Крюковой письмо.

"Валечка, — писала она — меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм..." Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься — приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он нарисует мне морячка и девочку".

И я нарисовал — как и раньше рисовал для нее — картин-


 

- 194 -

ку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами.

С Валькой — доброй, веселой, бесхитростной — они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды.) В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила:

— Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придет к нам с этапом, я буду с ним.

Но конец нашему — очень счастливому — роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с ее пустяковой бытовой статьей попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось.)

Нарядчик встретил меня у конторы и показал список — не очень большой.

— Твоя Валька тоже тут.

Я побежал искать ее. Еще издали крикнул:

— Валь, ты на волю идешь!

И — такая странная реакция — она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют — но от радости?!

Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба — и простились.

А дня через три я получил письмо — такое же милое, как сама Валька. Вспоминала все хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоми-

 

- 195 -

наю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти.

Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение — совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть — и наконец-то дождался.

Работал он писарем у старшего нарядчика, осетина Цховребова, и тот, надо сказать, робел перед своим подчиненным: так независимо и с таким достоинством писарь держался. (А был Цховребов не робкого десятка и свой срок, говорили, получил за то, что на фронте собственноручно расстрелял перед Строем троих, которых, как выяснилось, стрелять не следовало.) Помню, как Старый Мушкетер решительно отказался сесть с нами за стол, когда мы с Лешкой в гостях у нарядчика собирались встречать Новый 47-й год — с тройным одеколоном вместо шампанского. Большая гадость, между прочим: будто пьешь самогон, закусывая туалетным мылом... Хотя закусывали мы салом из Лешкиной посылки...

Седоусый, с дореволюционной выправкой и петербургским говором, писарь был, я не сомневался, офицером царской армии. Но он о себе говорить не любил, предпочитая вспоминать со мной хорошие старые книги. А на вопрос — кто вы? — отвечал одно:

— Я?.. Пьяница-землемер.

В Куйбышевскую область, где он действительно работал до ареста землемером, Старому Мушкетеру предстояло ехать через Москву. Я попросил его зайти к маме, дал адрес и письмо. Но он не зашел. Письмо опустил в почтовый ящик, а мне написал открытку с извинениями: постеснялся зайти в лагерном облачении. Только тогда я со стыдом подумал: мог ведь, мог приодеть его перед выходом на свободу! У меня кроме отцовского кителя была еще "американская помощь". Предназначалась она не мне: профессору Фриду по разнарядке выделили два пиджака разного размера, присланных из Америки какой-то благотворительной организацией. Пиджачки были б/у: обтрепанные рукава аккуратно подшиты, все пятна уничтожены без следа, на внутренней стороне лацкана заплата не того цвета. Но это внутри; а так очень даже нарядные

 

- 196 -

пиджаки — клетчатые, один зеленый, другой бежевый. Мать прислала их мне. И конечно же, я должен был предложить один из них Старому Мушкетеру — но вот, не сообразил. А две девчонки, его землячки, сообразили: одна сшила кисет, другая набила его махоркой на дорогу...

Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко — круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком.

Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз; во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хлебовом, как у других. Но все равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных - полно. Я слышал, как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой:

— Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уйдут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала — аж до самого утра.

Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни:

Вдруг в окошке птюха показалася.

Не поверил я своим глазам:

Шла она, к довеску прижималася —

а всего с довеском триста грамм.

Птюхой нежно называли пайку.

Кикнадзе (его все звали Сулико — наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало — что там могла прислать мать с ее лаборантской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно — но в меру. И мы варили отборные куски "мяса морзверя", отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось— вполне съедобно! А вот на

 

- 197 -

Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: "зажрались, хуй за мясо не считают!") И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам.

С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь.

— Ненавижу, кто прощает зло! — говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. — Кто зло не помнит, тот и добро забудет!

Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же.

Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48-49 годах уже нигде не было "совместного проживания" — отдельно мужские лагпункты, отдельно женские.

Свального греха на нашем 15-м не было; и вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики.

Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: ее героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство, и девушку законвоировали — так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь; такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Ее, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от слез. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал; вряд ли он был счастливым**.

У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались.

 

- 198 -

Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось поводом для ссоры. Просто эти двое считались теперь "свояками". Так и приветствовали друг друга при встрече: "Здорово, своячок!"

Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман — девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю; но чаще - на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло "женатиков" по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном — он, естественно, и останется.

Существовал и такой неписаный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет.

Облавы такие проводились часто; я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица.

"Встречались" пары и в бараках, и в служебных помещениях — например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей — хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу.

Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием "учкабинет". Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил "понимаешь?") обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться.

Заведывал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского флота. Глаза и части скулы он лишился в бою — но не с фашистскими захватчиками, а с родной милицией. Их было много, а он один — зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник понес серьезные потери, а Федя отделался увечьем и десятью

 

- 199 -

годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю демонстрировали всем приезжим комиссиям.

— Расскажи, Кондратьев, как ты их!..

И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка.

Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет.

Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней — до ареста полковник, между прочим. Идея была — сделать Кондратьеву гадость.

И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул:

— Федя, ты? — В ответ ни звука. И я понял, что это дежурный надзиратель Пелевин, самый вредный из всех; у них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я — сам не знаю почему и зачем — едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов.

Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения.

Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка — вот что значит офицерская дочка! — сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала:

— А ты просто выбей раму.

Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пелевин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась:

— А ты чего ж?

Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее,

 

- 200 -

а не для себя: очень не хотел чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано; как-то не подумал, что могу уйти тем же путем. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза - для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак - не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пелевина, кстати сказать, через месяц убили — не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком — видимо, зуб на него имели не только зеки.

Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоящего злодея никто не тянул.

А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская "вохра" он был из местных. Начинал надзирателем и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку — на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было).

Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах - искали натуру для фильма о сталинских лагерях "Затерянный в Сибири". Подходящего ничего не нашли: теперешние "учреждения" выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник — Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы...

 

- 201 -

Наш младший лейтенант был мужик незлой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался; больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами.

— Конечно, без греха один бог, — хмуро сказал он, глядя мимо меня. — Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было.

Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая, как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пошел, а все лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском "Закате": "Ему шестьдесят два года, бог, милый бог, и он горячий, как печка!" Только Нехама не окала.) На наших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что — про это не знаю.

Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним — наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником опер-чекистского отдела, кажется.

В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне — маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал:

— Этого кудрявого остричь!

(А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже.

В Очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: "Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!" Иногда она принималась напевать:

Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяценого,

Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюценного!..

(В тех краях смешно путают "ц" и "ч", меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч.)

Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным.

 

- 202 -

Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки.

— Судить будем! — кричал Купцов. — Судить!

А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его:

— Не пори хуевину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток - и хватит с нее. На том и порешили... И другой их спор я запомнил. Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует.

— Сбежал! - кричал Купцов. - Давай, объявляй его в побеге! А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом:

— Не пори хуевину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти.

— А где он?!. Ты знаешь?

— Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться.

У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга.

Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора — проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку — и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.

Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "Затерянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от развода; их отыскали и вывели "доводом" — т. е. отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка — он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов — шесть против одного — решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль — такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла свое: не слушая угово-

 

- 203 -

ров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьем и судили. Этим всем дали по четвертаку.

Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое...

Ко мне Наймушин испытывал - не знаю, почему - явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег!) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:

— Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко — а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.

Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой:

— На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной.

Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой.

Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия "на махорку" — несколько рублей, меньше десяти, по-моему.

Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца — как все равно премию за истребленного волка.

Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил:

 

- 204 -

— Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают! Августа не выдержала, крикнула из своего окошка:

- Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил. А я подумал про сибирского беглеца из старой песни: "Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой"... Где те крестьянки, где те парни?!.

Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: ее любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого страдала. Ее грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру; приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьез обвинения и срока, которые нам навесили — кому трибунал, кому "тройка", кому ОСО.

Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова — Солнышко — уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой — правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир "газочурки" однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог.)

А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку.

В конце лета случилось ЧП, и я — опять-таки властью Наймушина — был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку.

ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать; сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов.

До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Рань-

 

- 205 -

ше не замечал — и когда через месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой ("под свечкой") опять стал равнодушен к красотам природы.

На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко — не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день — меньше, чем коза.

На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению... не помню, в чем; помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи.

И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру — чаще всего это были сектанты, — наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами.

Она, как выяснилось, монашкой не была — но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня.

Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании — нестарая была и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дружелюбно; настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать эту бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей — в который уже раз — текст объяснительной, и "монашка" сдалась, подписала. Этой победой я очень гордился — много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу.

 

- 206 -

А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия.

Первое — "шумок". Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53-м году. Но на пятнадцатом было совсем другое.

В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда "кум", пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича.

После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников; съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны — Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился.

А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному - до определенной суммы и до определенного дня. Нас все это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей.

Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю — где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог; а чтоб доверить кому-то свой капитал — об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прошел срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос — а под конец повесился в недостроенной бане.

 

- 207 -

Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали — и такое нелепое***. Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнадежность, изнурительная работа... А вот ведь, мало кто решался свести счеты с жизнью — такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика — а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь.

Теперь, когда все далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе, было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало — по сравнению с другими.

Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания о Каплере и Смелякове ("Амаркорд-88"), двое моих близких друзей — один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший — попрекнули меня:

— Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи...

(Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки — а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку "Hawaiian sliced pineapple".)

— Люди пишут о лагере совсем по-другому! — сердились мои друзья.

Что ж, “каждый пишет, как он дышит”****. Нет, конечно, не лучшие годы — но самые значительные, формирующие личность; во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти — я уже говорил об этом — я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое.

Прочитавши про "малинник" эти два моих друга, наверно, обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но, во-первых, разве это победы? Я же объяснил: "браки по расчету"*****. А влюбилась в меня за все время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал.

Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там — ему не до моих писаний.

А в третьих, — райская жизнь на 15-м рано или поздно

 

- 208 -

должна была подойти к концу — и подошла (раньше, чем мне хотелось).

Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось принять участие в следствии и—на этот раз — в судебном процессе.

Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, "вступив в преступный сговор" с землячкой-бригадиршей, она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз — по общебригадному списку; тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар.

В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке — та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка — "нетронутая", говорили, гордясь ею, подруги — и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Ее мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что ее подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я; а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили.

Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым — халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь, — оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко.

Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали — от греха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда — и вот теперь ему светил новый срок — небольшой, года два-три, но все-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел — но не мог же он сидеть и по

 

- 209 -

часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий — старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зрения я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качестве свидетеля.

— Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! - сердился прокурор. — Не выйдет!

А Хаецкий на всякий случай сбегал в "хитрый домик" к куму; что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серьезный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!..

 

ПРИМЕЧАНИЯ К ГЛАВЕ IX

 

* Только недавно я узнал, что этот текст "Журавлей" - несколько искаженное стихотворение Алексея Жемчужникова, написанное на берегах Рейна аж в 1871 году.

** Когда мы с Юликом встретились в Минлаге, он припомнил эту историю по конкретному поводу. В Инте тоже стрелок охраны, краснопогонник, согрешил с заключенной. Но тут романтикой и не пахло, какое там - гиньоль!.. Женщина забеременела, рассказала об этом отцу будущего ребенка, и он запаниковал: в Минлаге ведь сидят враги народа, и она такая же; его по головке не погладят... Чтоб избежать неприятностей, он выстрелил в нее - когда конвоировал бригаду. Выстрелил и передвинул колышек с табличкой "Не подходи, стреляю!" - так что женщина оказалась в запретной зоне: попытка к бегству. Она умерла не сразу, кричала, мучилась, а он, совсем ошалев, никому не давал подойти к ней - даже случившейся рядом надзирательнице. Так и погибла от потери крови... Мерзавца судили: слишком много было свидетелей.

 

- 210 -

*** Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой — в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал стеклышко очков и вскрыл себе вену иа локтевом сгибе. Ему это удалось лучше, чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогнет - кровь бьет фонтанчиком на беленую стенку... Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял - до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья.

**** Мне кажется, одинаково со мной "дышал" писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал:

— Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может! (Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой - на воле). Бытие, конечно, определяет сознание — но и сознание в известной степени определяет бытие; хотя бы позволяет - если воспользоваться боксерской терминологией - "лучше держать удар".

***** Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), ее парень сказал на последнем свидании:

— Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я разрешаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством.

Над этим довольно распространенным поверьем - что беременеют только, если "кончают вместе" - я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие.

Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая — голубые глаза, длинные ресницы — но боюсь, ничем неистребимый запах свинарника отпугивал кавалеров.