- 166 -

Отъезд в СССР

 

 

Консул Абрамов глухо нам говорил об отъезде: есть препятствия, осложнения. Да какие же? Он неизменно отвечал: "Хлопочем, хлопочем". Настроение у нашей группы, где многие даже друг друга не знали (например, я совсем не знала семью Толли, а также Рыгаловых и жену Сирина, которая, кстати, во время пути на электроходе "Россия" и далее, в Одессе, оказалась очень милой женщиной), становилось понемногу мрачнее и напряженнее: надо было решиться или устраивать свою жизнь здесь на Западе, или скорее уезжать. Эта проблема стояла и передо мной: банк Лазар снова мне предлагал принять меня на работу, ждал ответа; Лемерсье мне выплачивал ежемесячно деньги, но этому скоро должен был прийти конец. Да и надо было что-то купить, а для этого и что-то продать - холодильник, мебель, книги — и пошить себе меховое пальто, шапку, Никите тоже теплые вещи, кое-что привезти Игорю Александровичу, который уехал без вещей с тем знаменитым чемоданчиком... Мои советники де Фонтенэ и Ступницкий покачивали головой, говорили, что нашей семье необходимо скорее соединиться. Нервы у меня были перенапряжены, с Никитой мне было трудно справиться, он, увы, подпал под влияние одной из двоюродных сестер Игоря Александровича, тоже взявшей советский паспорт, равно как ее муж. Она внушала Никите, что мои опасения ни на чем не основаны, что Сталин самый великий и добрый человек в мире, и всячески его

 

- 167 -

настраивала против меня... Да, "та" семья меня недолюбливала - глубокое непонимание разделяло нас с первого дня. А эта вот кузина была весьма неглупа и по-купечески властна; в отсутствие Игоря Александровича она сочла возможным овладеть юной душой его сына.

В конце марта 1948 г. я, вызвав Henri de Fontenay, объяснила ему: необходимо что-то предпринять, чтобы нам, наконец, разрешили выезд из Франции. "Да кто же вам мешает?" — воскликнул он. — "Вот это-то и надо узнать, тогда хоть что-то станет яснее", — возразила я. Фонтенэ подумал и сказал: "Я знаю одного депутата от коммунистической партии во французской Палате, я его завтра же попрошу сделать в Палате запрос о том, почему семьи советских граждан, высланных из Франции, не выпускают из Франции. Согласны? Буча, конечно, будет; может быть "они" и поймут, что это дело поднято вами, вы не бойтесь". Подумала, подумала — говорю: "Давайте, налегайте — все равно теперь назад хода нет".

Так оно и произошло: ровно через три дня этот депутат обратился в Палате с официальным запросом к министру внутренних дел; тот с места ответил, что в первый раз об этом слышит, но немедленно наведет справки и даст ответ. На следующем же заседании Палаты был дан официальный ответ правительства по этому делу, а именно: он, министр внутренних дел, никогда не слыхал о том, что у семей 24-х высланных советских граждан есть какие-либо затруднения с выездом из Франции и что это несомненное недоразумение. Пусть едут, куда хотят и когда хотят, препятствий никогда и не было...

Ровно через день консул Абрамов экстренно собрал всех, кто из нашей группы был в Париже — все явились в консульство на бульваре Мальзерб ровно к 5-ти часам. Я пошла с Еленой Исаакиевной, которая тогда жила у меня — боялась возможных неприятностей. Стеклось нас немало: Рыгаловы, Толли, еще человек десять. Абрамов вышел из своего кабинета и, поздоровавшись, радостным голосом объявил: "Поздравляю, разрешение на въезд в СССР для вашей группы я получил сегодня утром". Вот и оказалось, что "препятствия" со стороны французского правительства в один день исчезли. Мне все было ясно, а другие... что они подумали? Я никогда об этом ни с кем из них не говорила. О запросе в Палате Депутатов они, возможно, и знали, но со мной никто из них этого не связывал.

Абрамов, который со мной всегда был подчеркнуто вежлив, попросил меня первую зайти к нему в кабинет, и я вместе с мачехой вошла. Абрамов сказал, что отъезд будет примерно через месяц и что он просит меня, став во главе всей группы, заняться сборами, а по приезде в СССР взять на себя переговоры с возможным начальством. Я, не растерявшись, сразу же ответила, что это мне не по силам и не по здоровью, а вот есть М.Н. Рыгалов, человек решительный, бодрый, ну и просто мужчина, и что я очень прошу, чтобы группу возглавлял он; спасибо, что хотели именно мне доверить столь нелегкое дело...

 

- 168 -

Тут мне показалось, что я как-то неловко сижу рядом с мачехой на диванчике, а когда я открыла глаза, то где-то вдали смутно услыхала голос Елены Исаакиевны, говорившей: "Ну вот, она и глаза уж открыла, сейчас совсем в себя придет". Я видела, как Абрамов с перекошенным лицом нервно бегал по кабинету из угла в угол, кто-то еще шлепал меня по щекам, мачеха пыталась влить мне в рот какие-то капли... Оказалось, я потеряла сознание и была в глубоком обмороке около получаса, если не больше. Минутами всем казалось, что я умерла; Абрамов от такого дела совсем одурел, ведь какой мог получиться мировой скандал! Ему, наверно, мерещились крупные заголовки в западных газетах всякого толка: "Смерть в кабинете советского консула!"; "Русская дама, бывшая эмигрантка, умирает от сердечного припадка в кабинете советского консула!" Понятно, что такой конфуз мог повлиять на его дальнейшую карьеру.

Знаю, что как только меня поставили на ноги, служащие консула подхватили меня и понесли вниз по лестнице... ноги мои болтались в воздухе. Они сунули меня вместе с мачехой в такси, еще кто-то из нашей группы поехал вместе с нами. Меня внесли вверх по лестнице до нашей квартиры и уложили на диван в большой комнате, где еще так недавно после Бухенвальда боролся со смертью Игорь Александрович.

Все пять следующих недель, до нашего отъезда из Франции, мачеха от меня не отходила и сутками не ложилась спать. Годы войны, Сопротивление, метание то туда, то сюда, последние два года с 1945 до 1947, болезнь Игоря Александровича, высылка в ноябре 1947 г. -все, все вылилось сразу в этом никак не запланированном, тяжелом нервном заболевании, в столь театральном сценарии последних дней пребывания во Франции. Целыми днями я не могла говорить, не могла проглотить не то что ложку супа, но даже ложечку чая; ни днем, ни ночью не была я в состоянии оставаться в комнате хотя бы на минуту одна - кричала, билась, но... так никогда и не заплакала. Не могла видеть чужого человека - страх был непобедимый.

Никита жил все это время у тетки Игоря Александровича, Ольги Васильевны Кривошеиной, вышедшей в 1926 г. замуж за Сергея Тимофеевича Морозова. Морозовы жили тогда в отличном "Русском Доме" имени о. Георгия Спасского в Севре, под Парижем. Там к Никите все хорошо относились. Он был единственным обожаемым внуком, его порядочно баловали, и он начал слишком уже шалить; да ведь и было ему уже 13 лет, возраст, конечно, трудный, ну, да и дела семейные были нелегкие, что и говорить!

Когда я наконец смогла понемногу вставать, пришлось почти сразу собираться в дальний путь. Мачехой были куплены три плетеные корзины, и началась укладка»Говорили: книг не берите, все равно отнимут, там же цензура, и я раздарила бесконечное количество ценных книг, очень редкие издания. Говорили: не нагружайтесь

 

- 169 -

лишними кастрюлями, сковородками и т.п. - там купите, и я слушалась, и почти все хозяйственные вещи бросила в Париже. Главную роль в этом играла мачеха, а ведь она не желала мне зла. Когда я приехала в Ульяновск, где в те годы даже стакана нельзя было купить, то локти кусала. Воля моя была на корню подорвана болезнью, я была ужасно слаба, с трудом училась снова ходить и даже связно говорить.

Друзья стали приходить прощаться; впрочем, немногие решались переступить порог нашего "чумного" дома. Почему-то особенно помню расстроенное лицо В. Алексинского; ведь уезжала навеки не только я, но и его лучшие друзья Угримовы... За день до отъезда внезапно пришел и сам патрон Жан Лемерсье, мрачный, серый; он вдруг заплакал и сказал: "Вот когда я понял, что каждое су, которое я в жизни заработал, весь мой завод, все дело — всем я обязан только Кривошеину". Я ответила ему: "Месье Лемерсье, теперь уже поздно, ничего все равно не вернуть".

Отбытие было назначено с Лионского вокзала на вечер 19-го или 20-го апреля. Для нашей группы были зарезервированы два вагона второго класса, и сопровождал нас служащий консульства Рязанцев — он кое-как с помощью словаря кумекал по-французски. Мачеха ехала с нами — проводить до Марселя. Платформа была загружена провожающими. Вот вижу в окно М.В. Поленову, Товстолеса, Ступницкого. А вот под окном стоит и Шушу Федоров с фоксиком Топси под мышкой; Топси рвется к Тане Гревс и плачет, у Шушу лицо... ну, и не сказать, какое! Что это они делают? Зачем? — Так навсегда и осталось загадкой. Сижу в одном купе с Надеждой Владимировной и мачехой, чтобы быть всю ночь под бдительным надзором, — голова у меня все еще неважная. Henri de Fontenay и его жена довезли меня из дома до вокзала и сразу уехали. Henri говорит: "Простите, слишком тяжело оставаться до конца".

Поезд двигается все скорее; начинается длинная ночь до Марселя, колеса стучат, в голове у меня хаос, солома. Спать немыслимо. Посреди ночи потихоньку выхожу в коридор - и дальше, через тамбур, в другой вагон. Тут меня перехватывает из своего куце Вера Михайловна Толли, которую я почти и не знаю — добрейшая душа! Она меня усаживает рядом с собой, успокаивает — я болтаю чертову ерунду, хохочу... Но вот в дверях и мачеха с перекошенным с испуга лицом - кто его знает, что со мной, а она крепко спала и не заметила... Верно, Рязанцев успел ее угостить из своей неизменной фляжки.

Под утро задремываю, Никита спит в углу, умаялся — все спят. Въезжаем на вокзал — это Марсель. Солнце сияет, погода чудесная. Нас куда-то везут в небольшом автобусе — кажется, в мэрию. Происходит нудная выдача бумаг, сдача всех денег. Рязанцев то исчезает, то снова появляется. В чем же заминка? Может нас и правда не хотят выпускать? Но вот часов около десяти опять

 

- 170 -

тот же автобусик, едем в порт на посадку на электроход "Россия", который специально зашел в Марсель, чтобы принять нашу группу.

За нами едет открытый автобус с военными; все молчат, лица напряженные. Дома, хибарки кончаются; въезжаем в "Старый Порт" — Vieux Port, известный всему миру по чудесной трилогии Марселя Паньоля "Мариус", "Сезар", "Фанни". Сейчас это была груда страшных развалин, где не пройти-не проехать — все разворочено, дыбом стоят огромные кубы бетона, острые осколки покрывают прежние причалы. Высаживаемся, военные нас окружают и по узкому лазу ведут к более или менее очищенной площадке; сразу перед нами вырастает громадный корабль — это и есть электроход "Россия", блистательно белый, 32.000 тонн водоизмещения - английское трофейное судно, бывшее личной яхтой Гитлера, позднее переданное по договору англичанами советскому правительству. Это, кстати, был последний рейс "России" за границу: началась холодная война. Из Вашингтона были отозваны в СССР почти все советские дипломаты (около 120 человек). "Россия" стояла в Нью-Йорке, а дипломатам, уезжавшим на "России", пришлось самим таскать на борт свои тяжелые багажи: ни один носильщик не соглашался им помочь. Вот и стояла "Россия", как некий колосс, возвышаясь над причалом.

Нас вывели на эту площадку, окруженную со всех сторон развалинами и каменным хаосом, и военные тесно нас окружили. Рязанцев поднялся по трапу на борт, а мы остались. Эти юные военные были C.R.S.*, вооруженные автоматами; лица у них были деревянные. Кто-то подстелил мне плед на острый каменный щебень, я на него села и вдруг почувствовала полное изнеможение. Вскоре жара на нашей площадке стала почти непереносимой; у кого-то оказался зонтик, его надо мной раскрыли. Пить ни у кого не было.

На "России" помимо нашей группы было уже немало пассажиров, человек двести, все жители Тель-Авива, спешившие домой — они гостили в Нью-Йорке у родственников. И, конечно, не могли понять, что это за жалкий табор русских женщин и детей валяется на земле под жгучим марсельским солнцем. Они вслух по-русски нас жалели, пробовали нам кидать апельсины — но никто из нас не двинулся, мы оцепенели. Время тянулось бесконечно, вот уж и три, и четыре часа дня, а ведь после шести вечера выход из гавани в море для крупных судов запрещен. Но кого спросить? Никого, кроме юных, безусых стражников, нет.

Часов около пяти - движение, выходит Рязанцев, куда-то уезжает на автомобиле и... очень скоро возвращается - с кем? Да с мачехой. Ох, вижу это все как во сне, в тяжелом сне... Рязанцев бежит наверх по трапу и через несколько минут начинается посадка.

 


* Специальные подразделения полиции, созданные в 1945 г. для поддержания порядка.

- 171 -

"Скорей, скорей!" Кто-то просит, чтобы меня подняли наверх первой, а до палубы далеко, и лестница сквозная. Встаю, иду к трапу, Никита передо мной. "Иди, иди впереди, я буду на тебя смотреть, чтобы не видеть воды". Никита ступает на лесенку и живо взбегает наверх. Тащусь, схватившись крепко за поручни, в другой руке сумка, где паспорт и лекарства, ноги свинцовые, не слушаются. Медленно, но двигаюсь... Вдруг вижу, как за поручнями поблескивает вода, и тут сразу конец — повисаю на перилах, тошнота, дурнота, сейчас свалюсь вниз, туда, прямо в жирную воду... Кто-то кричит, но уже рядом со мной один матрос, другой, они ловко подхватывают меня, и во мгновение я уж наверху, где стоит совсем сконфуженный Никита — видно, ему неловко, что мама и по лесенке не сумела взойти. Дежурный офицер галантно козыряет, говорит: «Идите лучше прямо в свою каюту, вас проводят», — и, действительно, рядом со мной вырастает медсестра в белом и ведет нас с Никитой в кабину.

Минут через десять прихожу в себя, подымаюсь на палубу, все наши уже тут, сейчас отчалим, трап уже поднят, но чего-то еще ждут. И вдруг откуда-то с кормы опускают на землю пологую лесенку, и по ней, качаясь, сбегает Рязанцев, и я вижу, что там стоит мачеха и машет нам... Рязанцев, сбегая, кричит нам: "Задержал, уж извините, но как же было не выпить на родном судне!" Он обнимает мачеху, оба что-то пьют, видимо - шампанское. "Россия" медленно начинает выходить в море. Вечер так хорош, весь Марсель утопает в золотых лучах весеннего солнца. Говорю Никите: "Смотри, смотри, запомни, вот наверху Notre Dame de la Garde... Я там была, когда тебя еще на свете не было. Верно уж никогда больше и не увидим".