- 30 -

Глава IV. Песни одиночки

Чтобы волю любить – надо воли лишиться.

Чтобы солнце любить – надо в землю зарыться.

Глубоко под землей зреют мысли в тиши.

А апрельские дни над землей хороши!

Апрель 1942 г. Малая Лубянка.

 

Когда я вышла из душевой и подумала, что меня поведут по лестнице, ведущей в верхние этажи, оказалось, что путь наш ведет в другую сторону. Мы долго шли по каким-то темным переходам, спускались потом по узкой лестнице и, наконец, очутились в длинном темном коридоре. А этом коридоре было ужасно много маленьких дверей, и слева, и справа. Одна такая дверь открылась – и меня ввели в маленькую узкую камеру.

В этой камере стояла слева узкая железная койка, направо от нее, в головах, маленькая тумбочка. В ногах койки стояла большая «параша». Щелкнул замок и я осталась одна.

Было почти темно. Лампочка горела снаружи, в коридоре, над дверью камер; вверху двери было небольшое окошечко, в него и проникал в камеру слабый свет.

Так вот куда я попала... ОДИНОЧКА... Я – в одиночке. Мне показалось, что меня заживо закопали в землю. Так здесь было темно, сыро и тихо. Время потянулось бесконечно.

 

Идет ли в мире дождь, сияет в небе солнце,

Здесь это все равно. Здесь вечный полусвет,

И лампочка в двери в квадратное оконце

Все льет и льет свой слабый тусклый свет.

Сижу, зарывшись в мех, скрепив на сердце руки,

И слушаю – шептанье часовых,

И звяканье ключей, и беготню, и стуки...

Я замерла, как крот, но я – живей живых!

 

За дверью ходил часовой. Мерно, как удары маятника, раздавались шаги под гулкими сводами. Он ходил взад – вперед, взад – вперед по коридору. И каждый раз, как он проходил мимо моей двери, он открывал «волчок» и заглядывал в камеру. Скоро я узнала, что целый день – с 6 утра, когда раздавался ПОДЪЕМ и до 10 часов вечера, когда давали ОТБОЙ, нужно было сидеть или стоять ЛИЦОМ к волчку, сложив руки на груди. Спать было нельзя. Нужно было все время СМОТРЕТЬ НА ДВЕРЬ. Таковы были законы этого странного жилища.

Я не помню, как прошли первые дни. Мне все казалось, что я из яркого дня попала на дно колодца и не могу оттуда выбраться. И никто не хочет мне помочь.

 

Площадь Лубянская рядом.

Город родной – надо мной.

Ах, почему же мне надо

Весну сидеть под землей!

Где вы, друзья, отзовитесь!

Мимо проходите вы.

Тише, не так торопитесь,

Не повернув головы.

Ветер мой зов не доносит

Или вы все далеки?

- 31 -

Сон лишь один мне приносит

Жар вашей милой руки...

 

Постепенно до моего сознания стало доходить, что этот странный мир, меня теперь окружающий, – не пуст. Я услышала, что рядом – тоже есть люди! Услышать что-либо было трудно. Но все же, в редкие минуты, когда шаги часового замирали в другом конце коридора, слышались тихие шепоты.

Конечно, те, кто подобно мне сидели поодиночке, не переговаривались между собой, даже не перестукивались. Но кое-где, видно, сидели по двое. Время было военное, заключенных много, не хватало места рассаживать всех по одиночкам поодиночке. Я услышала два голоса, тихо перешептывавшихся. Один голос был старческий, другой молодой, оба мужские.

– Вот послезавтра и СВЕТЛОЕ ХРИСТОВО ВОСКРЕСЕНИЕ! – прошептал старческий голос.

– А чем разговляться будем? – спросил молодой.

– Чем? Я вот корку хлеба в сапог спрятал. Вот и разговеемся, – отвечал старик.

Этот шепот меня ужасно разволновал. Как? Неужели сегодня страстная пятница? – Думала я. Неужели послезавтра мой самый любимый весенний праздник, Светлое Христово Воскресение? А как Я отмечу этот праздник?

Я решила сделать все возможное, чтобы встретить Праздник самым торжественным образом. После подъема, часов в 7 утра в двери камеры открывалось окошечко и появлялся чайник с кипятком. Можно было наливать кипяток в алюминиевую кружку, стоящую на тумбочке. Потом, часов в 10 утра раздавали сахар-песок, по 10 г (какими-то миниатюрными наперстками). Потом, после 12 ч. дня появлялась «пайка», только теперь уже нельзя было встать на очередь за «горбушками» и приходилось брать, что дадут! Наконец, около 2-х ч. дня приносили миску супа, такого же, как в Таганке. А вечером, часов в 5-6 – опять неизменная ложка жидкой каши.

Я решила в страстную пятницу съесть только пол-пайки, а остальное спрятать. В страстную субботу тоже отложить пол-пайки. Сахар два дня – совсем не трогать! А в страстную субботу вечером отложить до утра всю кашу. Но как сохранить все это?

Дело в том, что в мою камеру часто приходила ГОСТЬЯ. Этой единственной «гостьей» была совсем ручная МЫШЬ. Я каждый день кормила ее крошками, даже оставляла корочку. Но эти два дня мышь тоже должна была попоститься. С трудом влезла я на спинку кровати и поставила алюминиевую кружку с кашей и кусочками хлеба под потолок на выступ стены.

Так я встретила Светлое Христово Воскресение 5 апреля 1942 г. в подземелье на Малой Лубянке.

Несколько дней прошли довольно тихо. Каждое утро после подъема моя крошечная камера открывалась, и часовой сопровождал меня в уборную. Я несла свою громадную пустую «парашу», пригодную не для одного десятка человек. В уборной я обтиралась до пояса холодной водой, быстро проделывала несколько упражнений и шествовала обратно. Иногда мне удавалось и в камере продолжить свою физзарядку.

Было еще одно развлечение: каждого одиночного заключенного выводили ежедневно на прогулку. Так как всех заключенных выводили поодиночке, а одиночек было очень много, то это «гулянье» продолжалось с утра до вечера, о чем можно было судить по топоту ног в коридоре и хлопанью наружных дверей.

В конце нашего коридора была небольшая лесенка, ведущая на маленький внутренний дворик. Дворик это был зажат в колодце высоких серых домов. Только

- 32 -

совсем наверху, в узком просвете крыш можно было видеть кусочек голубого весеннего неба, такого голубого, как никогда на свете! Но СМОТРЕТЬ на него было ЗАПРЕЩЕНО. Заключенный должен был держать руки за спиной и, опустив голову, смотреть только себе под ноги. Подымать голову было нельзя. Нужно было молча ходить по кругу, по кругу; сначала в одну сторону, потом в другую.

В углу двора была небольшая вышка под грибом. На ней стоял часовой. А двое других выводили заключенного из камеры и стояли у входа в подвал с винтовками наперевес. Можно было не на шутку поверить, что ты – настоящий преступник!

Был апрель месяц. Довольно холодный и слякотный. Иногда хлопьями падал снег. Иногда таяло, и на дворике стояли громадные лужи, по которым мне приходилось храбро шагать в валенках (без галош). Но иногда небо было голубое и ярко светило солнце! Прогулка продолжалась минут десять. Но как тяжело было опять погружаться в мрак подземелья.

 

НА ПРОГУЛКЕ

 

Солнце в сияющем небе

В узком колодце двора.

Тени на тающем снеге,

Те же, что были вчера.

Путь мой размерен и краток

Вкруг часовые стоят.

Взгляд поднимаю украдкой,

Если они не глядят.

В миг этот краткий стараюсь

Небо вобрать синеву,

Вскоре ведь вновь погружаюсь

В холод, и сырость, и тьму!

 

Во время этих прогулок я старалась вспомнить «Балладу о Редингской тюрьме» Оскара Уайльда. Кажется, из всех произведений мировой литературы в те дни эта баллада была мне самой близкой.

Первые дни в одиночке тянулись, как смутный полусон. День и ночь отличались мало. Только днем нужно было СИДЕТЬ, обернувшись лицом к волчку, а ночью можно было ЛЕЖАТЬ, укрывшись дохой. Лампочка в двери горела тусклым слабым светом, камера была всегда в полумраке. Кругом были слышны шорохи и шепоты и вечный шум шагов часового, и днем, и ночью шагавшего рядом – за тонкой фанерной перегородкой, служившей наружной стеной камеры. Как видно, эта стенка была построена недавно, когда потребовалось большое количество одиночек!

 

МОЕМУ ЧАСОВОМУ

 

Дверь. А в двери – глазок.

Вдруг в нем появляется глаз.

Глянул один разок,

И снова свет погас.

Друг! Ты шагаешь рядом

За тонкою этой стеной,

Ей разделять нас надо,

Тебя со мной.

- 33 -

Голос мой слаб и невнятен,

Не дойдет до тебя вовек.

Но без слов разговор понятен:

Ведь и ты, как и я – человек!

 

Как ни печальны были первые дни в одиночке, скоро они сменились еще худшим временем! Как-то вечером, когда я только что легла после отбоя на койку и хотела заснуть, ключ в замке повернулся, дверь открылась и меня повели «без вещей» – наверх.

После длительного подъема меня ввели в кабинет старшего следователя Конова. Следователь был немолод, краснолиц и тучен. К счастью, я уже не могу теперь ясно представить себе его лица. Я была без очков. Перед глазами плыл туман, я не старалась вглядываться. Достаточно было, что я СЛЫШАЛА и должна была ОТВЕЧАТЬ.

В этот вечер начался наш страшный «поединок», длившийся около месяца. Каждый вечер, как только все затихало, после отбоя, часовой вел меня к следователю. Всю ночь следователь держал меня в своем кабинете. Иногда спрашивал, иногда издевался, иногда занимался другим делом. А я всю ночь сидела на стуле.

Под утро часовой уводил меня обратно. Но, как только щелкал замок в двери камеры и я валилась на койку с надеждой заснуть – заснуть хоть на минуту! – как раздавался ПОДЪЕМ – и спать было уже нельзя! А вечером, сразу после отбоя, меня вели к следователю, утром же, когда приводили обратно, раздавался подъем – и так без конца! Дни и ночи действительно сливались теперь в совершенно бесконечную страшную цепь... Это была пытка ЛИШЕНИЕМ СНА, когда человек может дойти до галлюцинаций. Зачем это было нужно?

Очень просто. Старший следователь Конов делал очень обычное для того времени «умозаключение», казавшееся безупречно логичным: если я осталась ЖИВА и не была РАССТРЕЛЯНА немцами, значит, немцы дали мне ЗАДАНИЕ. Какое задание?

Это следователь хотел узнать любой ценой. Разговоры наши были совершенно однообразны.

– Почему вы пришли к немцам? Что вы делали у немцев? Какое ЗАДАНИЕ вы получили от немцев?

Он повторял эти вопросы почти каждую ночь, варьируя их на тысячу ладов. Видно было, что он повторяет все одно и то же, надеясь сбить меня, получить разные ответы, уличающие меня. В этих бесконечных однообразных разговорах я давно уже «потеряла стыд». Перед этим грубым деспотичным человеком мне совершенно «не стыдно» было сознаться, что служила у немцев. Я никогда бы не могла признаться ему в своих мучениях, угрызениях совести, любви к родине. Я не говорила ничего лишнего, но отвечала резко и кратко. Слушая его голос, изредка вглядываясь в его красное лицо, освещенное светом настольной лампочки, я невольно вспоминала ДРУГОЕ лицо, ДРУГОЙ голос, такой же отвратительный, который я услышала здесь же, в этих стенах СЕМЬ ЛЕТ тому назад.

В то время я была совершенно беспечной, не искушенной ни в чем молодой женщиной. Все еще у меня было «молодо» – я была молодым педагогом, молодой матерью двоих детей... Было это в 1935. За три года до этого, когда я уже работала в различных технических вузах, моя бывшая преподавательница по германистике во 2-ом Московском университете – Елизавета Александровна Мейер привлекла меня к преподаванию в только что созданный Институт иностранных языков. Не оставляя основной работы в Академии, я как ассистент

- 34 -

Мейер вела практику по курсу фонетики немецкого языка. Работа меня интересовала. Я собиралась приступить к своей первой научной работе – сравнительной фонетике немецкого и русского языков.

После прихода к власти фашизма в Германии, положение в Институте иностранных языков сильно изменилось, появилось много иностранцев сомнительной политической ориентации.

С 1934 г. начались «исчезновения» некоторых русских преподавателей, попавших на удочку к таким «иностранцам». Исчезла и Е. А. Мейер. Ее отец, епископ немецкой церкви, был обвинен в связи с фашистами. Родители, брат и сама Мейер были арестованы. [Во время голода в Поволжье в 1933 г. отец Е. А. Мейер был епископом в немецкой церкви(кирхе) в Старосадском переулке (напротив Армянского пер.) в Москве. Через него шла помощь голодавшим немцам Поволжья. Его обвинили в шпионаже и всю семью сослали. – Из беседы с Н. Д. в 90-е гг. Годом ареста и ссылки семьи Е. А. Н. Д. назвала 1933, но, видимо, ошибочно. - Примеч. А. Е.] За ними потянули всех, кто сколько-нибудь был близок этой семье. Меня, всеми признанную УЧЕНИЦУ Е. А. Мейер, ждала, по-видимому, та же участь. Я чувствовала, что что-то должно со мной случиться, но боялась говорить о своих опасениях дома. Как-то днем меня вызвал директор Института иностранных языков и передал распоряжение – явиться вечером на Лубянку, подъезд N..., комната N... О вызове я никому не должна была говорить.

Когда я пришла вечером на Лубянку, меня проводили в кабинет молодого следователя который повел себя довольно глупо. Сначала он расспросил меня подробно о моей совместной работе с Мейер, потом начал «играть» на моих патриотических чувствах, доказывая необходимость борьбы со шпионами. И вдруг закончил свои тирады возгласом: « А вы всегда так плохо одеты? Что за туфли у вас на ногах! Молодая женщина с вашей наружностью должна бы одеваться получше! Нужно уметь устраивать свою жизнь. «После этой довольно пошлой «подготовки» он предложил мне работать добровольным агентом НКВД.

Это было так неожиданно, что я растерялась. Тогда следователь начал взывать к моим патриотическим чувствам и прочел мне лекцию о любви к родине превыше всего. Я молчала. Он принял молчание за знак согласия и приказал мне явиться к нему на следующий день в номер одной из гостиниц центре города.

Когда я пришла к нему в номер, он, соскочив с помятой постели, заспанный и полуодетый, совершенно фамильярно начал беседу со мной. Сообщил мне шифр и способ записи донесений обо всех меня окружавших, – как на работе, так и в семье; сведения эти я должна была приносить лично ему, в этот же номер гостиницы.

Но он просчитался. Он недостаточно запугал меня и неправильно поставил передо мной задачу. Если бы он – со всей серьезностью! – предложил мне «работу» среди приезжих и неприезжих «иностранцев», я бы, пожалуй, согласилась. Я всегда чувствовала себя до глубины РУССКОЙ, и все вылазки иностранного шпионажа были мне ненавистны. Но быть шпионом даже в кругу родной семьи, как он этого требовал, я не могла. Просто НЕ МОГЛА. Мой мозг лопался. Я не могла решить для себя вопроса: ДОЛЖНА я или НЕ должна доносить обо всех и обо всем без разбора? Как же теперь жить? Как дышать?

Было жаркое лето. Я была в отпуску. Целые дни лежала в маленьком садике на даче в Ильинке, у забора в сторону железной дороги; почти не разговаривая ни с кем, я все думала, все пыталась РЕШИТЬ эту задачу.

Наконец, решилась. Я поехала к следователю и заявила ему, что ОТКАЗЫВАЮСЬ. Лицо его исказилось такой животной злобой, что я подумала, что он пристрелит меня! Но он сдержался, только заскрипел зубами и проскрежетал, что со мной СУМЕЮТ поговорить в ДРУГОМ более высоком месте.

- 35 -

На следующий день я опять была на Лубянке и сидела в ОЧЕРЕДИ у дверей какой-то приемной, куда меня привел дежурный. До этого, с утра, я ездила к одному психиатру, и он дал мне справку о том, что я психически невменяема (как это звучит по латыни, теперь не помню). [Как рассказала Н. Д. в беседе после 1992 г., знакомого психиатра ей порекомендовала ее подруга. Фамилия его была Квитко. - Примеч. А. Е. ] С этой справкой в кармане я и сидела теперь у двери приемной. В руках у меня была толстая книга, которую я купила в книжном киоске на Лубянской площади – «Как сделаться планеристом"

Я просидела у дверей приемной весь день, до позднего вечера, жуя какие-то пряники и читая спасительную книгу. Вызывали расстроенных девочек, со слезами входивших в приемную и пулей оттуда вылетавших; каких-то растрепанных юнцов; пожилых интеллигентов с красными лицами; вызывали всех, кто был на очереди ПОСЛЕ меня, а я все сидела и читала книгу.

Видимо, это долгое ожидание было психическим приемом воздействия на «младенцев». Но книга меня спасла. Я сидела совершенно бодро и бодро вошла в двери кабинета.

Там я увидела человека совершенно непохожего на следователя, с которым я до сих пор имела дело. Глаза этого человека, казалось, видели тебя насквозь, и он все понимал без слов. Попади я к нему с самого начала, я бы, пожалуй, взялась за любую работу. Но теперь, когда я уже узнала «оборотную сторону медали», – работу рядовых следователей, – отступать я была уже не в силах. Я протянула ему справку и сказала, что я совершенно сознаю всю важность и необходимость подобной работы, но я физически не в силах этого сделать. Я чувствую, что скоро сойду с ума.

После довольно долгого разговора человек с явным сожалением ОТПУСТИЛ меня. И больше меня не вызывали. Так кончился этот первый «поединок» в моей жизни.

С тех пор прошло семь лет. И вот я опять – с глазу на глаз со следователем. Только теперь на мне – клеймо – преступница, ИЗМЕННИЦА родины. Теперь следователь может ИЗДЕВАТЬСЯ надо мной, называть меня фашистской б – ю, может ударить меня по лицу, дать пинка ногой. Ночь тиха. Стены толсты. Конвоир, стоящий у дверей на выход в коридор, не сморгнет, не придет мне на помощь. Даже если я начну кричать, биться головой о стенку – ничего мне не поможет. Пускай я люблю родину, люблю русских, я ничем не докажу теперь этого. Я – продажная тварь, предавшаяся немцам.

Но какое они дали мне ЗАДАНИЕ? Кого я выдала? Какую вела шпионскую работу? Я не знаю. Я ничего такого не сделала. Но я НИЧЕМ теперь не могу доказать своей невиновности.

Старший следователь Конов ночь за ночью «пытал» меня всеми возможными моральными способами. Ночь за ночью я кричала ему в лицо – нет, нет, нет! Я НЕ ПОЛУЧАЛА задания! Нет. Но все было бесполезно. И на этот раз не было никого, кто бы мог помочь мне. Не было «доброго психиатра», никого. Я САМА должна была спасти себя.

Я чувствовала, что голова моя может не выдержать страшного напряжения, что я опять близка к тому, чтобы СОЙТИ С УМА! Если бы еще можно было заснуть, заснуть хоть на час, хоть на полчаса! Ах, как хотелось спать. Мне казалось, что иногда я СПЛЮ с ОТКРЫТЫМИ глазами! СПАСЕНИЕ мое было только в том, чтобы ни на минуту не выпускать себя из рук, ни минуты не думать о том, что могло бы ослабить волю, не мучиться страшными мыслями о детях, о стариках, об их неизвестной судьбе. Нужно было надеть на себя «шоры», как на пугливого коня, и ни на минуту не давать свободы собственным мыслям. Я решила каждый день проводить сама с собой – ЗАНЯТИЯ по всем дисциплинам,

- 36 -

какие когда-либо изучала. С утра, после подъема, с головой хоть сколько-нибудь «свежей» – шли занятия по математике, физике, химии, биологии, анатомии и т. п. Потом – по истории всех времен и стран, какие только мне были знакомы, по истории литературы. Наконец, – «практические» занятия по всем языкам, когда-либо мною изучавшимся.

Мысль работала чрезвычайно четко. Казалось, что знаешь все, помнишь все, что когда-либо изучал. Стройными рядами в памяти вставали все виды склонений, система спряжений латыни, древнегреческого, санскрита. На смену шли германские языки. История языков, упражнения по сравнительному языкознанию.

Расписание у меня было строгое Каждое утро оно проверялось и уточнялось. Предмет «снимался с расписания» только тогда, когда материал был полностью «исчерпан». У меня, конечно, не было ни карандаша, ни бумаги, и громко разговаривать в камере тоже было нельзя. Иногда я говорила шепотом, иногда просто мысленно читала себе лекции.

Такие напряженные занятия продолжались по 6-8 часов в день. Часам к четырем дня я настолько уставала, что делала небольшую передышку. А потом начинался новый «цикл» упражнений памяти: я сама мысленно рассказывала себе содержание романов, какие могла вспомнить. Вспоминала театральные постановки, читала стихи.

Под конец дня темы делались совсем необычайными: чтобы совсем отвлечь себя от вторгающихся в усталый мозг непрошенных мыслей, я старалась вспомнить: 1) какие туфли или башмаки носила я с первых дней детства до Отечественной войны? 2)Какие платья? 3) Какие шляпы? И т. п. Вспоминала биографии своих личных знакомых, также биографии великих людей.

Все подобные занятия я проводила неуклонно, с железной настойчивостью, не давая себе никакой передышки.

Наконец, к концу апреля, я все же дошла из-за бессонницы до такого тяжелого состояния, что, казалось, – отчаянье перельется через край и затопит сознание! Тогда я прибегла к последнему средству. Я стала писать стихи

Конечно, я не «писала» в буквальном смысле, писать мне было совершенно нечем. Я просто придумывала строчку за строчкой, с таким упорством, что строчки эти словно отпечатались в мозгу навсегда. Я всю жизнь любила стихи. Но не отличалась страстью сочинять. Я хорошо знала, что я – не поэт, и не стоит портить бумагу. Только в ранней молодости, в дни первой любви я писала стихи на бумаге. И вот теперь – в возрасте 35 лет, в своем беспредельном отчаянии, я опять ухватилась за это невинное средство – для забвения и облегчения боли душевной. Строчку за строчкой выдумывала я свои немудреные «песни одиночки», как я назвала их теперь.

Вы уже знаете их все. Я приводила их здесь по мере описания жизни в одиночке.

Однажды ночью, когда меня привели, как обычно, к ст. следователю Конову, и я села на стул в глубине комнаты, следователь спросил у моего конвоира: «Морозову привели?» Не помню, что ответил солдат, но следователь со смехом объяснил мне, что это он так назвал меня, что эта фамилия гораздо больше мне к лицу, чем моя собственная. На мое недоумение он ответил необычайно значительно, с расстановкой: «Есть – картина – знаменитого художника – Репина. Как боярыню Морозову – везут – на казнь. Я вспомнил, глядя на вас, потому, что – и вас – ждет такая же участь... « Я прикусила язык, едва удержавшись от замечания, что картину «Боярыня Морозова» написал не Репин, а Суриков. Я боялась, что следователь не простит мне такого исправления.

- 37 -

На мысль о сходстве моем с боярыней Морозовой его, видимо, навел мой внешний вид: меховая шуба, пуховый платок, повязанный по-русски, по самые глаза; худое бледное лицо с ввалившимися щеками и заострившимся носом; и глаза, полные непреклонной решимости, в упор устремленные на него. Я видела иногда себя в зеркале, висевшем в его кабинете, если стул мой ставили к этой стене. Сходство, действительно – было.

– – – – – – – – – -

И все же он – взял надо мною верх, потому что у меня уже не было сил сопротивляться. В отличие от обычных вызовов – в последний раз встреча со ст. следователем Коновым произошла ДНЕМ. Следователь был на этот раз в чрезвычайно будничном, деловом настроении и не тратил лишних слов. Он сухо сказал, что следствие КОНЧЕНО, и я должна ПРОЧЕСТЬ его протокол и РАСПИСАТЬСЯ.

Так как я была без очков и совсем не могла разобрать его почерк, он сам прочел мне протокол. Я не все слышала и не все понимала. Голова сильно кружилась. Глаза застилал туман. Я слушала и засыпала. Мне только казалось, что те отрывки, которые доходили до сознания, были «шедеврами извращения». Факты были приведены настоящие, имена тоже. Но все было так как-то ПОДТАСОВАНО, что с логической необходимостью получалось, что я – преподаватель немецкого языка Академии им. Ворошилова, ждала немцев, добровольно пришла к вагу, немедленно вошла в доверие немцев и начала активную работ. Я работала преданно, не щадя сил; не ушла с немцами только потому, что получила ЗАДАНИЕ по подрывной деятельности на советской территории, к чему и собиралась приступить, незаконно пробравшись в Москву. Получалось, что я завербованный враг всего советского, верная приспешница гитлеровцев, враг народа...

Следователь кончил читать. Молчал, постукивая толстыми пальцами по стеклу письменного стола. Передо мною лежали белые листы, исписанные его мелким прыгающим почерком. Я уставилась на эти листы и молчала, молчала. У меня было желание – схватить эти листы, смять в комок, разорвать, растоптать ногами.

Но чего бы я этим достигла? Плетью обуха не перешибешь... ЭТОМУ человеку все равно ничего не докажешь... Комедия началась бы опять сначала. Все равно, он сумеет «перекрутить» все ПО СВОЕМУ, только лишний раз поиздевается надо мной...

Страшная усталость овладела мной. Я взглянула в его красное лицо – и молча подписала.