- 193 -

29

В Лефортово раза два вызывали Гаврилова к следователю — все о Якире: знакомы ли? встречались?, а как же «Письмо» в его квартире, вот Парамонов... Даже начальник большой спускался сюда, в кабинет, где сидел Гаври-лов в углу за маленьким столиком, взглянуть на него. А что глядеть на зэка в робе, да лысого? Эка невидаль — чудо гороховое.

— Надо бы встать, Геннадий Владимирович, — укорили его.

— Начальник для вас, я здесь посторонний. И пиджак без погон — где ж мне разобраться?

И быстро поняв, что толку не будет от этого чуда, вернули Гаврилова в зону ближайшим этапом.

Этапов этих повидал он немало — помотался по тюрьмам, пока ехал до лагеря. И сразу решил, еще в первом Столыпине, меньше есть проклятой селедки. Придумать же надо — в дорогу соль! Значит — меньше и пить. Воздержался от хлеба — легче желудку. Значит — в туалет не надо ломиться. А если не так: начальник, пить! А начальник, как чайник, не ведет и рылом. Или: начальник, на парашу давай! Жопу порвать мне с тобою, что ли? А тот: будет время — пойдете. Какое время, мать твою так... Гаврилов молчит и спокойно едет: разобрался он быстро что и к чему. Умереть не умрешь без хлеба с селедкой, но много легче до места доедешь. День да ночь — это не время.

И все же, когда выводят из камер по нужде в туалет, в

 

- 194 -

один, паровозный, когда идешь вдоль вагона, вдоль этих купе с решетками во всю высоту, то не только услышишь здесь голоса блатных зэков, неблатные молчат, но и лица увидишь, и увидишь глаза. Смотришь на них, мужиков и баб, замедляя как можно шаг, позади конвоир и тебя он толкает, — проходи, проходи, — а они на тебя в растопырье глаз. И постигаешь в момент, что каждый взгляд здесь не просто взгляд, а целая жизнь, потаенная, страшная, в комок закрученная. И зришь среди лиц то ягненка, то волка, лису или зайца.

— Смотрите, вешалки, какой хорошенький.

— Дала бы ты ему по писуарчику постучать?

— Ха-ха-ха, иди родимый, — и титькой к нему.

— Халява жопная, что пасть разинула, — навстречу ей хриповатый мужской из-за стенки соседней.

Все игра и мат, и театр теней. А за ними видишь, как натянуто все, как задергано. И такая тоска в сердцах и на лицах.

И пока он ехал этапом, и в зоне затем, особенно сейчас вот, когда все прояснилось, не только то возмущало Гаврилова, что растаял Якир — это он еще мог понять и простить. Но конференцию, о которой газеты кричали на всех углах, он простить Якиру не мог. Не потому не мог, что сказал там Якир что-то из ряда вон. Не мог Гаврилов в голову взять, как же он, Петр Якир, сын командарма, расстрелянного Сталиным, мог спокойно смотреть с экрана, будто с гуся вода, на тех, кто за ним-то пошел: на кирзу, за забор, за колючую проволоку. Не один лишь Гаврилов на скамье оказался. Далеко не один.

Вспомнился Гаврилову недавний сон, за три дня до того, как появились в зоне газеты про Якира и Красина. Долго он размышлял над ним, оказалось — так просто.

Там он шел по дороге. И люди шли — спешили куда-то. И он спешил вместе со всеми. Вдруг: позвали его. И отстал он от тех, с которыми шел. На зов повернул — по дворам, закоулкам, трущобам каким-то. И вышел внезапно к незнакомому парню. Те, с кем он раньше-то шел, мимо идут.

— Пойдем, — кричат, и руками машут ему, — пойдем!

А он стоит. Когда же решился и шагнул вперед, глядь — рюкзак за спиной, непосильно тяжелый. С ним и пошел —

 

- 196 -

да разве догонишь: еле брел по песку. И все думал: что там, в рюкзаке? Сбросил его — посмотреть, а рюкзак-то пустой.

Парень во сне Якиром и был, кому же еще? За чьим «Воззванием» и Гаврилов вослед? Пустой рюкзак— его дело и есть, которое он по песку тащил все эти годы.

Метался Гаврилов в этих вот мыслях отдельно от всех, на своей дороге, где ходят так мало местные зэки.

А Юрка больной? Все брал на себя, как наивный мальчишка. Семь лет накрутили. А Гинзбургу пять.

— Это как же так, Юра? — удивлялся Гаврилов в малой зоне еще.

— Да, так уж случилось, — улыбнулся ему и окутался дымом.

— Еще-то у тебя кто в подельниках был?

— Лашкова была. Верочкой звали. Хорошая девочка — работяга-трудяга.

— А что у нее?

— Что у нее, — затянулся он дымом. — Почти ничего. Машинисткой у нас. Через год отпустили. Из зала суда.

А сам-то ты, сам, — ел Гаврилов себя. — Ты-то чем лучше? Если б не ты — не сел Алексей. Если б не ты — гулял на воле Геннадий, не лежал бы в больнице среди дураков. И полыхнуло в лицо ему стыдом и позором от мыслей таких. А жена? А Любаша — она-то за что родилась виноватой? А мать? А отец? Ты все ускорил.

И вспомнил он то письмо жены, к нему безжалостное и злое:

«... Я не знаю, что хорошего ты сделал людям. А знаю, что Салюковых ты загубил только из-за своей трусости. Сашка с большим трудом устроился в Таллин, ездить ему очень тяжело. Воспаление легких превратилось в хроническое, кашляет с кровью. Ну, чем я могу помочь? Отдала все книги твои, нужные ему для новой работы (он тогда еще заходил к нам раза два, теперь уже больше года не заходит). Отдавала зимнее пальто и шапку; пальто поносил и опять отдал.

А как тебя благодарить за Парамонова? У меня не хватает сил написать письмо его матери, и его вещи до сих

 

 

- 197 -

пор находятся у меня. У нас недавно с сарая сорвали замок и сперли чемоданы. Некоторые генкины вещи находились в сарае.

Гена, что ты хочешь объяснить своей скрытностью и сдержанностью. Вообще-то, называй как хочешь, но когда ты приходил в час ночи, жена в слезах, ребенок орет..., тебя же ничего не трогало. Будто мы созданы для тебя, бесплатное приложение; ты же — сам для себя, делал то, что тебе хочется. За три года (вместе мы с тобой прожили, оказывается, ровно три года) я нажилась досыта, будто десять лет прошло. Да и все твои поступки говорят о том, будто ты систематизирование вытравливал из меня мое прежнее отношение к тебе. А впрочем, может и бессознательно, как ты это объясняешь «обыденность, мелкие заботы притупляют чувство». Даже последние дни, когда ты знал уже, что тебя арестуют, ты не отрывал зад от стула, был занят только собой и все должно было вертеться для тебя. Если бы ты видел, как вел себя Генка Парамонов в последние дни. Его ожидало то же самое, но он, казалось, совершенно не думал о себе, старался нам помочь и облегчить хоть что-нибудь, как только мог. Горько и обидно за тебя. Я знаю, что ты не привык умолять и стоять на коленях, ты даже не привык извиняться, когда виновен, вернее, сознаваться хотя бы себе; разведешь трепалошку, что и сам убедишь себя в своей правоте. Ты и сейчас не изменился, рассматриваешь нас только по отношению к себе: будем мы с тобой — тебе хорошо, нет — плохо. Ну, что ж, ясно; но я все-таки подумаю, как лучше нам.

Ты просил ответить на просьбы, касающиеся дела. Какие могут быть дела? Не только книги, я бы газеты тебе не дала, чтобы ты ее исчирикал. Ты ведь по-прежнему продолжаешь рисовать на книгах и журналах, хотя знаешь, что я очень болезненно воспринимаю такое варварское отношение. Да и подчеркиваешь-то ты все одни и те же фразы, которые отвечают твоим мыслям, и ничего другое видеть не хочешь. Как белка в колесе, бежишь — и все на одном месте.

Ты можешь предпринимать все, что угодно, если тебе мало шести лет тюрьмы, писать хоть за прокурора, но зачем же нас-то втягивать. Ты, наверное, думал, что мы будем очень рады, если нас будут таскать по прокурорам.

- 198 -

Спасибо большое, но с нас довольно. Ты сделал неправильный вывод из того, что я раньше писала. В том, что мы не могли нормально жить, устроиться на работу, в садик, виноват не адмирал, не политотдел, не те начальники, которые не принимали нас (некоторые просто боялись). Я обвиняю и проклинаю по сто раз в день только тебя. Это ты оставил нас без средств существования, без работы, без денег, в этом городе, где устроиться нормально невозможно и выбраться тоже. На какие шиши, скажи пожалуйста, я смогу переехать, может, ты мне денег вышлешь? Никто не должен беспокоиться о твоей семье, кроме тебя самого. А ты пишешь «виноват не я, а нечто иное...». Иного я не вижу, и ты тоже, иначе обязательно нагородил бы, да сказать нечего. И не распинайся по этому поводу, все равно не получится... Галя».

А ведь начиналось у них все совсем не так. Это письмо он получил еще в малой зоне Мордовии, в конце декабря, через четыре месяца после приезда в зону. Прочитал, конечно, Юре — секретов не было у них друг от друга.

Теперь же вспомнил он другое ее письмо, одно из первых, тогда еще, в конце 65-го, когда он, молодой лейтенант, только с училища, при погонах и кортике и все впереди, когда Галя еще в невестах ходила. Это письмо он не мог показать Юре, оно дома лежало, в его архивах.

Галя писала ему тогда:

«...Не могу с тобою здороваться и прощаться на страницах письма. Это было бы неправдой, потому что я каждый день, каждую минуту разговариваю с тобой. Дух твой не покидает меня ни днем, ни ночью. Я старалась не выражать свои чувства, так как думала, что тебе легче будет переносить разлуку, а получилось наоборот — это навело тебя на страшные сомнения. Неужели ты думал, что мне было очень легко уезжать от тебя и что мне действительно безразлично, напишешь ты или нет. Мне дорого каждое слово, написанное твоей рукой, на конверте, в письме или на каком-то извещении.

Я думала, что мы действительно понимаем друг друга, оказывается, это не совсем так. Я слышу, когда ты гово-

 

- 199 -

ришь мне «люблю», слышу, когда ты шепчешь про себя, боясь слишком часто повторять это слово, а ты не слышишь, когда я кричу тебе о любви, но не могу произнести вслух... Если для тебя связь с внешним миром — это я, для меня — ты. Только с тобой мне было легко и хорошо. Не хотелось портить встречу разговорами о различных неприятностях, от которых не знаешь куда деться ни на работе, ни дома. Все везде до того противно. Сначала казалось, что я долго не выдержу, но время идет, и человек сам не знает, что он может пережить и вынести... Вообще, чтобы описать тебе мое состояние, нужно многие твои фразы брать в кавычки и отсылать тебе обратно... Я всегда думала, что ты меня отлично понимаешь, и знаешь, кто является для меня самым родным и самым дорогим мне человеком. Ты ошарашил меня своими вопросами, я ждала чего угодно, только не сомнений в моих чувствах. Теперь я даже не знаю, как ты расцениваешь мои поступки и вообще кем же я являюсь в твоих глазах.

Знай, что я, вероятно, больше никогда не напишу и тем более не скажу тебе об этом, но ты должен знать, кем ты являешься для меня, и не смей ни на минуту сомневаться в этом. Пишу я тебе редко лишь потому, что не могу объясняться в любви в каждом письме, а все остальное мне кажется второстепенным, не стоящим внимания. Я же рада получать от тебя каждый день хоть маленькие открыточки лишь бы они были подписаны твоей рукой. Я уже давно считаю дни до Нового года, и попробуй только не приехать. Купи себе теплые ботинки высокие. У нас очень холодно и снегу по колено...»

Через пять лет из зоны он писал ей длиннющие письма по 20 и 30 страниц. Но ей не нужны уже были они: «Неужели ты думаешь, что хочется отвечать на твои письма, — писала она, — наверняка переписываешь их в общую тетрадь под названием «Дневник и письма». Это же не для меня написано. Это не слова, а словеса, не фразы, а выверты, и все «Человек», да «Я» и все с большой буквы». А он-то писал ей письмо дней 10 и больше, чтобы быть будто бы с ней, когда так тяжело и на воле, и в зоне.

И пусть все наладится, предположим, у них. Но все совершенное останется с ними, никуда не уйдет, никуда

 

- 200 -

не исчезнет. Навсегда это будет при нем. И при ней.

Все мысли твои, все чувства — всегда при тебе. И хорошие дела, и плохие. Они — это ты.

И он бегал за дальним бараком, пальцы сжав в кулаки.

А причем тут Якир? — споткнулся он вдруг о пришедшую мысль, и заметил, что стоит у забора в том конце зоны, где бродил он тогда, ожидая Володю. — Я же лучше хотел. Но вышло-то хуже. Не всегда получается так, как задумал. Стоп. Если так рассуждать, то зачем революции, войны? Там-то горя побольше, и крови.

И писал он жене: «Погода у нас по-прежнему переменная: то дождь, то солнце, хмуро и сыро. Одно слово — сентябрь. Хмуро и неуютно и я себя чувствую. Как-то все кувырком: ни желаний, ни стремлений, ни мыслей — чернота, беспросвет. Пора в монастырь: от людей, от всей суеты, от себя самого. Как видишь, писать начал коротко — без философий. Да и пустое все это — слова. Жизнь — она шире слов, глубже философий. Таинственнее, что ли?»

Вечером сидели они у Володи. Владлен был и Гера. Вся честная компания.

Получил Буковский письмо, а шли они ему часто, не как Гаврилову, и рассказывал новости.

Мила прислала Володе листочек стихов. Но сестра, как он говорит, разве будет на вы да еще с большой буквы. Вон у Гаврилова сестра: и в хвост его и в гриву тыркает — никакого уважения, понимаешь. На то и сестра. Или жена. Близкие, в общем. Никогда и не было уважения в своем отечестве. А если даже и есть, то все одно — поначалу заграница прославит, потом уж — у нас. Все могикане российские оттуда шли к себе, из-за бугра: Солженицын, Даниэль, Синявский, Буковский, Юра, конечно, и, естественно, Гинзбург. Если же там о тебе молчат, здесь и подавно. Где и широка Русь, а тут отчего-то — заужена. Странно — почему так?

Из стихов Рильке, что прислала Мила Володе, Гаврилову особо понравилось:

День, который словно в пропасть канет,

В нас восстанет вновь из забытья.

Нас любое время заарканит, —

Ибо жаждем бытия...

Странна эта жажда людская. Грязь здесь и вонь, а мы все жаждем. Да моя бы воля, — рассупонился в мечтах

 

- 201 -

своих Гаврилов, — я руками и ногами оттолкнулся бы от земли куда угодно, разве что — не к черту на кулички. Это потому, что не мог он понять что это за «кулички». Поэтому и не хотел туда. Вот если б на куличи — можно б подумать. Но куличи — это где пасха. А черт от пасхи бежит, как от ладана.

И Володе писали в письме о Якире. Расчесал его Буковский словно русалку, а Гаврилов как бы точку поставил:

— Многим нагадил, а, смотри, испугом отделался.

— Отделали, наверно, под кружева, — ввинтился Гера.

— Я не думаю так. Видно сам дошел. Дозрел. Домозговал, когда к стенке пришпилили, — начал Павленков. — Нет, ты смотри, какой хороший, как говорит: «Я несу моральную ответственность за судьбу тех товарищей, которых своими действиями и своим примером вовлек в деятельность, вражбедную государству». Моральную ответственность и кобыла понесет — шею не ломит.

— Дурной пример заразителен, — дополнил Буковский. — Как и родная партия: расстреливают, общество растлевают, разрушают все вокруг себя — и никакой ответственности, кроме моральной. Что здесь: моральные преступники или преступная мораль?

— А как все просто, — вступил и Гаврилов, — раскаялся, расплакался в жилетку — и все тебя любят, по головке гладят, белые одежды несут да стол накрывают. Вот это мне больше всего нравится. Делал-делал, ворочал-ворочал, люди и за него, за идеалы, по тюрьмам и лагерям, а он умилился, прослезился и — гуляй в чисто поле. Блудный сын какой выискался.

— Не было бы у него такого папани, что на всю Россию гремел, вряд ли гулял бы. Не успел бы и точку поставить в своем «Воззвании», как загребли бы, — заострил и Гера.

— А может быть, он на самом деле раскаялся? — продолжил свою мысль Гаврилов. — Тогда, действительно, нужно было принести лучшую одежду и одеть его, и дать перстень на руку и на ноги обувь «ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».

— Лучше б деньгами, — опять Гера. — И потом, каяться так под следствием, а не после, когда срок намо-

 

- 202 -

тают, — и схватил у Володи из письма фотографию, —дай посмотреть!

А Владлен дальше цитировал из газеты: «Мы поддерживали связь с созданными в ряде стран «комитетами», которые в контакте с пресловутой «НТС» ведут подрывную работу против нашей страны».

— Ну, бляха муха, слова-то все кагебистские, — не сдержался Гера.

— Ты больше читай — тебе понапишут, — оборвал и Буковский. — Самая лживая пресса — это советская пресса. Уж я-то могу сравнить.

— Но все же это пресс-конференция, а не в бане за веником, — заступился Гаврилов за советскую прессу.

— Информация может интерпретироваться — не узнаешь где быль, где небыль. Не будь наивным, — отрезал Володя. — Тебе ли не знать.

— А что это у тебя на фотке, — Гера к Володе, — лошадь что ли?

— Сам ты лошадь, конь. Давай сюда.

— Так здесь не видно — ногой загорожено.

— Его мне одна англичанка подарила, — пояснил Володя.

— Куда подарила? В Москве в ванной он у тебя или в карцере здесь?

— В Лондоне, голова садовая. На скачках призы берет.

— И кому же призы? — недотепой спрашивал Гера, с уважением глядя на лошадь.

— Мне, конечно. Ты как с луны свалился.

— А чего это она решила тебе лошадь-то подарить?

— Англичане, они же с юмором. Ты что не знал? — отшутился Володя.

— Фаворит, значит? — опять Гера к нему.

— Фаворит. Давай фотографию.

— И грива черная. Глазищи громадные. Хороша коняга, — взял Гаврилов фото у Геры. — Не с наших конских заводов?

— Ты что, где они наши?

— И как назвали?

— На обороте читай: Владимир Буковский.

— Серьезно?

— Ну и наивный ты, Гаврилов.

 

- 203 -

— Но это же здорово, Володя. Ты здесь сидишь себе, а лошадка там, тезка твоя, тити-мити тебе, — и он потер выразительно палец о палец.

— Конечно, а ты думал.

И Владлен взял фотографию и тоже посмотрел «Володю Буковского».

— Володя, если шутки в сторону, — продолжил Гаврилов, — Якир массу материалов за границу отправил. Правда, ему и это простили. Мне всегда интересно было — через кого все же все это делается?

— Журналисты на то есть. Самое этое простое и ходовое. Помню, как ловили меня по Москве с таким журналистом: Гера, заварил бы чай.

— Давай, дослушаю — заварю.

— Еле оторвались на его машине. Село на хвост, КГБ, ну никак. До чего все же неприспособлены иностранцы к нашим условиям — поразительно. Словно малые дети. У них же этого безумия нет, как у нас. Какие проблемы там с информацией? Никаких. У них поэтому и психика совершенно не так устроена для этих дел. Раз пришлось за него по телетайпу передавать. Из его квартиры. Сам он нажрался, сволочь. Я говорю: передавай, пьянь заморская. А он лыка не вяжет. Пришлось самому. Замудохался за ночь.

— Но Якир не имел телетайпа.

— Он фамилию имел. Где мне надо — я сам шел. А к нему приходили.

— Ты же тоже имел фамилию, Володя.

— Имел, да ждать было некогда, когда ко мне они заявятся. Но были и у меня иногда. Не без этого.

Гера исчез уже заваривать чай.

А Гаврилов задумался, пока Владлен и Володя о чем-то гуторили. Деловой все же Володя, не как он, Гаврилов, кисейная барышня. Посылки наладил другим получать, у кого — ни родных и ни близких. Писал в Москву адреса — на них присылали. Половина ему, половина Володе. Отсюда в зоне и табак, и чай, сгущенка, какао и разная всячина. И Владлен помогал. У Гаврилова некому было посылки слать — он и был пролетарий: ничего не имел, не просил ничего. Поэтому и не уживался он в кибу-цах с зажиточным людом. Разве что с Философом чувствовал себя спокойно за чаем. Так у того и была-

 

- 204 -

только положенная пятирублевка, что отводит начальство на ларек советскому зэку. Но много ли купишь на пять рублей в месяц? У Гаврилова и этих пяти иногда не бывало. Видно святым хотел стать во Всесвятской. И пока он задумался так — налили уж чай.

— А что, мужики, — обратился он к окружению, как к присяжным суда. — Сон разгадаете?

— Вали в штаны, — оживился Гера, — слушаем вас-с.

— женщина в белом халате слушает сердце. Говорит: у вас порок. Я, конечно, взволнован. А она успокаивает, голову гладит мне и шепчет, что излечит от болезни. И тайно дает инструкцию как и что. Кроме того, дала черные ягоды, из которых надо заварить густой напиток. Обещала давать мне его пить по небольшой стопочке в день.

— Сразу вопрос, — поднял Гера руку, как первоклашка. Гладила что: голову или головку?

— Вот шут гороховый, я серьезно тебе.

— Ну, тады, — ткнул он себя пальцем в лоб, — бутылка откуда-то свалится. Выпьем по стопочке.

— Чудак ты, я упражнение-то запомнил. Буду делать — думаю, вылечусь.

— А ягоды?

— Вот с ягодами и вопрос.

— Где-то по соннику я читал, — вставил Владлен, — ягоды это к слезам. Тем более черные — что-то плохое.

— Это и странно. О лечение речь, и тут же плохое. Хотя бывает, конечно, что идет во сне сразу несколько планов будущего. В причудливых сочетаниях они могут пересекаться. Сон был 6 декабря. В 72-м. Потом нас в тюрьму — помнишь, Гера? Еще до Володи. Под новый год вас увезли, а я остался болеть — грипп подхватил. Интересно так там у меня температуру мерили. К этому гриппу, тогда, черные ягоды. Но, дело-то в том, через месяц, 6-го января уже этого года — умер отец.

— Извини, я не знал, — посерьезнел Гера.

— Но со смертью отца я другой сон связал — четырьмя днями раньше. Вообще, если какой-то знак идет — он повторяется несколько раз. Могут быть вариации. Три сна, помню, было, еще в малой, в декабре 71-го, потом в феврале и марте 72-го: никак не мог во сне с женою встре-

 

- 205 -

титься. Когда же, 18 мая, она приехала — карантин объявили. Ну кто мог подумать? С таким трудом добраться до этих захолустных мест, где днем-то страшно, бывшие бытовики кругом, а она рано утром, почти ночью. В доме свидания сидит — начальство ждет. Потом у них — униженно просящая. Они ей — карантин. До чего не по-человечески везде у нас. Раз в год личное свидание — и от ворот поворот. Затем, по осени, переезд сюда. Зимой — Пермский централ. Так свидание и пропало. Через два года лишь состоялось, в мае. В июне уж ты приехал, Володя.

Потихоньку тянули чай, не спеша, с расстановкой.

— Ну и что же сон про отца? — напомнил Владлен. И ему интересной стала эта сонная жизнь Гаврилова.

— Там симптомы плохие. В книжном магазине книгу читаю «Душа человека». Дальше: продавщица черное платье свое распускает и нитки — в клубок. Здесь ясно все. А о смерти матери сестра сообщила, когда уж пять месяцев почти прошло. Отец не велел. Решилась, когда он сам оказался в больнице. Так вот, после смерти матери, умерла она в июле, 22-го, в августе, 9-го, вижу сон. Пришел в родительский дом незнакомый человек, чужой совсем. Одноглазый. И с твердыми костлявыми руками. Он потом у меня очень ярко и долго так и стоял перед глазами. Всякие мысли бродили: что-то плохо там, дома. Сердце, так вообще, моталось туда и сюда. Домой пишу — молчание.

И замолчали они, думая о свалившемся на него несчастье: одно за другим.

— ао свидании с Галей, — начал Гаврилов, чтобы немного смягчить настроение всех, — по сну я запомнил, в чем одета она. В этих трех снах были на ней кофточка розовая и синие брюки. И тяжелая сумка. Так и случилось. Рассказала потом, когда встретились. Расскажу я вам, ребята, про еще такой вот сон. Рота идет. И я в строю. Затем выхожу из строя и иду один. Кого-то ищу. Оказалось — уборную. Забегаю в подворотню и вываливаю дерьмо на ходу. Двое мальчиков укоряют меня. Оправдываюсь, как могу. Поднимаюсь по лестнице. Звоню. Спрашиваю: где здесь уборная? Женщина показывает в какой-то проем. Иду туда. Вдруг выбегает маленькая девочка и пристает с вопросами. Шлепаю ее, чтоб не мешала. Она

 

- 206 -

плачет. А я уже смахиваю дерьмо с задницы. Проснулся в поту. Слетел с койки и быстрее в наш сруб на шесть персон. Вот и такие бывают вещие сны.

— Ну ты даешь, — повеселел Гера. — Врешь, конечно.

— Почему — врешь. Сущая правда. Сон и число записаны. Прошлый год, 72-й, 17 ноября, пятница, 3 часа 30 минут ночи. Конечно, я бы не стал так подробно записывать этот дерьмовый сон, но до чего же природа человеческая сложна и широка, когда я снова заснул, видел Михаилу Сороку. Помнишь, Владлен, в малой зоне какой караул был у его тела, с вечера до утра?

— Это не забывают.

— Иду я с ним по улице — это во сне. Он свеж, бодр и хорошо выглядит. Оживленно беседуем о новостях. Потом вижу красочный, величественный собор древнеримской .архитектуры. Много людей на улице и в соборе. Вроде митинга что-то. Чувствую, что все это связано с Михайло. Это я и запомнил. Так хочется, чтобы у него все хорошо устроилось там.

— Дерьмо, навоз — это все к прибыли, к богатству, — заметил вдруг Владлен. — Миллионером будешь с такими снами.

Все засмеялись.

— Если и стану, то на том свете, наверно, — мрачно отшутился Гаврилов. — Коля! Иди к нам, глотнем немного, — пригласил он проходящего мимо Философа, спальная плацкарта которого по времени отстояла дальше от двери, чем койка Володи.

Как в анекдоте. Заходят двое осужденных в камеру. Одному дали 10 лет, другому — 15. Кто куда ляжет? — спросил первый. Ложись к дверям ближе — ты раньше выходишь, — ответил второй.

Но Коля прошел сначала к себе, достал съестное из тумбочки, потом уж вернулся к ним.

Заварили по-новой. Новый чай — другие и песни.

— Бесконечность непостижима, — рассудил Николай Мелех после завершения кружки, — с этим ты не можешь не согласиться.

— Почему не могу? Могу, — огрызнулся Геннадий Гаврилов.

 

- 207 -

Но Мелех и Гаврилов — это официально так, а между ними: Философ и Логик.

— Что можешь, согласиться или не согласиться? — Философ к нему.

— С бесконечностью согласиться или с тобой? — ответил Логик.

— С бесконечностью, — осклабился Философ.

— Откровенно говоря, — увлекался Логик, — я не знаю, что такое бесконечность. Не тараканы ли мы вообще внутри громадного полого шара? Бегаем с умной рожей, рассуждаем о внутренностях этой полости, а потом — раз, умирая, через дырочку в ней вылезаем наружу. И — Боже, — восклицаем, — красота-то якая! Новая, оказывается, бесконечность там. Мы и не знали. Атом — думали неделим. Разбили — почти вселенная внутрях у него. И ниже, и выше нас— большой вопрос. Да и на самом деле, Коля, неужели кухня наша и есть тот предел, к которому стремится материя?

— Материя стремится к концу, — заметил Гера.

— К какому концу? — не врубился Гаврилов.

— К мужскому. Читал, небось: плодитесь-размножайтесь. Вы, философы, дураки все. Мудрежка у вас одна. А жизнь вся вокруг члена вертится. Логическая цепочка, если языком Гаврилова говорить, такая: чтобы он стоял и оплодотворял, его надо кормить. И еще нужен объект возбуждения — баба. Все женщины этим и заняты — возбудить мужика. Мужик же кормит себя. Отсюда — деньги нужны. Вот вам и наука — экономика. А бабья наука в этом плане — эстетика. Вместе у них — этика секса: музыка, живопись, литература, архитектура. Сам же акт требует обстановки. Отсюда — стремление к роскоши, помпезность и прочее. А Маркс — теория классовой борьбы. Дурак, конечно. Теория, но борьбы сексуальной. Отбросьте ваши словеса и трезво посмотрите вокруг. Что делает природа? Совокупляется — и ничего больше. Да и Бог-то расшифровывается: баба около гениталий, около члена, значит.

— Ну, Гера, это, не знаю как и сказать, фрейдизм, наверно, — удивился Гаврилов такой неожиданно смелой теории кривляки и похабника Геры. — Ты где начинался-то?

— С бытовиками годик побыл. Они же первозданны в

 

- 208 -

своих ощущениях. Сама природа инстинкта через их дела прет. Все наружу. Наблюдай —делай выводы.

— Так это животное и есть, — вставил Павленков. — Что смотреть на них. По одному коню нельзя же судить о всех животных. Разное все.

— В чем-то разное, а где одинаковое, — не согласился Гаврилов. — Потребности секса, здесь Гера прав, у всех одинаковы. Даже камень ищет свою камениху. В химии возьми — тоже теория сродства есть. У людей — теория родства.

— Пойдем-ка, Воля, лучше пульку распишем, — Буковский к Владлену. —Тоже мне психологи и теоретики мозга.

И пошли они в коридор, в угол к окну, прихватив сигареты. А Гаврилов к себе, на первый этаж. Какая пулька, — подумал он, — когда скоро отбой. Но полчаса у него еще было. И он в каптерку зашел — просмотреть решил письма.