- 249 -

33

Так и жил Гаврилов после октября, после переезда сюда, в Пермскую политическую, замкнуто и одиноко, потрясенный и удрученный смертью друга, смертью матери, смертью отца. Теплилась надежда в нем, что, решившись на операцию, вырезав злополучную язву, воспрянет Юра, вылезет из болезни, оправится окончательно и будет жить еще и жить, и писать стихи, раскаленные, искренние, стихи поэта, глубоко коснувшегося самых интимных впадин человеческой жизни. Отсюда и творчество его могло стать особенно проникновенным и истинным. Без соплей, без сюсюканий — справедливым и праведным.

Но по иному было начертано на Небесах. И с этим начертанием не мог примириться Гаврилоа, не мог забыть Тимофеевича, который так был нужен здесь Геннадию, и не только ему.

С таким настроением встретил он свое тридцатичетырехлетие. Не напомнил о нем никому, не сказал даже Владлену.

Заперся у себя в кинобудке, а теперь, в основном, он там и сидел, отделенный от всех, запертый не только дверью, но и душою, и листал бумаги свои, письма, открытки.

Последняя телеграмма от мамы на день рождения в прошлом году: «...желаем отличного здоровья счастья жизни...». Вот оно его счастье — разрушенное и одинокое, раздавленное государственным сапогом, беспощадным, бездушным.

И последнее письмо от мамы здесь, за месяц до смер-т1"- Разгладил он его, внимательно всмотрелся в ее почерк — школьный, начальный. Можно сказать — и не училась мать вовсе, не кончала гимназий: «...Мы очень рады,

 

- 250 -

что ты жив и здоров. Пишу о себе... Здоровье мое пока ничего, слава Богу. Ну рука, так, по-старому, пальцы не сгибаются. Но все приходится делать самой... Кроме твоего письма, никто меня не поздравил с днем рождения. 25 июня исполнилось 62 года. Старуха стала. Вот и все, сынуленька Гена, нового пока ничего нету... Погода стоит жаркая. 32 градуса. Тяжело очень... Гена, получишь письмо, пиши скорее ответ...». Не получила больше Анна Васильевна ответа от сына, не дождалась.

А это письмо от сестры, где она пишет о болезни и смерти матери, о болезни отца. Вскоре, в конце января, и письмо о смерти отца. Прочитав эти письма, совсем сник Гаврилов, расстроился до слез на глазах, — в свой-то день рождения: «...Извини, что не сообщила сразу. Не до этого было, ведь тебя все равно не отпустили бы... Выглядел он очень хорошо. У него был такой вид, как будто он уснул. Вот мы и остались с тобою сиротами... У меня после потери папы и мамы какая-то тоска на душе, которая все не проходит. Нет, я не одинока, но временами так тошно — хоть волком вой...».

Конечно, его не отпустили на похороны ни к матери, ни к отцу. Наше гуманное правосудие верно считает, что заключенному излишние волнения вредны, даже опасны. Умер кто из родных — похоронят без него, заключенного. Позаботится Советская власть, все уладит. Прежде всего о человеке забота. Сидишь — и сиди себе тихо. Чем тише, тем лучше. А не хотят тихо — в тюрьму их, на камерный, или в карцер — лучше еще.

Вот и вчерашняя телеграмма ему от сестры: «Поздравляем днем рождения желаем самого лучшего целуем  Васильевы».

Сегодня не будет ему поздравлений. Как мышь, он залез в нору и тихо сидит. Ничего не,надо ему: ни чая, ни слов, ни даже желанных снов не надо, ни открыток. Разве что от Юры взглянуть, что писал Тимофеевич в прошлом году. Последняя о нем память, последние строчки его на открытке. По 33 стукнуло им в 73-м. И писал Галансков ему о вершинах: «...Но пылкие Икары все же летят к солнцу на крыльях из воска...».

Юра взлетел к своему Солнцу. Начертал на Небе траекторию своего Полета. У меня же, — размышлял Гав-

- 251 -

рилов, — зигзаги одни, одна неустроенность, замогильность какая-то. Вот и от Владлена тогда открытка: «До возраста Иисуса Христа ты дожил — жми дальше. Но не позабудь и воскреснуть». Если бы это воскресение зависело лишь от желающего воскреснуть. Но тысячи обстоятельств, над которыми мы не властны, или прижимают к земле, или возносят. Меня прижимают, — подытожил Геннадий. И Райво Лапп о том же писал ему: «Поздравляю Тебя с Днем Рождения! Девиз «Через тернии к звездам» пусть будет и твоим девизом». Но год прошел: тернии остались при мне, а звезды — в такой же дали, как были и раньше.

В дверь постучали. Кого-то несет, — подумал Гаврилов, — и чего кому надо — нигде нет покоя. На пороге Юку, его учитель йоги, молодой симпатичный эстонец:

— Гена, письмо тебе. На ужин пойдешь?

— Спасибо, Юку. Возьми мою порцию.

И Хальдманн понял. Без лишних слов тихо ушел —будто и не был.

Письмо от Гали. Боже, — посмотрел он на штемпель, — три недели ползло. В день рождения — добрая весточка.

И прочитав письмо ее, всегда желанное, всегда ожидаемое, он долго сидел отрешенный, печальный, в забытьи, в полудреме. Потом, взяв чистый белый листок почтовой бумаги с красивым узором по левому краю,начал ответ:

«Замечательно, что именно сегодня я получил от тебя письмо. Это единственное и самое дорогое для меня поздравление. Остальным же — какое до меня дело...

А весна у нас здесь бурная, солнечная, ручьистая. Горы снега потоками слез омывают землю. И прежняя белизна их посерела, набухла, сморщилась. Снег дарит себя земле. Земля же, снимая свои белые покрывала, невинно подставляет свое сонное тело струящимся лучам солнца, ласкающим ее и пробуждающим к жизни.

Воздух напоен голубизной и радостью. Деревья как бы задумались в нерешительности, лениво вбирая в себя тепло и стряхивая с ветвей сонливость.

Разговорились птицы. Вылезли из своих нор мухи и комары. И словно по холмам, медленно порхают в воздухе бабочки.

 

- 252 -

Тепло. Весенне. Легче дышится телу.

Разум же с новой силой устремляет меня в мир надежд. И кажется, что жизнь снова вливается в душу.

Я же отшельничаю, находя в одиночестве покой и удовлетворение. Все здешнее мне надоело, и сильно тяготит однообразие быта. Среди книг и писем мне легче. Люди же действуют на меня удручающе.

Очень хочу к вам. Кажется, лет 10 жизни бы отдал, чтобы быть вместе, чтобы все, наконец-то, устроилось в нашей жизни. Но чудес не бывает на грешной земле. Чудо творится в чистоте и сиянии света. Вокруг же — мрак и грязь. Не в природе, конечно, — там радость бытия, там обновление мира. Но среди людей — одиночество, тоска и безысходность.

С нетерпением жду свидания... Много с собой не бери, учитывая, что я, все же, как это ни странно тебе, вегетарианец. Пожеланий особых нет—что привезешь, то и ладно... Отослал две книги и черновые записи по логике. Намерен и впредь отправлять понемногу, не накапливая здесь ничего лишнего. По новым правилам — нам не позволяют иметь вещей более 50 килограмм... На твой вопрос «Как себя чувствуешь?» ответить сложно. И плохо, и хорошо. В основном беспокоит сердце, особенно ночью и утром. То ли погода влияет (весна, бурление природы), то ли еще что — не знаю. Надеюсь, однако, как это и бывает у меня, что организм сам придет в норму с наступлением уравновешенных летних дней... На этом закончу сегодня — время отбоя. Но завтра продолжу немного о мелочах».

Завтра, а вернее — зиму всю и весну, он опять бродил одиноко по одинокой своей тропе за бараками, в самом себе находя то опору, то отчаяние.

Конечно, был Владлен — и часто спорили они о политике, демократии и всяком другом политическом вздоре, поскольку, как начал видеть Гаврилов, жизнь-то идет сама по себе, ходом своим и своим законом. Все человеческое лишь мешает этому естественному движению жизни, которого человек не знает и не желает знать. Так привлекательны ему собственные химеры. В науке меньше, в философии меньше, но в политике — горы химер, бумажные замки слов, отрешенных от реальной жизни человека и общества.

 

- 253 -

Был и философ, Мелех Никола. Но там один треп, шутка одна, видимость мысли.

Юку — йог. С ним еще что-то находил Гаврилов, мечту хотя бы, в Беспредельность полет, надежду, пусть малую, на иную жизнь в другом, тонком, астральном теле. Но это так далеко, если и истина, а здесь — окружение, реальность дня, занудство быта — не клетка, а клеть, летящая вниз, в преисподню земли. И где оно, Небо? Где Свет Зари, Свет нового Утра? Тьма окружает нас — и во тьме лишь призраки жизни.

Бутман Гилель — добрый и милый. Но только хинди и соединяло их на какое-то время. Внутри же у каждого свой мир, свои страсти и проблемы свои.

Жена? Да может ли женщина понять мужчину? Он и она — две плоскости перпендикулярных друг к другу. И постель — лишь линия пересечения их. Но сферы их мысли и чувства — полярно различны, как различны ночь и день, притяжение и отталкивание. Конечно, где-то полярности сходятся, — думал Гаврилов, сидя одиноко на ступеньках сарая с зэковским барахлом, — но схождение это вне пределов земли, вне нашего маленького, прикрученного к быту цепями, человеческого разумения.

Йога не нравится ей, — размышлял он в другой уж раз в своей каморке с кинопроектором, — влияет на сердце. Да откуда нам знать, что на сердце влияет? И потом — на что мне здоровье при смятеньи души? В каждом письме почти долбит как дятел: не закончил ты то, не закончил это. Наверное, все же что-то закончил, если дочь родилась. А если серьезно? Человечество существует миллионы лет, но оно также далеко от своего завершения, как было в начале. Завершение — это конец. Завершение жизни — смерть. Вот, возможно, смысл бытия — преодоление смерти, что реально лишь при бесконечности жизни. Но это уже вопрос не земной, вопрос — Надземный. А можем ли мы выскочить из костей и мяса, чтоб найти ответ?

Я хватаюсь за многое, кажется ей, — брел он вокруг площадки, руки назад, — ничего не кончаю, бросаю. Потому и бросаю, что начинаю видеть никчемность начатого, его ненужность. Миллионы людей разрываются в деятельности, ничего в сути не делая. Вся кипучесть —

 

- 254 -

лишь пена, мыльный пузырь, пустая иллюзия. Сколько начертано, доведено до конца научных трудов, толстых и тонких, философских трактатов, религиозных доктрин — и все пустое. Вся наука концентрируетая на ложке с похлебкой, вся философия — на желудке, религия вся — на достатке земном. Устремление мысли, сердца полет, экстаз озаренья — так же редки, как паденье звезды.

Жизнь — много сложнее, — думал он в другой уже раз и в другой уже день, — она стоит над нашей игрой в науку и ученость, над нашей игрой в религию и политику. Она все так же Таинственна, также Величественна и непонятна, какой была перед изумленным взором неандертальца. Но он хоть чисто смотрел, без наших химер, на небо и звезды. Может, поэтому, и понимал лучше нас смысл Мироздания? Ведь зачем-то сказал Христос: «Будьте как дети».

Всю свою недолгую жизнь Гаврилов серьезно всматривался в ее изгибы, углы, впадины и холмы, в ее Бездны и в ее Вершины, пробуя все на вкус и на ощупь, и так и эдак. И каждый раз постигал, что плоды, оказавшиеся в руках, — гнилые. Возможно, он не закончит свою, как нарек ее Юра, «космологическую логику», поскольку видел уже внутри нее те пределы, которые человеческое мышление, пользуясь логикой, преодолеть не может. Возможно, он устремится в религию, пытаясь постичь тайну Озарения, и йога его лишь первый шаг на эту дорогу. Возможно, что, на радость жене, он оставит и йогу. Как знать нам сейчас — куда забредет в исканиях своих Гаврилов. Но в это лето, в пятый июнь своего заключения, уже после свидания с Галей, которое не дало ему прежней радости и прежней близости с ней, как будто что-то холодное проползло между ними, усталость, отчаяние или что-то другое, в этот пятый июнь его поддерживал, не давал упасть все тот же Киплинг:

Умей мечтать, не став рабом мечтанья,

 И мыслить, — мысли не обожествив.

Равно прими успех и поруганье,

Но не забудь, что глас обеих лжив.

 Умей поставить в радостной надежде

 На карту все, что заслужил трудом,

 Все проиграть и нищим стать, как прежде,

 И никогда не пожалеть о том.

 

- 255 -

Уже после свидания он писал ей в одном из писем:

«...Мы во тьме лабиринта. И сквозь тьму пробираемся ощупью к свету. И плохо не то, что в поисках выхода из него мы, спотыкаясь, снова и снова начинаем свой путь. Плохо, когда тьму лабиринта принимают за истину света.

Все, что нужно человеку, открыто. Но человек не знает, что ему нужно. Вот подумай хотя бы минуту-две над вопросом: «А что, собственно, я хочу от Гаврилова?». Вряд ли ответишь определенно. Стихийно тебе хочется, чтобы все было ясно, понятно, просто: вот я, вот семья, вот муж мой, который делает в стенке дырку. Уже видно, что осталось немного, он пробьет и это будет конец. Ну а дальше? Ведь не заключается же смысл жизни лишь в том, чтобы свить гнездо и снести яичко.

Боюсь я, что не так ты понимаешь то, о чем говорю я в письмах к тебе. Твои ответы наводят на мысль, что ты не желаешь читать о моих сомнениях и поисках, а моя искренность в письмах раздражает тебя своей неопределенностью...».

И вот в зоне появился Володя Буковский — лидер диссидентского движения 60—70 годов в России. Завороженный, Гаврилов прильнул к нему всем сердцем своим, раскрылся душою, инстинктивно ища в нем замену Юре. И хотя лето совершенно испортилось — дожди и дожди, слякоть и сумрак, сумрак и холод, хотя о солнце начинали они забывать понемногу, в душе Гаврилова все же сияло солнце в это мрачное лето. Что-то оживилось в нем, воспрянуло к жизни, уняло тоску.

У Владлена свидание — и опять суета, разговоры, отвлечение мысли.

В октябре же и совсем завертелось. Снег и слякоть вокруг, не дождь, а грязь, у них же: знойные вихри степей Израильских, шестидневная война с Египтом.

Теперь и там, где бродил Гаврилов в одиночестве — не за бараками, а по дорожке от вахты к столовой и от столовой до вахты, теперь по этой дорожке — вдвоем, втроем ли или один кто из них — сновали евреи, потому что над этим бараком скособоченным, где санчасть и начальство, висел динамик. И хотя рупор власти и без того орал на всю зону, они все же поближе подходили к нему, чтобы и

 

- 256 -

слова не упустить из тех событий на Ближнем Востоке. И вновь подходящий обычно спрашивал:

— Ну, как там — наши?

А «наши» шли на Каир — и радость озаряла их лица.

— Конечно, Египет и Сирия искали предлог для войны, это ясно, — высказался Володя. Он только что вышел из столовой и, стоя недалеко от дверей, слушал новости.

— Откуда ясно? — засовывая ложку в карман, задал свой вопрос подошедший к нему Гаврилов.

— Почему? — повернулся к нему Буковский. — В противном случае Скал не стал бы требовать прекращения огня и возврата израильских войск на прежние позиции.

Трудно было судить им отсюда, из-за своего огороженного бугра, а вернее — огороженной ямы, кто виновник пожара. Каждый строил догадки свои. Гаврилов предположил, например, что Израиль решает великую миссию — дожидается Мессию, готовит землю обетованную к приходу Его. Сроки подходят согласно Библии и они, евреи, стекаются, как ручейки, со всех концов мира в свою обитель, в государство Израиль, что значит «Избранный», которое уже восстановлено, укреплено, теперь расширяется. Иерусалим уже входит в границы исконных земель. И Моисей ведь — откуда-то из-за Каира пришел. Возьмут и Каир. «Теперь и Ты иди, Господи! Мы готовы встретить Тебя. Ты уж прости только нам Христа распятого, — шутил Гаврилов, — да простит ли?». И посмеялись они, Владлен и Володя, над его выдумкой.

— Ты иди Гиле расскажи, — посылал Владлен, — так он больше твоих котлет в рот не возьмет.

И Гаврилов дошел до Гили, но ничего не сказал — сели языком заниматься.

Нравилась ему у евреев эта их устремленность: земля так земля. Кровь из носа, но свое сделаем, ни на что не смотря: и язык выучим, и в Израиль уедем. Не унывали нигде. Бывали случаи, но все помалости: по работе, по письмам там — на них и счет-то какой.

Но письма эти все же нервы трепали, и помалости накопилось-то многое. Уж до конфликта дошло с начальством и с почтой. Кто-то из евреев в суд заявление подал

 

- 257 -

на почтовое отделение. Разобрались: почта здесь оказалась невинной.

— Война! Какие же письма? — защищалось начальство.

— Война, потому и письма давай! — возмущались они.

В другое время можно б и подождать, а сейчас ждать невозможно. Каждая новость в письме — весомее золота: кого убили, кого в армию взяли, как жена. дети там — все интересно, все важно — и некогда ждать.

Напружинилась зона.

А здесь еще, подытожили зэки: бороды носить нельзя, а раньше, почему-то, борода не мешала; нельзя получение книг от родных и близких — с какой это стати, отчего это вдруг; багаж теперь не больше пятидесяти килограмм, а это опять же по книгам бьет — отсылай домой лишнее, но книга — она же под рукою должна всегда находиться.

Одно за другое цеплялось — недовольство росло. И 4-го ноября —день политзэка, день памяти Юры. Володя, Гаврилов, Владлен — начальству протесты. И Гера с ними. Затем и украинцы. Со своим — евреи. Но главная мысль: признать политзэками. Владлен и Гаврилов еще в сентябре, когда у Владлена было свидание, на запад отправили большую статью: «Памяти Друга». Должна дойти была к этому дню и на радио всплыть и лечь в газеты.

С нашей системой без поддержки нельзя. Своих задавят, если тихо все, никто не знает. И только так можно было встать, если слово твое хоть что-то весит, где-то звучит, если слово твое кто-то читает, помимо хозяина, помимо тех, кому их положено знать лишь по долгу службы

Планировалось и еще серьезное дело, но уже в декабре. Шестидневная голодовка: с пятого декабря — и вкючая десятое. Две таких даты в декабре совпадали: День Конституции СССР — пятого, и День Прав человека — десятого декабря. И об этой голодовке заранее сообщили на запад. Здесь уже прямо — признать политзэками.

Но Гаврилов не попал на это празднество зэков. В конце ноября — он опять в больнице: ломалась погода и сердце отвечало на все ее повороты. Пришлось положить.

 

- 258 -

Через неделю принесли вдруг Философа — паралич. Давно жаловался он, что жжет у него где-то в затылке. И вот на тебе: на носилках внесли его перед самым отбоем.

Положили в ту же палату, от всех отдельно, как и Ивана после запретки, на койку с устройствами — для оправки и для перемены положения недвижного тела. Не говорил поначалу совсем Никола, не двигался вовсе. И думал Гаврилов, что вконец безнадежен он, что не встанет уж. Одни глаза напряженно смотрели, не в силах сказать, как плохо ему, что нужно дать, а что убрать, чтоб не мешало. Тихо было в палате. Лишь Гаврилов в дверях с немым вопросом: ну, как ты, Коля, держись, старик; может уладится, может встанешь еще. Говорил, а сам и не верил. Да что же это, — сокрушался он, глядя на Мелеха, — как закрутит где, так с моими друзьями.

Но врачи потихоньку вытаскивали Философа из омертвелости. И Гаврилов, как мог, помогал, развлекая Философа, в глазах его читая ответы на вопросы свои, рядом сидел, чтоб тот не скучал, в душу не брал, что закончено все у него, прожито все.

— Вот представь, Философ, ты же можешь что угодно представить, что смерть — враки все, — сочинял ему Логик. — Нет смерти-то — сплошная жизнь во Вселенной. Ты слушай только. Берем, например, снег, воду, лед и ведерочко пара. Знает ли лед, что он и есть вода, или что он снегом быть может и паром? Как ему, грубому льду, вдолбить, что это все он — и снег, и вода, и пар — только в разных своих ипостасях? Может и мы с тобою сейчас в состоянии льда пребываем, и есть у нас еще какие-то другие состояния жизни, вроде снега, воды или пара. Утверждают же ученые, что Природа универсальна в своих законах и принципах. Кувыркнешься так через порог смерти, смотришь, а там тоже люди живут, только плавают или летают. Так что рано мы с тобою носы-то повесили. Ты не устал? Мотни своей мудрой башкой, если чего, я и смоюсь — будто и не было.

— Говори, - ответил Коля очень медленно и закрыл глаза.

Или возьмем другую проблему. Мыслить-то мы

 

- 259 -

мыслим, соображаем, как говорит Райкин. А что такое сама эта мысль? С чем едят-то ее? Не может же быть чистого разума, разума самого по себе, не связанного с материей, не с кирпичом, конечно, а с тонкими ее проявлениями. Может мысль — энергия какая? А мы ее игнорируем. Ты вот думай давай, что рука-то шевелится, проверь-ко вот, — должна заработать.

Он еще долго плел ахинею, пока заметил, что Коля, видимо, задремал — дыхание стало ровным и тихим. Встал Гаврилов, подоткнул ему одеяло под ноги и вышел, прикрыв осторожно дверь.

Ничего у них не было общего по делу. И попали они сюда каждый сам по себе. Но вот связала судьба. И не в злобе связала, а в простом человеческом горе, которое многие разнородные элементы друг с другом связывает, чтобы дать что-то новое, для жизни приемлемое.

И на таких вот встречах держался зэк. Жена не жена, и друг особо не друг, а сблизятся люди — смотришь и поддержка друг другу, трость при ходьбе, доска на море. Конечно, выпусти их — они и разойдутся каждый сам по себе, но пока в зоне — рядом шагают, чтоб не упасть. И за Юру Гаврилов держался как за спасательный круг, пока не расстались в ту последнюю ночь. Неужели и с Мелехом

— еще утрата. И все же надеялся он, Геннадий Владимирович, что справится с болезнью Мелех, встанет, найдет в себе силы.

И он действительно встал. И начал ходить. С палочкой

— но ходить. Шаг за шагом, за ними еще шаг, и еще, стиснув губы и брови сведя. Все вместе, лекарства и сила воли, сделали то, что он захотел, а не болезнь. Читать начал опять, шутить и острить, как когда-то бывало. Потом и палочку бросил. Но это не сразу все, а когда снег растаял, по весне уже. А сейчас-то декабрь — и на завтра назначена голодовка.

Но такие вот голодовки, на шесть-то дней, Гаврилов не вспоминал, но одну большую, десятидневку, в которой и упрекала его жена на прошлом свидании, запомнил особо.