- 450 -

ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

Прошло более двадцати лет с того дня, как я вылетел из Ярцева на юг, потом поездом поехал на запад и оказался в Москве, признавшей за мной право снова тут жить.

В Москве ни враждебной, ни дружественной; во всяком случае, на время упрятавшей чекистские свои когти, недоверие и подозрительность и стелившей на первых порах мягко; с некоторым любопытством приглядывающейся к человеку «с того света» и даже готовой шепотом назвать его декабристом; поощряющей оптимизм; настойчиво рекомендующей не оглядываться на прошлое и предать его забвению, все упования возлагать на будущее; снисходительно, как чудачество, принявшей мои демонстративно обставленный отказ от грошовой подачки «реабилитированному»; предоставившей мне жить и устраиваться как мне заблагорассудится; словом — в Москве, в чем-то обнадеживавшей и во многом разочаровывавшей. с некоторым любопытством приглядывающейся к человеку «с того света» и даже готовой шепотом назвать его декабристом;

Рассказ об этих годах потребовал бы отдельной книги. Но мною — увы! — достигнут возраст, уже не располагающий строить планы на будущее и в него заглядывать; я лишь очень условно, как бы платонически, рисую себе работу над главами повествования о вполне мирных днях столичного жителя, прибившегося к одной из наиболее привилегированных прослоек советского общества.

Принадлежность к корпорации советских писателей

 

- 451 -

не служит мерилом литературной одаренности, но дает представление об общественном положении.

О том, как преуспеть на литературном поприще в Советском Союзе, заслужить прижизненное причисление к классикам и, наоборот, при истинном таланте не удостоиться признания, можно бы, разумеется, рассказать немало любопытного и поучительного, но — не скороговоркою и не походя, в заключительных страницах воспоминаний о подытоженном периоде жизни. Мне хочется их использовать для нескольких замечаний и небольшого комментария «от автора».

Первое время по возвращении я налег на переводы, писал рассказы и очерки в охотничьи журналы. И приняли меня в Союз писателей в 1957 году по рекомендации известной переводчицы Н. И. Немчиновой, широко и на разные лады прославившегося С. В. Михалкова, чьи сказки я переводил на французский язык, и благоприятствующего людям, принадлежащим кругу его собственной родни, и охотничьего писателя В. В. Архангельского, памяти которого я навсегда признателен. Еще в бытность мою в Ярцеве он, подвергая себя серьезному риску, опубликовал написанную мною в Калуге под псевдонимом книгу и позаботился перевести в ссылку гонорар. На такое в то время могли отважиться немногие!

В последующие годы я выпустил несколько книг, но завоевал себе «место под солнцем» не ими, а своим участием в движении в защиту природы, кстати, лишь" лицемерно поощряемом властью, поскольку государственная экономическая политика внутри страны зиждется на хищническом использовании природных ресурсов и подлинное их сбережение идет наперекор привычной близорукой эксплуатации, отражающей психологию временщиков «после нас хоть потоп». Принципиальная масштабная критика не допускается, цензура бдительно следит, чтобы говорилось лишь о частных недочетах и правда о подлинном уничтожении природы не просочилась.

Все мое прошлое подготовило меня к вступлению в ряды защитников природы: юность, связанная с деревней, охота и — крепче всего — годы, научившие видеть в окружающем мире живой природы утешение и прибежище, нечто, не причастное человеческой скверне. К то-


 

 

- 452 -

му же на Севере и в Сибири я насмотрелся, как безоглядно зорят тайгу, гноят и топят в реках бестолково заготовленную древесину, и за природу, особенно леса, заступался горячо, от всего сердца обличал и критиковал в зацензуренной. печати невежественных и беспечных хозяйственников — рангом не выше стрелочников, само собой, — и со временем удостоился некоего признания. В глазах руководителей Союза писателей я стал присяжным защитником природы и в таком качестве бывал участником всевозможных конференций, «круглых столов» и обсуждений... Словом, тех бесчисленных говорилен, какими в Советском государстве маскируется совершенное бессилие общественного мнения и инициативы. И кстати, накопив опыт и приглядевшись, я вышел из Общества охраны природы, включившего меня в свой центральный совет. Отстранился и от участия в работе Общества охраны памятников истории и культуры, в организации и первых шагах которого деятельно участвовал. Истинное назначение этих организаций — быть ширмами, отгораживающими власть от критики и нареканий — они переадресуются обществам. У них нет реальных полномочий и прав, поэтому они не обладают никаким авторитетом в глазах хозяйственников и градостроителей. Если удается изредка в Советском Союзе отстоять памятник, добиться сохранения природного урочища, то в подавляющем большинстве случаев это результат усилий отдельных лиц, использующих личные связи и удачно выступивших в печати. Заключу это отступление справкой о том, что власть радеет лишь о «потемкинских деревнях» — туристских международных маршрутах, на которых проезжие могут свидетельствовать великолепное состояние памятников архитектуры и разнести по всему миру славу правителей, бережно реставрирующих старинные храмы.

Шли обеспеченные, не ведающие тревожных звонков годы: закатные по возрасту, облитые утренними лучами на литературной стезе. По мере того как упрочивалось мое положение и становилось устойчивее благоденствие, все громче и требовательнее звучал голос совести, побуждавший рассказать о прошлом. И чем очевиднее становилось, что в арсенале власти все те же методы управления, что и при Сталине, что ни о какой либерализации режима, ни о каком притоке свежего воздуха в пригнетенной нашей действительности мечтать нельзя, что никакого отречения — отмежевания от прошлого

 

- 453 -

не произойдет, что пришедшие на смену правители ввек не откажутся затыкать рты, подавлять и оглушать дезинформацией и лживой демагогией, тем сильнее становилась потребность поведать правду, вскрыть корни, протестовать против бесчестного ее замалчивания. Если короткий период хрущевской «оттепели» и навеял зыбкие иллюзии, их в прах развеяли последующие события — гонение на Дудинцева, расправа с Пастернаком, волчье-танковый оскал за рубежом.

Становилось невыносимым таить про себя свидетельства уничтожения русского крестьянства, молчать о гибели бессчётных невинных жертв. Пока, убедившись в тщете надежд опубликовать и клочки куцей правды о пережитом, не пришел к заключению о необходимости писать в обход советской цензуры. И писать, как все было, отказавшись раз и навсегда от всяких вариантов с полуправдами, намеками и недоговоренностями, какие — и довольно прямо — я составлял и относил на суд редакторов журналов и издательств.

Помню день, когда, окрыленный публикацией «Ивана Денисовича», положил на стол Твардовскому свою повесть «Под конем».

— Ну вот, — сказал, прочтя рукопись, Александр Трифонович, — закончу публикацию Солженицына, напечатаю и вас. Только не сразу, а то обвинят в направлении...

Но оттепель прекратилась раньше, чем ожидал редактор «Нового мира». Он, однако, оставался оптимистом и, возвращая рукопись, обнадежил меня:

— Видите, я надписал на папке «до востребования»: мы к вашей повести вернемся.

После этого я ее не единожды переделывал, изымая оттуда один острый эпизод за другим, менял название, пока не удостоверился окончательно, что никакие лагерные воспоминания напечатаны не будут, если не говорить о верноподданной стряпне Дьяковых, Алдан-Семеновых и прочих ортодоксов. Кремлевские архонты дали команду считать выдумками и россказнями толки о лагерях, раскулачивании, бессудных казнях, воздвигнутых на костях «стройках коммунизма» — упоминание о них приравнивалось к клевете и враждебной пропаганде.

Под осужденным культом личности следовало понимать исключительно нарушение внутрипартийной демократии... Словно она когда-нибудь существовала!

 

- 454 -

Но должно было пройти еще какое-то время, чтобы приступить к работе. Понадобилось до тошноты объесться хвастливой ложью бездарных лидеров, еще и еще раз убедиться в беспочвенности надежд на их способность наладить в стране достойную жизнь, хозяйство, торговлю, производство, остановить бесшабашное разбазаривание природных богатств России; нужно было понять, что мелочная придирчивая опека, вмешательство в частную жизнь, грубое подавление свободы мнения — продолжались; наконец удостовериться, что во главе страны были хоть и одряхлевшие и постершие клыки, но опасные своей приверженностью методам подавления и устрашения, знающие по-прежнему только «тащить и не пущать» доктринеры, ничему не научившиеся, глухие к поступи времени, питающие сектантское предубеждение против вольной науки, знаний, истинной культуры.

Партийно-аппаратная узость не позволяла им критически осмыслить опыт истекших с октябрьской революции десятилетий и, признав несостоятельность проделанных экспериментов, пойти на решительные реформы. Между тем выглядит, что от того, произойдут ли они или нет, зависит не более и не менее, как будущность нации. Судьба страны, называвшейся некогда Россией.

Тут я имею в виду нечто более существенное, чем нетерпимость власти к критике, неумелое хозяйничанье, груз двойной бюрократии — административной и партийной — буквально парализовавшей всякую здоровую честную инициативу. Все это хоть и вредило стране, задерживало ее развитие, обрекало население на трудности и скудный обиход, однако могло быть в короткие сроки изжито; достаточно вспомнить, как замирающая от голода, холода и паралича промышленности Россия двадцатых годов воспрянула, едва власть отменила «военный коммунизм», вернулась к практике частной торговли, раскрепостила мужиков и разрешила ограниченное частное предпринимательство, чтобы уверовать в силу и возможности огромной страны. Подорванное хозяйство еще может быть восстановлено разумными мерами. Неизмеримо страшнее выглядит разрушенное моральное здоровье нации, обесцененные нравственные критерии. Длившаяся десятилетиями пропаганда, направленная на искоренение принципов и норм, основанных на совести, христианских устоях, не могла не разрушить в народе самое понятие добра и зла. Проповедь

 

- 455 -

примата материальных ценностей привела к отрицанию духовных и пренебрежению ими. Отсюда— неизбежное одичание, бездуховность, утверждение вседозволенности, превращение людей в эгоистических; утративших совестливость, неразборчивых в средствах искателей легкой жизни, не стесненных этическими и моральными нормами. Прорастало карамазовское «все дозволено», практически вылившееся в готовность не стеснять себя ни в чем, сообразовывая поступки и поведение лишь с одним соображением: «Не попадаться!»

Побуждаемые — и в какой-то мере оправдываемые — низкой оплатой труда, рабочие воруют и тащат из цехов что попало (привратник за мзду отведет глаза!), торговцы обвешивают и обманывают напропалую, хозяйственники и бухгалтеры монтируют головоломные мошеннические комбинации, начальники берут взятки, безнаказанно грабят казну; ржа коррупции разъедает вузы и больницы, все ступени служебной зависимости, любые общественные организации.

Пьянство скрашивает невзгоды жизни, глушит критику, ослабляет людей, ими становится легче управлять, и поэтому власть спаивает народ. Он пьет безобразно, без просыпа. С пьянством на Руси боролись еще в средние века: церковь, лучшие люди, общественное мнение. Патриарх Никон заставил царя Алексея Михайловича закрыть в Москве кабаки; земство боролось с откупами и «монополькой»; существовали общества трезвости. С 1914 года был введен по всей империй сухой закон. И все-таки на самодержавии так и удержался ярлык «царь спаивает народ». В наше время спаивание проходило гладко...

...Право, красные каблуки дворян в королевской Франции не более вызывающе подчеркивали избранность сословия, чем открыто выставляемые роскошь и довольство, сверхобеспеченная жизнь советской элиты. Спекуляция на ярлыке «слуги народа» никого не вводит в заблуждение и тем более не утешает! Слишком резка грань между обслуживаемой, ублажаемой и охраняемой за счет государства элитой и его «хозяевами» — простыми смертными, чей удел — давиться в очередях и автобусах, неизбывные нехватки, стесненность; мелочная регламентация жизни, отдыха, всякого шага, общая бесперспективность существования. Разглагольствования по поводу забот о народном благе не только никого не обманывают, но и вытравили в людях последние кру-

 

 

- 456 -

пицы веры в цели и идеалы, о которых еще продолжают, по усвоенной привычке, скороговоркой бормотать в печати и с трибун. Блага и привилегии — для правителей и их холопствующего окружения; серые будни и плохо оплачиваемый труд — для остальных. Для поощрения и в утешение — щедрая раздача рассчитанных на тщеславие побрякушек: девальвированных орденов (расплодились троекратные Герои Труда!), почетных грамот и значков; портретов на стендах и в газетах...

И если присовокупить ко всему этому шесть десятилетий запрета на собственное, мнение, лишение права высказывания, отучавшие людей мыслить и, поощрявшие лакейскую психологию, то надо еще подивиться вскормленной вековыми традициями нравственной силе русского народа, не давшей ему одичать окончательно, встать на четвереньки и благодарна захрюкать у корыта со скудным кормом, возле которого его обрекли топтаться...

Словом, нужно мыслящему человеку пожить в то время, чтобы понять, какой силы протест исподволь копился в душах против порядков, заставляющих немо и бессильно мириться с ложью и лицемерием, безнаказанно расцветших в обстановке, не допускающей, чтобы прозвучало правдивое слово.

Я не сгустил краски. Новая Россия унаследовала большинство язв и пороков старой, не устранив и основного нашего, векового зла: не дали русскому человеку распрямиться, во весь рост, не внушили, ему чувство собственного достоинства, не просветили его душу и разум, а преследованиями еще усилили чувство приниженности, психологию «мы люди маленькие, негордые», заставили еще раболепнее тянуться перед, начальством, славословить и обожать «вождей». И убили в нем веру в возможность иной доли.

Нам опротивело настоящее, мы не надеемся, чтобы жизнь можно было направить по доброму пути: некому на него указать — накоплен только отрицательный опыт, знаем, лишь, что плохо» Все оболгано, искажено: религия, вера, терпимость, демократия, традиции, духовные идеалы и искания, свобода, братство...

Что же нужно России? Нелегко, а может, и вовсе невозможна кратко сформулировать ответ. Должны истечь сроки. Должна когда-нибудь оправдаться всеобщая уверенность, что дальше «так продолжаться не может». В какой-то мере Идола, подтачивает критика —

 

- 457 -

камерная, глухая, подпольная, но встречающая понимание и сочувствие. И все же из всего, что с нами произошло, мы извлекли только знание гибельных путей, того, что заводит в тупик, закабаляет человека, суживает его горизонты до миски с хлёбовом. А вот как дать ему понять, что у него могут отрасти крылья? Что есть мир высоких духовных радостей, перед которыми меркнут тусклые и плоские идеалы материалистов? Воздвигнуть его на подлинное братолюбие? Мы этого не знаем.

И может быть, лучшим вкладом в эти поиски путей для тех, кто не знает, куда идти, является правдивый рассказ о прошлом, отдельными крупицами которого воспользуются — кто знает? — те, кому будет открыто, как вывести на путь спасения...

Этот вывод повлек и соответствующее направление деятельности. Я не стал искать общения с людьми созвучных настроений, не принимал участия ни в каких коллективных обращениях-протестах (под каждым из которых неизбежно стоит хоть одна подпись провокатора!), не выходил с плакатами на улицу, считая, что мое назначение — написать воспоминания. Как-то, правда, присоединился к общему хору: послал руководству Союза писателей телеграмму, протестуя против гнусной расправы с Солженицыным. Но — Боже мой! — как подтвердила реакция писательских боссов уверенность в совершенной бесполезности подобных акций! И еще, чтобы посвятить себя задуманному делу, требовалось одно условие. Я был не один — и приходилось ставить под удар едва обретенные покой и благополучие. В памяти семьи были свежи пройденные мытарства, страхи, нужда. Пуганая ворона куста боится: даже в публицистических моих подцензурных выступлениях в защиту Байкала семье чудились источники возможных осложнений. Да и прочно усвоено в Советском Союзе, что один. последовательный конформизм — залог бестревожного существования, а при везении — и преуспеяния. Словом, пойди я по стопам Солженицына, мне нельзя было рассчитывать на сочувствие и поддержку близких.

В начале шестидесятых годов круто изменилась моя жизнь: окончательно распалась подточенная длинным разъединением семья. Я был волен поступать по-своему. И тут судьба оказалась пособницей моих планов: послала мне встречу с человеком, не только мне сочувствовавшим, но видевшим в правдивом рассказе о про-

 

- 458 -

шлом мой долг и призвание, готовым ради него поступиться личным благополучием и покоем, Естественно, что, поощряемый таким образом, я напрочь отбросил всякие колебания и откладывадия.

Случилось так, что молодая женщина сумела внушить шестидесятилетнему, порядочно во всем изверившемуся человеку веру в его возможности, создала условия, позволившие забыть о возрасте и с молодой энергией окунуться в работу. Увидев Маргариту Сергеевну, ставшую моей женой и матерью нашей Ольги, старинный друг семьи Волковых еще по дореволюционному прошлому — умудренная годами Татьяна Ивановна Татаринова (царство ей небесное!) сказала о доставшейся на мою долю «улыбке судьбы». Мне же видится в этой поздней встрече гораздо больше, чем улыбка, пусть и самая светлая! В ней для меня — проявление Благой Силы, воли Промысла, не раз спасавшей и хранившей меня в опасности и давшей на склоне лет познать в полной мере радость и вдохновляющую силу полного взаимопонимания и единодушия с любимым человеком — верным и преданным. То, о чем я писал, сделалось Маргарите Сергеевне столь же дорого, как и мне. Над этими строками кровоточило ее сердце.

Мне, разумеется, трудно судить, в какой мере будут интересны читателю эти воспоминания. Осторожность и опасение кому-либо навредить исключали пробные чтения, советы и консультации: единственным и, бесспорно, пристрастным судьей сочинения была моя жена. Это и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что, отгородившись от внешних влияний, я писал, только как подсказывало собственное чутье, совесть и память, не поддаваясь соблазну драматизировать изложение и прибегать к выигрышным ходам. Плохо же, вероятно, из-за того, что некому ответить на гложущее меня сомнение в очень существенном вопросе: не создал ли я, описывая свою личную судьбу, сложившуюся не по шаблону, а со столькими чудесными избавлениями, счастливыми поворотами в пору величайших тягот и опасностей, впечатления, будто бы и не столь страшна и беспощадна лагерная мясорубка? Не окрашен ли кошмар тех лет розоватыми отсветами субъективных удач? И дело не только в том, что меня на волоске от беды выручали связи брата, счастливые случайности—попросту берег Ангел-хранитель, но и в моей манере писать от первого лица. Я свободнее и обнаженнее рассказал бы о пере- 

- 459 -

житом через третье лицо, которому бы приписал свои приключения, увиденные мною как бы со стороны. Без того сковывающего чувства, для которого я нахожу только французское слово pudeur — позволяющего лишь до известного предела обнажать душу и делиться интимным.

Но все же следует рискнуть отдать свои воспоминания на суд читателей, потому что они в первую очередь выполнение долга перед памятью бесчисленных тысяч замученных русских людей, никогда не возвратившихся из лагерей, откуда меня вызволила рука Провидения. И если хоть у одного читателя содрогнется сердце при мысли о крестном пути русского народа, особенно крестьянства, о проделанном над ним жестоком и бессмысленном эксперименте, — это будет означать, что и мною уложен кирпич в основание памятника его страданиям.

Упоминая о подвиге и жертвах народа во вторую мировую войну, любят повторять: «Никто не забыт, и ничто не забыто». Я хочу повторить эти слова в ином толковании. Для блага возрождения России необходимо, чтобы они были произнесены вслух в отношении жертв на Соловках и Колыме, в Ухте и Тайшете — во всех бесчисленных островах архипелага ГУЛАГ, которыми душили страну.

Москва. 1977—1979 гг.