- 4 -

ВОСЕМНАДЦАТЫЙ ГОД

1.

Начинаю рассказ-историю нескольких, родственных между собой дворянских семей, историю одного мальчика, потом ставшего юношей, потом взрослым человеком. Хочу надеяться, что Бог даст мне здоровья и сил закончить свой труд, который я считаю главным в своей жизни.

Рассказ мой идет на фоне истории России после революции. Буду стараться писать объективно, как летописец, «добру и злу внимая равнодушно», буду передавать факты, надеясь в первую очередь на свою память. А выводы пусть сделают историки XXI века.

Много русских людей оставили после себя воспоминания. Но доводили их только до Октябрьской революции. Вот М. В. Нестеров прямо признавался, что слишком тяжело ему писать о пережитом в последующие годы. Писали о временах дореволюционных, писали о хорошем и о плохом, а дальше писать — рука останавливалась, а я, собираясь продолжать свои воспоминания, сознаю, какой груз взваливаю на свои плечи[1].

Итак, наступил 1918 год. Москва, Георгиевский переулок, 14.

Привезли дрова — несколько кубических сажен, толстых и длинных березовых бревен, заполонили ими часть двора. Наверное, мой отец использовал свои прежние связи. Брат Владимир, наш лакей Феликс и лакей дедушки Александра Михайловича Никита принялись их пилить и колоть. Работали весело, щепки так и летели. Я таскал по три, по четыре полена в подвал. Не иначе как с тех дней и полюбил Владимир колоть дрова.

Печи и камины затопили по всему дому. Разлилось тепло. Стало как будто легче. Но только как будто. Голод надвигался. И это после хорошего урожая. В стране быстро наступила разруха, в города почти прекратился подвоз продуктов. А у крестьян запасы были немалые.

 


[1] Эта страница была написана в 1975 году (С. Г.)

- 5 -

Многие представители бывших привилегированных классов ринулись в ту зиму из Петербурга и из Москвы на юг и на восток. Нет, не от страха перед большевиками они уезжали, как утверждают советские историки, а заставлял их голод. Да и в первое время большевики действовали нерешительно, а своими многочисленными декретами только стращали.

Уезжали в надежде отсидеться в своих имениях, в небольших городах, а потом, когда большевики уйдут, собирались вернуться к своим очагам. Большевики именно «сами уйдут», а не будут изгнаны, свергнуты.

На восток уехали дядя Коля Лопухин и дядя Саша Голицын со своими семьями. На юг уехали дядя Петя Лопухин, дядя Володя (Петрович) Трубецкой, Гагарины. Оболенские, Лермонтовы, Чертковы, Львовы. Они уезжали со своими многочисленными семьями, с нянями, с гувернантками, с некоторыми верными слугами, захватывали драгоценности, большее или меньшее количество вещей, а мебель и многое имущество оставляли на хранение другим своим верным слугам.

Потом, когда окраины России захватывали белые, все они шли им на службу и после поражения Деникина и Колчака оказывались в Париже, в Сербии, в Харбине, на правах эмигрантов.

Тогда в Москве, в Настасьинском переулке, существовала Ссудная касса, куда сдавали на хранение, притом якобы абсолютно надежное, не только золото и драгоценности, но и разные, казавшиеся тогда ценными облигациии бумаги.

Родители отца, так же как и его дядя князь Александр Михайлович, твердо заявили, что останутся в Москве. Мои родители, считая невозможным их покинуть, тоже решили остаться.

Переехали в подмосковные имения Шереметевы, Самарины, Осоргины. В Тамбовском имении укрылся дядя Альда — Александр Васильевич Давыдов с женой Екатериной Сергеевной — сестрой моей матери и с детьми. Крестьяне приняли его в свою общину, выделили ему участок, и он сам стал его обрабатывать.

Еще в конце семнадцатого года мой отец поступил на службу в некий Народный банк на должность заведующего Мясницким отделением. Какое отношение тот банк имел к Советской власти — не знаю. Отец также взялся быть посредником между уезжавшими родственниками и хранилищем драгоценностей в Настасьинском переул-

 

- 6 -

ке. Разумеется, все эти драгоценности никогда не были возвращены их владельцам. А отец продолжал свою службу в банке добросовестно и аккуратно, получал паек и жалованье, которое стало называться «зарплатой». Паек был весьма скудный, сумма зарплаты с каждым месяцем все росла. А на черном рынке цены росли еще быстрее. И вскоре все служащие и рабочие поняли, что работают они, в сущности, бесплатно, только за паек. А паек все уменьшался, хотя до осьмушки, то есть до 50 граммов хлеба в день на человека, он дошел лишь на следующую зиму.

Отцу приходилось много ходить пешком; плохое питание и длительные прогулки чрезвычайно его утомляли, он нажил болезнь — расширение сердца,— которой страдал всю последующую жизнь...

2.

К сожалению, мало кто у нас знает лучшие произведения, посвященные той эпохе. Это «Доктор Живаго» Б. Пастернака, «В тупике» В. Вересаева и рассказы Пантелеймона Романова. Но надо надеяться, что они когда-нибудь будут у нас переизданы и читатель получит верное представление о временах первых лет революции[1].

В Москве наступил голод. Хлеб подавался у нас маленькими кусочками, и то с мякиной. Повар Михаил Миронович приноровился печь котлеты из мелко рубленных картофельных очисток; тарелки по-прежнему разносили между обедающими лакеи Антон и Никита. А Глеб, уличенный в воровстве продуктов, ушел, но продолжал жить с семьей в подвале дома; говорили, что он заделался большевиком.

Мы ели всё, что подавалось на стол. А собачка Ромочка объявила голодовку. Бабушка ходила за нею, упрашивала ее проглотить хоть кусочек, а она смотрела на нее своими выразительными черными глазками и отворачивалась от мисочки, через неделю уступила и стала есть всё.

Меня переселили в детскую, где и без того стояли ряды кроватей и кроваток моих младших сестер Маши и Кати и детей дяди Владимира и тети Эли Трубецких — Гриши и Вари с их няней Кристиной.

 


[1] Только в 1988 году «Доктор Живаго» Б. Пастернака был наконец у нас издан.

- 7 -

На моем месте поселился мой двоюродный брат Бум бук, иначе Владимир, старший из Львовых, корнет кавалергардского полка. Он куда-то уходил на весь день, а на столе лежала его книга — роскошное издание — история самого блестящего гвардейского полка. Я с интересом перелистывал страницы, наполненные портретами бравых офицеров и цветными картинками, на которых всадники в белых с золотом мундирах, в золотых касках, подняв шашки, скакали на вороных конях. А по утрам я любовался красивым и стройным, породистым юношей: он ухаживал за своими ногтями, мазал волосы чем-то красным и душился. Он уехал, а позднее погиб в рядах Белой армии. В изданной за границей книге «Кавалергарды» я прочел, как его эскадрон где-то на юге выбил красных из одной деревни, он застрелил комиссара и отошел, пеший. А тот оставался живым, приподнялся и, выстрелив Владимиру в спину, убил его наповал и сам тут же был изрублен шашками.

Я вернулся жить в свою с Владимиром спальню, но не надолго. Мое место занял самый младший брат моей матери — дядя Миша — Михаил Сергеевич Лопухин, а я вновь переселился в детскую.

Я намеренно ничего о нем не рассказывал, а наверное, из всех моих многочисленных дядей он был самым выдающимся. Не знаю, успел ли он до войны окончить юридический факультет университета или добровольно пошел на фронт студентом. Еще до германской войны он подбивал крестьян лопухинского имения Хилково объединиться в некое подобие колхоза. Но вряд ли его затея удалась бы — слишком велико было у крестьян исконное чувство собственности. Во время войны он служил в Сумском гусарском полку, отличался храбростью, был награжден двумя Георгиевскими крестами и дослужился до поручика, а после Октябрьской революции вынужден был снять погоны и вернулся в Москву. Высокий, с безупречной офицерской выправкой, в английском френче цвета хаки, в высоких сапогах, он ходил быстро и был очень красив — черные волосы, черные небольшие усы, орлиный взгляд из-под густых бровей. Очень его красил тот характерный для бабушки Лопухиной, для моей матери, для брата Владимира и для сестры Маши румянец с желтизной, переходивший на виски.

Мой брат Владимир гордился, что был похож на своего дядю, и обожал его, подобно тому, как я обожал брата Владимира. Ну и естественно, что мои чувства перешли

 

 

- 8 -

на такого храброго, милого и красивого дядю-офицера.

Теперь на столике лежало другое роскошное издание — «История Сумского гусарского полка». И, разумеется, я с не меньшим интересом перелистывал страницы с портретами офицеров и цветными картинками, на которых всадники в голубых мундирах, в черных с высокими султанами киверах, подняв шашки, скакали на гнедых конях...

Дядя Миша ежедневно куда-то уходил. Иногда к нему являлись бывшие офицеры. И тогда мне запрещалось входить в комнату. Я изнывал от любопытства, но самолюбие заставляло меня молчать и делать вид, что мне ни капельки неинтересно.

А теперь я знаю, о чем офицеры разговаривали, о чем совещались: уезжать ли из Москвы на юг и на восток или оставаться? Дядя Миша Лопухин и дядя Владимир Трубецкой решили остаться.

3.

В то время я упивался одной книгой, о которой впоследствии на вопрос некоей анкеты: «Какая книга в вашем детстве произвела на вас наибольшее впечатление?» — я не колеблясь ответил: — „Рыцари Круглого стола"».

Это переведенное с английского популярное изложение народных сказаний, связанных с именем легендарного короля Артура и его рыцарей. Не знаю, кто являлся автором этой книги. Сейчас я не пытаюсь ее найти, боюсь в ней разочароваться.

В детстве я редко перечитывал книги, прочитав один раз, откладывал, принимался за другую. Но эту, хоть и толстую, я перечитывал много раз, раскрывал посредине и опять читал о подвигах рыцарей — Ховейна, Оуэна, Парсифаля, Галлагада, читал о короле Артуре и его оруженосце Кее, о волшебнике Мерлине и о рыцаре Ланселоте дю Лак и о его любви к королеве Джиневре. Он был самым храбрым, самым мужественным, самым благородным рыцарем из тех, кто собирался за Круглым столом.

И в моем представлении дядя Миша стал рыцарем Ланселотом. Он успел совершить подвиги на войне, о них он читал нам свои воспоминания. Я ждал от него новых подвигов...

Книга «Рыцари Круглого стола» заставила меня о многом задуматься. Я искренно считал себя «самым противным мальчишкой на свете». Так меня постоянно назы-

 

- 9 -

вали тетя Саша и Нясенька. Но теперь, под влиянием этой книги, я — девятилетний — решил совершенствоваться и сдерживать себя, чтобы стать похожим на рыцаря.

Рыцари храбры, а я боялся темноты, боялся мальчишек с соседнего двора и чужих собак. И я по вечерам нарочно забирался в темную комнату, там сидел и думал о подвигах Ланселота, о том, как Ховейн, Парсифаль и Галлагад отправились искать чашу святого Грааля. А днем я подходил к воротам дома № 12 и становился сбоку, наблюдая, как играют тамошние мальчишки. А они не обращали на меня внимания. Позднее, на лоне природы, я приучил себя не бояться гусей, собак, козлов и даже быков.

Рыцари терпеливы, и я стоически переносил голод.

А когда я ушибался, или у меня текла кровь из пальца, или рассаживалась коленка, я никогда не плакал. И я старался не капризничать. Рыцари служат дамам сердца. После Любочки Оболенской, уехавшей на Кавказ, у меня никого не было на примете, кроме младших сестер. Теперь я никогда не задирал их первый и по возможности старался их защитить. Рыцари никогда не врут. А я врать привык, и исправить этот недостаток мне было очень трудно. Время от времени я забывался и нарушал свое обещание, однако утешал себя, что делаю это «во спасение», как говорила няня Буша. Рыцари не ябеды. Этот закон я усвоил еще год назад.

Таким образом, книга «Рыцари Круглого стола» оказала на меня определенное благотворное влияние. Несколько лет я жил ее героями. Существовал целый сказочный мир, куда я уходил в своих мечтах, перебирая в памяти различные эпизоды из этой книги. Светлые грезы о рыцарях были моей сокровенной тайной, я даже матери не рассказывал о своей тайне.

А однажды произошел такой эпизод: оставшись один в своей комнате, я потушил свет, забрался с ногами на кресло и замечтался. Неожиданно вошла тетя Саша, повернула выключатель и вдруг увидела меня.

— Ты что тут делаешь?

Я молчал.

— Что ты тут делаешь, гадкий мальчик? — повысила она голос.

— Я думаю.

— О чем ты думаешь?

— Не скажу.

 

- 10 -

Да никакие пытки ада не заставили бы меня признаться тете Саше о подвигах рыцаря Ланселота.

Она ушла, хлопнув дверью и пожаловалась на меня матери. Мать выговаривала мне, но я молчал...

4

Наступила весна. Главным кушаньем по-прежнему были котлеты из картофельных очисток. За обедом только и разговаривали что о еде и о том, что нас ожидает, и, разумеется, гадали: «Скоро ли уйдут большевики?»

Голод в Москве испытывали все. Советские историки любят подчеркивать, что и власти питались плохо, но они избегают рассказывать о том, как начиная с 1918 года рабочие, мелкие служащие и те, кто был поэнергичней, ринулись в деревни менять свои вещи на рожь, на пшеницу, на картошку. Билетов на поезда не продавали. Люди забирались в товарные вагоны без билетов. Всюду стояли заградительные отряды, у мешочников отбирали продукты, часть отобранного поступала на государственные склады, часть просачивалась на черный рынок, где шла тайная торговля, а вернее, тайный обмен продуктов на одежду, на драгоценности, на картины, на портреты предков. Коллекции картин и фарфора (например, коллекция Вишневского — основателя музея имени Тропинина) происходили именно в результате подобных обменов.

В своих, напечатанных в «Новом мире» воспоминаниях княжна Екатерина Мещерская пишет, что бывшие барыни рядами стояли на Столешниковом переулке и просили милостыню. Никогда о таком не слышал. Да и получать тогда рубли было ни к чему: никто не дал бы нищим даже горстку пшена.

А у крестьян хлеба в 1918 и в следующем году было еще много. Правительство организовывало продотряды, и вооруженные люди в специальных поездах отправлялись в разные стороны, останавливались на какой-либо станции и шли подряд по домам требовать хлеба. Нет-нет, не реквизировать, а покупать за тысячи рублей. Но тысячи-то эти ничего не стоили.

В деревнях гнали самогон, что категорически воспрещалось. Продотрядовцы делали в деревнях что хотели. И хлеб отбирали, и самогон пили, и с бабами гуляли. То там, то здесь их убивали. Тогда посылались карательные отряды. И пошли по деревням расстрелы — нет, не кула-

 

 

- 11 -

ков, а кого попало, подряд, без суда и следствия. Власти организовывали комбеды — комитеты крестьянской бедноты, привлекали на свою сторону беднейших, старались расколоть крестьян на три группы — кулаков, середняков, бедняков.

В деревнях начались восстания против продотрядов, против власти, они вспыхивали в одном месте, их подавляли, вспыхивали в другом месте.

Под Звенигородом в 1918 году было восстание, связанное со вскрытием мощей святого Саввы, в Рогачеве в 1919 году — против продотряда. Советские историки называют эти восстания кулацкими мятежами, а они были крестьянскими. Поднимался обойденный землей многотерпеливый русский народ. Тогда за гибель нескольких комиссаров расстреливали десятки и больше сельских жителей — кто попадался под горячую руку карателей.

На помещичьих землях организовывались совхозы. Об одном из таких совхозов весьма красочно рассказывал М. Булгаков в своей повести «Роковые яйца».

Разруха на транспорте началась с 1918 года, особенно плохо стало в следующем году. Формировались составы из товарных вагонов-теплушек, которые предназначались для пассажиров с мандатами, а фактически их набивали голодные, гонимые, сажаемые мешочники. Назывались такие поезда «Максим Горький». Почему народ окрестил их по имени основоположника советской литературы — ума не приложу.

Тогдашние газеты в отличие от современных трудностей не скрывали и были переполнены сообщениями о восстаниях и карательных мерах — со списками расстрелянных и списками убитых продотрядовцев, которых называли героями, погибшими за дело революции. Их могилы теперь красуются на площадях многих городов, в их память переименовывались названия улиц. И еще газеты были полны тревожных вестей, что на Дону, в Закавказье, в Сибири свергнута Советская власть. Началась мобилизация в городах и в деревнях в Красную армию, призванную защищать революцию.

И еще газеты были полны сообщений из заграницы — вот-вот вспыхнет революция, сперва в тех странах, где, как учил Карл Маркс, особенно был силен и многочислен рабочий класс — в Германии, во Франции, в Англии. Ведь пролетариату «нечего терять, кроме своих цепей». Эта вера в скорую мировую революцию поднимала энтузиазм тех, кто шел за Советскую власть в нашей стране...

 

 

- 12 -

5.

Ну, а мы на Георгиевском жили как в оазисе, вроде жильцов дома Турбиных, только во много раз большем числе. Питались плохо, сидели зачастую без света, отец приносил свой скудный паек. Взрослые читали газеты, рассуждали, надеялись, молились, пользовались различными слухами — то обнадеживающими, то грозными. Дедушка писал свой дневник, старшие дети ходили в гимназию, меня и Машу учила тетя Саша, лакеи и горничные продолжали нас обслуживать.

А бабушка охала. Бедная, она постоянно охала, ничего не понимая, что творится вокруг. Ее угнетало постепенное исчезновение комфорта, растущие цены. Пейзажи Левитана и Поленова пришлось сменять на картошку... Но неожиданно нашлось в ее жизни и хорошее. Острые французские соусы ушли в прошлое, и у бабушки «благодаря» скудной пище прекратились желудочные недомогания. Она выздоровела...

Всей семьей мы говели у старенького священника церкви Георгия на Всполье, и опять с благоговением я слушал дивные песнопения на Страстной неделе. Но надо было чем-то разговеться на Пасхе.

Дядя Владимир Трубецкой — с юных лет страстный охотник — решил отправиться за утками. Убьет их штук десять, а то и перелетного гуся,— вот и праздничный стол будет. Вместе с моим братом Владимиром он поехал в имение Голицыных Петровское.

Уцелел альбом в серой коленкоровой обложке. Брат запечатлел детали той охоты. За три дня охотники не убили ни одной утки, но зато застрелили барсука. На картинке оба они, торжествуя, несут его на палке. Привезли добычу в Москву и оставили на верхней лестничной площадке черного хода. Я бегал смотреть. Что сделали с барсуком в дальнейшем, не помню, и что подавалось на пасхальный стол позабыл, наверно, подношения крестьян Петровского и Знаменского, какие охотники привезли с собой, а также барсучьи окорока.

Травка подрастала. В саду я подбирал липовые семена, рвал липовые почки и ел их. Мы, дети, под водительством тети Саши и няни Трубецких Кристины ежедневно отправлялись в Морозовский сад и там детскими лопаточками выкапывали нежные розетки одуванчиков, а надевая перчатки, рвали молодую крапиву. Все это мы отдавали Михаилу Мироновичу, и он, поливая одуванчики

 

 

- 13 -

уксусом, готовил салат, а из крапивы варил щи. Тогда о целебном свойстве витаминов не знали, но угадывали пользу подобных блюд.

Куда-то уехал дядя Владимир Трубецкой. Только пятьдесят лет спустя, будучи в Париже, я узнал куда. Это был настоящий заговор: он, дядя Миша Лопухин и группа других офицеров отправились на Урал освобождать государя и его семейство из-под стражи Как был организован заговор, почему он не удался — об этом напечатано за границей, а я ничего добавить не могу.

Пришло письмо от сестры отца тети Веры Бобринской, которая жила в имении графов Бобринских — Богородицке Тульской губернии. Она писала, что с продуктами у них вполне благополучно, а ей с семьей покровительствуют эсеры — служащие и рабочие местного сахарного завода. И самое главное — нет в городе большевиков.

Тетя Вера звала всех нас приехать, чтобы переждать под кровом Богородицкого дома смутные времена. Сейчас, когда я пишу об этом, то думаю: какой необычный для нашей современной действительности благородный поступок она совершила — позвала жить чуть ли не двадцать едоков!

Занятия в гимназиях еще не кончились, и решили в первую очередь отправить нас — троих младших с тетей Сашей, Нясенькой и Лёной, двух детей Трубецких с няней Кристиной и подняней Полей. Возглавили группу моя мать и тетя Эли Трубецкая. Дедушка с бабушкой и дедушка Александр Михайлович ехать отказались.

Перед самым отъездом моя мать сдавала дела по Обществу охраны материнства и младенчества молодой коммунистке Лебедевой. Вместе они объехали детские приюты и помещения для жилья матерей. Лебедева увидела, в каком порядке, несмотря на скудные пайки, содержатся дети, с каким огорчением расстаются служащие с моей матерью, и стала умолять ее остаться, продолжать хорошо налаженное дело. Но мать была непреклонна. Они расстались с самыми хорошими чувствами друг к другу. И Лебедева сказала матери, что если когда-нибудь понадобится ее помощь, она всегда будет готова ее оказать.

Впоследствии Лебедева стала замнаркомом социального обеспечения. Лет через семь или десять моя мать ее разыскала, когда подобная помощь понадобилась. Лебедева встретила ее очень любезно, долго с ней говорила, жаловалась, что ее бранят за то, что она хорошо одевается,

 

- 14 -

пудрится и красит губы. А тогда у женщин, занимавших руководящие посты, была мода щеголять широкими кофтами и юбками да еще красными платочками. А еще через несколько лет она исчезла...

Ехали мы в Богородицк с меньшим комфортом, чем раньше в Бучалки, но по тогдашним временам считалось, что «со всеми удобствами». Нам было предоставлено купе, в котором сидели еще две барыни с массой вещей...

6.

Хочу несколько отвлечься, чтобы рассказать историю Богородицка.

На месте порубежной Крепости и Стрелецкой слободы XVII века волею Екатерины, пожелавшей иметь лично для себя усадьбу, архитектор Старов построил великолепный дворец с двумя флигелями, рядом Казанскую церковь. Прежнюю Въездную башню крепости он превратил в колокольню высотой в 25 сажен. Был разведен дубовый и липовый парк, река Уперта запружена и образовала большой пруд, на одном берегу которого на горе высился дворец, на другом берегу были спланированы пять улиц нового города, веерообразно расходящиеся радиусами от центра воображаемого круга... А центр этот находился посреди парадного Овального зала дворца, и от него, через пять окон выпуклой фасадной стены, шли воображаемые линии, которые на противоположной стороне пруда превращались в оси городских улиц. Центральная называлась Екатерининской, справа от нее шла Павловская, слева Мариинская, крайние радиальные получили наименование в честь старших внуков Екатерины: правая называлась Александровской, левая Константиновской. А по хордам веера шли улицы — первая, от пруда через Базарную площадь, называлась Дворянской, следующая — основная магистраль города с лучшими зданиями — называлась Воронежской, следующая в честь городского головы, правившего городом сорок лет, называлась Селичевской. Город разрастался и вправо и влево, а также вглубь от пруда, но позднейшие улицы уже не являлись столь геометрически идеальными.

Всеми работами по планировке города и парка, по строительству дворца и других усадебных построек, по строительству выдающегося памятника архитектуры — городского собора, а также по сельскому хозяйству на обширных земельных угодьях руководил замечательный

 

- 15 -

писатель и деятель XVIII века Андрей Тимофеевич Болотов, оставивший после себя много томов записок

От Григория Орлова у Екатерины родился незаконный сын Алексей. Младенец, закутанный в бобровую шубу, был отправлен в Англию и стал именоваться графом Бобринским. Выросши, он время проводил весьма легкомысленно, тратил бешеные деньги и понаделал многомиллионные долги. Император Павел вызвал своего младшего брата в Петербург, подарил ему Богородицк со всеми землями и отправил его туда на постоянное жительство.

Из потомков первого Бобринского назову младшего его сына Василия. Он был близок к декабристам, организовал в Богородицке тайную типографию, в которой, однако, не успели отпечатать ни одного листка. В декабрьском восстании он не участвовал, так как уехал за границу с молодой женой на медовый месяц. Как двоюродного брата царя Николая I, его к суду не привлекли.

Внук первого Бобринского Алексей Павлович был министром Александра II и пытался внедрить в аристократических кругах религиозные идеи лорда Редстока. К нему в Богородицк разговаривать о вере приезжал Лев Толстой и впоследствии описал имение, как имение Вронских.

Бобринские были бы очень богатыми, но над ними тяготели долги их предка; на уплату только процентов ежегодно уходила часть их огромных доходов.

После смерти Алексея Павловича владельцами Богородицка стали его четыре сына, кроме старшего Алексея, выделенного еще при жизни отца. Управлять хозяйством взялся второй сын — Владимир, человек энергичный, в молодости либерал, потом ставший крайне правым. Вместе со своими родственниками, Бобринскими из старшей ветви, владевшими на Украине землями вокруг местечка Смела, он решил расплатиться с давними долгами.

И в Смеле и в Богородицке были построены сахарные заводы, которые стали давать доход. Смела находилась на юге, и свекла росла там лучше, требовала меньшего ухода. А владелец Богородицка решил построить еще один сахарный завод, близ следующей станции Товарково. Банки открыли кредит. Завод был построен согласно новейшей технике, с вдвое большей производительностью, но в расчете на свеклу, выращенную крестьянами. А те как консерваторы сажать свеклу отказались, и Бобринские богородицкие совсем бы прогорели, если б их не

 

 

- 16 -

выручил троюродный брат — Бобринский смельский. Три дня в одном из московских ресторанов шло совещание, и кредиторы согласились подождать, при условии что их представитель будет управлять Богородицким имением, а расходы на жизнь у всех братьев останутся самые минимальные — относительно, конечно. Так обстояли дела Бобринских перед революцией. Лет через десять русские долги Бобринских были бы выплачены, но английские продолжали бы висеть на их шее. Все это я вычитал из воспоминаний моего отца.

Когда мы приехали в Богородицк, то даже я — мальчик — поразился грандиозности имения: огромный парк, огромный дом-дворец над обширным прудом, два флигеля, высоченная колокольня. Сама церковь в стиле Empire и склеп Бобринских находились в некотором отдалении. Все виденные мною до того имения казались скромными, а Богородицк по своим масштабам можно было поставить рядом с Останкином. Земли насчитывалось 27 тысяч десятин, хуторов десять, молотилок девять (а в Бучалках две). Эпитет «графский» был широко распространен, некоторые наименования сохранились до сегодняшнего дня. У пруда было два берега, низкий правый назывался городским, высокий левый — графским. Лес был городской и графский, а в доме береглись многочисленные графские сундуки и графская посуда с гербами.

К тому моменту, как мы приехали, сам дворец стоял запертым. Вся обстановка там сохранялась, назывался дворец «Музеем». И бегал со связкой ключей не то Мишка, не то Митька — заведующий, а скорее, сторож. Только однажды ватаге мальчишек, и мне в том числе, удалось проникнуть внутрь. В полутьме (из-за спущенных оконных штор) висели картины в тяжелых золотых рамах, стояла мебель в чехлах. Теперь часть тамошних сокровищ искусства находится в Тульском музее.

Тетя Вера с семьей занимала правый, если встать спиной ко дворцу, двухэтажный флигель. Граф Владимир Алексеевич с семьей за год до того уехал за границу, два его холостых брата — Петр и Павел — где-то скитались по нашей стране, не было, к моему удовольствию, и страшного дяди Льва, самого младшего из братьев.

У них была сестра Софья Алексеевна, иначе — тетя Мися. Когда ей было шестнадцать лет, она одна подняла упавшего с кровати своего тяжелобольного отца и нажила себе грыжу, которую почему-то нельзя было оперировать. Она начала ненормально полнеть и к тому времени, как

 

 

- 17 -

я ее увидел, весила девять пудов. Это была гора, а не женщина, она ходила с трудом и одновременно отличалась неутомимой энергией и горячим стремлением помогать, но не деньгами, которых у нее было немного, а делом. Возле плотины был построен деревянный двухэтажный дом под названием «Община». Там она организовала курсы сестер милосердия. Ее помощницей была такая же незамужняя, как она, и столь же энергичная, но сухощавая дочь мелкого богородицкого помещика Бибикова — Анна Васильевна. Обе они и сестры милосердия жили в том доме. Сестры ходили работать в городскую больницу. Во время японской войны всей общиной в специальном санитарном поезде они отправились на фронт, на Дальний Восток, а во время войны германской — на фронт турецкий. Софья Алексеевна сама рассказывала, как ехала однажды на автомобиле с двумя офицерами и шофером. Машина неожиданно наткнулась на тигра, лежавшего поперек дороги. Мужчины юркнули вниз сидений, а она хладнокровно взяла винтовку и застрелила зверя.

В Богородицке мы застали только отблески того ореола почтения, какое окружало графов Бобринских в течение четырех поколений. В доме запрещалось бегать, громко разговаривать. Слуги ходили бесшумно, в мягкой обуви. Кроме прежнего моего знакомца повара Степана Егоровича, назову старого лакея — бывшего крепостного Ивана, который, несмотря на преклонный возраст, продолжал накрывать на стол и разносить блюда. Его постоянно видели по другую сторону дворца возле бурьяна, заполонявшего клумбы: он садился там в глубокой задумчивости. Шептались, что он разговаривает с привидением, с духом старого графа, которому раньше служил.

Была еще совсем древняя бывшая экономка, а когда-то горничная матери старого графа. Говорили, что в молодости, во времена крепостного права, она отличалась поразительной красотой и в ее жизни произошла какая-то драма. Я ее увидел слепой, глухой и так же поразительно красивой. Она ходила со связкой ключей, время от времени открывала многочисленные графские шкафы, комоды и сундуки, что-то там перебирала, вновь запирала. Ее живо интересовало все, что происходило вокруг нее. Она подставляла ладонь и просила, чтобы ей на ладони писали пальцем. При этом прекрасно понимала, что пишут ее собеседники, и отвечала им вполне внятно и толково.

Еще была шустрая босоногая девчонка Наташка —

 

- 18 -

судомойка, лет четырнадцати. Она мыла посуду с таким азартом, что под ее руками всё в лохани гремело и звенело, а сама она звонко покатывалась со смеху...

Были еще многочисленные слуги, но я их не помню.

7.

Число едоков все росло. Окончив учение, приехали Лина, Владимир и Соня вместе с супругами Кюэс. Из Петрограда приехал четырнадцатилетний наш двоюродный брат Кирилл Голицын. Он был очень красив и щеголял новенькой бойскаутской формой, голыми коленками, нашивками и значками на груди и на рукавах. Его двоюродные сестры, почти ему ровесницы,— наша Соня и Бобринские Алька и Сонька — так и льнули к нему и затевали с ним совместные игры и прогулки. А по вечерам они ежедневно ходили за две версты на Богородицкий хутор с тремя бутылями-четвертями за молоком.

Моему отцу наконец удалось уговорить своих родителей тоже отправиться в Богородицк, и они приехали с собачкой Ромочкой, в сопровождении лакея Феликса. Мой отец оставался в Москве, ходил в Народный банк и продолжал жить на Георгиевском вместе с дедушкой Сашей, который, несмотря ни на какие уговоры, не соглашался уезжать из Москвы куда бы то ни было и говорил, что желает быть похороненным только в Петровском.

Приехал дядя Владимир Трубецкой. Я уже писал, куда он ездил. А моя мать, убедившись, что ее дети хорошо устроены, со спокойной душой вернулась в Москву к моему отцу.

За обеденным столом сидел также пленный австрийский офицер Зальцман, который был прекрасным скрипачом. Он давал уроки музыки девочкам Бобринским, и каждый вечер устраивались концерты. Бабушка или тетя Вера играли на рояле, Зальцман на скрипке, дядя Владимир Трубецкой на виолончели. Из города приходили певцы, пели арии из опер и романсы, приходили слушатели из города, из Общины, с завода, слуги становились у двери. Кроме произведений классиков, исполнялись и сочинения дяди Владимира. Он был всесторонне талантливый человек, в будущем я о нем многое расскажу. Но как композитору ему не хватало теоретических знаний. Со слов сестры Сони знаю, как перед концертом он часами играл на виолончели, меняя и переиначивая музыкальные фразы, как помогала ему тетя Вера своими советами, когда аккомпанировала ему на рояле.

 

- 19 -

А я на концертах скучал, мне было досадно, что мой двоюродный брат Алексей Бобринский, которого я искренно полюбил, со мной не играет и тоже остается слушать. Керосиновая лампа-молния горела, за окнами стояла тьма. Хорошо было взрослым сидеть с закрытыми глазами и слушать...

Первые два месяца нашей жизни в Богородицке были еще более тихим оазисом, чем наш особняк на Георгиевском. Раза два-три приходили к тете Вере служащие сахарного завода. Они говорили, что мы можем жить спокойно, так как находимся под их покровительством; они же нам подбрасывали продукты.

Алексей был старше меня на три года. Я ходил за ним по пятам. Тетя Саша и Нясенька перестали на меня обращать внимание, и Алексей с друзьями-мальчишками принял меня в свою компанию. Я от них не отставал, бегал с ними на пруд купаться, вместе играли, копали в овраге пещеру, гоняли в футбол, где мне предоставлялась довольно пассивная роль бека, по-теперешнему, защитника. Мальчишки эти были дети бывшей многочисленной дворни Бобринских и дети духовенства. Их и называли по должностям и по сану родителей: Мишка-поп, Мишка-дьякон, Мишка-кучер и т. д.

Увлеклись мы стрельбой из лука. В предыдущую зиму в оранжерее заморозили персиковые и абрикосовые деревья, которые проволочной решеткой отделялись один от другого. Мы выдергивали проволоку на тетиву, для луков вырезали молодые кленочки, а для наконечников стрел употребляли пули, которые тогда берегли чуть ли не в каждом доме. Но требовалось на костре вытопить из них свинец.

Мы собирались под колокольней и стреляли вверх — чья стрела взлетит выше? Брат Владимир мне вырезал из щепки маленькую стрелку, один ее конец украсил куриным перышком, в другой вставил пустотелую пульку. Я натянул тетиву, отпустил ее, и стрелка полетела вверх. Ни одна мальчишечья стрела не достигла такой высоты, как моя. Я ликовал. И снова, и снова мы стреляли по команде. И опять, и опять моя стрелка взлетала выше других. Но нашелся завистливый мальчишка и сломал ее на моих глазах. Я побежал к брату Владимиру (комок застрял в моем горле, но я же дал себе слово никогда не плакать), показал ему оба обломочка, а он меня выругал и сказал, что другую стрелку делать не станет. С большим огорчением я от него отошел.

 

- 20 -

Я потому так подробно пишу о стрелке, что много лет спустя написал о ней рассказ. Я показывал его в редакциях, но нигде не принимали — усматривали идеологически не выдержанный подтекст. А рассказ, честное слово, получился хороший...

В дамы сердца мои младшие сестры не очень годились. Мне надоело все время им уступать, и я время от времени с ними ссорился. И всегда оказывался в глазах тети Саши виноватым. Но как поклоннику «Рыцарей Круглого стола» мне непременно требовалась дама сердца. А где ее найти?

Как и раньше, мы каждое воскресенье ходили в церковь. И там я увидел однажды девочку, в упор смотревшую на меня. Она была ненамного старше меня, блондинка, с длинной русой косой, с голубыми глазами, с остреньким носиком. Она с матерью всегда стояла слева, а я с сестрами — справа. Так каждое воскресенье, вместо того чтобы молиться, мы поворачивались, взгляды наши встречались, мы краснели и, нагибая головы, начинали креститься. Девочку звали Зойка Кормилицына, она была дочерью бывшего графского конторщика.

Я впервые с ней заговорил во время общей игры в палочку-выручалочку, когда мы оба спрятались за одним и тем же кустом.

— Я тебя люблю,— сказал я.

— И я тоже тебя люблю, — ответила она.

После игры я не утерпел и разболтал о своей победе сестре Соне. Долго она меня дразнила Зойкой, и на этом мой роман кончился.

Целыми днями я бегал с мальчишками и очень скоро убедился, что, разговаривая между собой, они употребляют непонятные мне слова, а еще через некоторое время до меня дошло, что слова эти очень нехорошие. Но я не знал, что означает, например, слово на букву «ж» или на букву «х», а спросить мальчишек не хотел: еще засмеют. Прислушиваясь к их репликам, я понял смысл по крайней мере дюжины подобных слов. Но почему основным ругательством оказывалось самое для меня дорогое слово — мать?

Между тем в усадьбе появилось новое лицо — Ковалевич, здоровенный молодой солдат, по слухам — большевик. Он ничего не делал, ходил от одного флигеля к другому, лузгал семечки, а заговаривая с кем-нибудь из мужчин, пересыпал свою речь матерной руганью.

Как-то я спросил Нясеньку:

 

 

- 21 -

— А ты по-матерному ругаться умеешь? Я никак не ожидал ее бурной реакции. Она взвилась, подпрыгнула, схватила меня за плечи.

— Да ты что? Это же самый страшный грех! За каждое такое слово Богородица на три года отрекается.

Я так и опешил. А как же Ковалевич? Я тут же разыскал его в толпе зевак и встал сзади него, прислушиваясь. «Раз, два, три!» —считал я. Ковалевич зашагал с кем-то, я зашагал следом за ним. «Четыре, пять...» Весь день я ходил следом за матерящимся Ковалевичем и считал. А вечером взял бумажку, написал двухзначную цифру, поставил знак умножения и цифру 3.

Вообще, насколько я любил историю, географию и естествознание, настолько ненавидел арифметику. Но этой задачей я искренно увлекся. В течение трех дней я ходил за Ковалевичем и считал, а вечером решал задачу на умножение. Результаты у меня получались потрясающие. Выходило, что Богородица отречется не только от самого Ковалевича, но и от всех его будущих детей, внуков, правнуков, пра-пра и т. д., вплоть до страшного суда...

8.

Дядя Лев Бобринский всю вторую половину войны служил адъютантом военного губернатора Галиции, своего родственника Бобринского смельского. Но так как Галиция была занята русскими войсками недолго, то губернаторский штаб в надежде на будущие победы обосновался в Киеве, а потом был расформирован. По дороге в Богородицк дядя Лев заболел и застрял в Курской губернии, в имении князей Барятинских.

Поехал за ним мой брат Владимир — еще подросток. Сохранился его коленкоровый альбом с дорожными зарисовками — как солдаты ловят мешочников, как народ берет штурмом вагоны. Владимир привез дядю Льва, совсем больного и слабого. У него обнаружилась болезнь почек.

Он оказался вовсе не таким страшным, как я раньше его представлял. Ходил с трудом, с палочкой, а за обеденным столом громко разговаривал, соревнуясь с дядей Владимиром Трубецким в остроумии. Их речи прерывались дружным хохотом юных слушателей...

Старшие дети затеяли спектакли. Решили поставить сцены из «Ревизора», из «Горе от ума», из «Каменного

 

- 22 -

гостя» Пушкина. Режиссером был дядя Владимир Трубецкой.

Сестра Соня играла Марью Антоновну и Лизу, Сонька Бобринская — Анну Андреевну и Софью, Алька Бобринская — дону Анну, Алексей — Молчалина. Сестра Лина выступала в мужских ролях и играла Чацкого и дон Гуана, Кирилл играл Хлестакова, Фамусова и Лепорелло. Владимир довольствовался молчаливой ролью Командора, стоявшего на столе, закутавшись в простыню. Я был очень горд, что и мне дали роль; я играл лакея Фамусова. Держа руки на животе и глупо улыбаясь, я выходил на авансцену и говорил: «К вам Александр Андреевич Чацкий».

В графских сундуках хранилось неисчислимое количество одежды, чуть ли не с начала прошлого века, поэтому выбор для театральных костюмов был большой. Сцену устроили в зале, перегородив ее занавесом. Зрителей набралось много. Из города пришли врач Алексей Ипполитович Никольский со своей женой Юлией Львовной, княгиня Екатерина Адамовна Мышецкая, которую Вересаев в своих воспоминаниях вывел под именем Кати Конопацкой — его первой любви, явился бывший графский главный садовник Баранов с женой, пришли служащие сахарного завода, из Общины явились сестры милосердия. Зал был полон. Спектакль имел большой успех, зрители особо отметили хорошую игру нашей Сони и Кирилла.

Было решено: надо поставить другой спектакль. Какой? Да сами сочиним. Сочиняли все вместе, но главным комедиографом был дядя Владимир. Назвали комедию «Тетя на отлете». Живет в своем поместье старая дева (сестра Лина) с тремя племянницами — Зизи, Мими и Фифи (девочки Бобринские и наша Соня). Они скучают, к ним приезжает молодой человек Коко Заволевский (Кирилл), который сперва не знает, за которой барышней ухаживать, отдает предпочтение одной, две другие негодуют. Конфликт разрешается приездом еще двух молодых людей — высокого графа Кутило-Завалдайского, одетого в красный с синим уланский мундир (брат Владимир), и маленького барона фон дер Фридриха Херауса (Алексей Бобринский) во фраке, в ботфортах, в белых штанах. Все три молодых человека делают предложение трем барышням, а тетя «остается на отлете». Но тут появляется с букетом в руках, с надутыми щеками, с подушкой под жилетом сосед по имени Семен Семенович

 

- 23 -

(дядя Владимир). Он молча подносит букет тете и целует ей ручку. На этом пьеса заканчивалась. Собирались и мне дать роль. Я должен был играть Амура, молча стреляющего из лука по очереди во всех влюбленных. Не знаю, согласился бы я играть в костюме, состоящем лишь из кленового листка.

Спектакль этот имел еще больший успех. Зрители хлопали, расходясь по домам, просили о новой постановке. Начали выдумывать; дядя Владимир, уединяясь с тетей Верой, уже создавал музыку к будущей комедии, которая мыслилась очень веселой, в сопровождении песенок. Но третьего спектакля поставить не пришлось...

9.

Не помню, какая недобрая весть пришла раньше — телеграмма из Москвы от моей матери или краткое, в пять строчек, сообщение в газете о расстреле в Екатеринбурге царя, его семьи, близких к нему людей — всего одиннадцати человек.

За несколько дней до этих двух вестей приехал из Москвы в отпуск мой отец. Он рассказывал такое, что реплики обоих моих громогласных и остроумных дядей за обеденным столом прекратились, а отец говорил, как всегда, спокойно и деловито.

Впечатление от гибели царя и его семьи было огромное. В церкви близ усадьбы отслужили панихиду. О такой же панихиде в селе Бёхове на Оке мне рассказывал впоследствии друг нашей семьи Д. В. Поленов, он говорил, что крестьяне тогда плакали. Да, наверное, по всей стране во многих церквах тайно и не очень тайно оплакивали мучеников.

А я тайно плакал по вечерам в подушку. Тогда во многих домах, и городских и деревенских, висели цветные лубочные портреты царя, царицы, прелестных царевен в белых платьях, хорошенького мальчика в матроске. Наряду с иконами они служили украшением крестьянских изб.

Миллионы мальчишек, и я в том числе, боготворили наследника, который был старше меня всего на четыре года. Ужас охватывал меня. Убийства на войне были мне понятны. Но как поднялась рука на милого мальчика, на юных красавиц?! Все вокруг — и молодые и старые — ужасались, негодовали, иные плакали. Много спустя я

 

 

- 24 -

узнал, что среди палачей не было русских, стреляли латыши и евреи.

А телеграмма от матери была такого содержания:

«Брат Миша скончался приезжаю вторник». Телеграмму принесли, когда все мы сидели за столом. Дядя Лев Бобринский стоя прочел ее вслух. Сестра Лина с истерическим криком выбежала из-за стола. Остальные долго молчали.

Кто-то высказал мнение — может быть, дядя Миша умер от какой-либо болезни. Но мы знали, что уже месяц он сидел в тюрьме, и догадывались, что конец его был иным.

Мой отец позвал Лину, Владимира, Соню и меня и сказал нам, что у нашей мама великое горе, чтобы мы, когда она приедет, были к ней внимательны и старались бы ее отвлечь от печальных мыслей.

Она приехала через несколько дней в черном платье, бирюза на ее брошке была замазана чернилами. Ходила она словно потерянная, за обедом ни с кем не разговаривала, с нами тоже молчала. Подойдешь к ней, она приласкает, обнимет, потом отпустит. И всё молча... И сколько ночей я тайно плакал в подушку о ней и о дяде Мише! Через год или через два она рассказала мне все как было.

Вернувшись в Москву после неудачной попытки спасения царя и его семьи, дядя Миша стал одним из главных участников тайного общества, которое называлось «Союз защиты родины и свободы». Общество состояло главным образом из бывших офицеров и было тщательно законспирировано. Каждый участник знал только пятерых и старшего над ними. Дядя Миша знал пятерых старших. Заговор был раскрыт из-за доноса одного денщика. Часть заговорщиков успела бежать на юг, а часть, в том числе дядя Миша, была арестована.

Сейчас много пишут об особой бдительности чекистов, об их поразительном умении раскрывать заговоры. Главный метод сыска был предельно прост: посадить как можно больше первых попавшихся и начинать их допрашивать, в надежде, что авось обнаружится какая-то неожиданная ниточка. Угрожали напуганным людям, говорили, что «о заговоре мы знаем, но нам хотелось бы выяснить с вами некоторые подробности». И люди, иногда ни в чем не повинные и лишь отдаленно что-то слышавшие, выбалтывали. Иные, слабые, признавались в несуществующих грехах. Тогда открытые суды с робкими защитниками и грозным прокурором Крыленко устраивались редко, и

 

 

- 25 -

редки были приговоры на столько-то лет. Из тюрем было два выхода: либо к стенке, либо на свободу. Наверное, большую часть все же выпускали; так посадили, а потом выпустили артистов Станиславского, Москвина, художника Нестерова, академика Вернадского. Наверное, в архивах сохранились многочисленные списки.

Получили широкое распространение так называемые «засады». В квартиру, казавшуюся подозрительной, забирались чекисты и оставались там дежурить, никого не выпуская, а тех, кто заходил, задерживали. Так посетители, иногда совершенно случайные, попадали, как рыба в вершу; мог попасть священник с причтом, молочница, татарин — старье-берем, приятель сына, подруга дочери. Дня через три засада снималась, чекисты уходили, отпустив большую часть задержанных на все четыре стороны, а иных забирали с собой.

Большое значение имели хлопоты. Надо было найти ход к какому-либо видному коммунисту и постараться убедить его в невиновности арестованного. И нередко благодаря своему авторитету этот коммунист, или хорошо знавший ходатая, либо самого арестованного, или только одним ухом слышавший о нем, снимал трубку — и вскоре заключенный выпускался на свободу. Таких коммунистов называли «ручными». «Пойди к ней, у нее есть ручной коммунист,—говорили о ком-то,—она тебе поможет».

Система хлопот действовала с начала революции до средины тридцатых годов. Но все это касалось арестованных более или менее невиновных. А с дядей Мишей дело обстояло иначе. Ведь с точки зрения Советской власти он был самый настоящий враг. И все-таки моя мать бросилась хлопотать.

Сколько-то лет спустя собирали мы с ней в лесу грибы, и вдруг из-под наших ног вылетела тетерка. Она летала возле нас, стремясь отвести нас от места, где прятались ее птенцы.

— Вот так я старалась спасти дядю Мишу,— сказала мне мать.

Не сына, а младшего брата спасала она, рискуя сама очутиться за решеткой. Тогда попасть на прием к высокому лицу было много проще, чем теперь. К Ленину, к Троцкому, к Свердлову мать все же не попала. Она была у Каменева, у Дзержинского, у его ближайших помощников — Петерса, Менжинского, была у Бонч-Бруевича. Сперва ходила с невестой дяди Миши княжной Марией Туркестановой, племянницей митрополита Трифона, ко-

 

- 26 -

торого впоследствии изобразил Корин на эскизе для своей так и не осуществленной картины. В чьем-то кабинете княжна упала в обморок, и моя мать стала ходить одна. Она рассказывала, с каким жутким огнем в глазах взглянул на нее Дзержинский, а про других говорила, что глаза у них были словно стеклянные, мимо смотрящие. И везде ей отвечали кратким и беспощадным «нет».

А все же нашелся живой человек, член правительства Петр Гермогенович Смидович. Когда-то его брат две зимы подряд был в Туле репетитором у мальчиков Лопухиных. От него Смидович знал о необыкновенной дружбе членов этой многочисленной семьи. Моя мать была у Смидовича несколько раз, тот горячо взялся за дело и сказал ей:

— Если ваш брат даст мне честное слово, что никогда не пойдет против Советской власти, я за него поручусь и его освободят.

Не знаю, ездил ли сам Смидович в Бутырскую тюрьму или нет, но свидание с дядей Мишей моя мать и княжна Туркестанова получили. Они были у него раза три. В то время мой отец еще не уезжал в отпуск в Богородицк, он написал дяде Мише длинное письмо, убеждая его согласиться, дать такое слово, приводил ряд доводов. Дядя Миша был очень огорчен, что перед смертью близкий ему человек уговаривает его покривить душой. Моя мать нашла в себе достаточно сил и любви к брату и не поддержала письмо моего отца. Она перекрестила своего брата и ушла.

При следующей встрече с нею Смидович сказал ей, что в таком случае он помогать отказывается. Прощаясь с ней, добавил, что в будущем мать всегда может к нему обращаться за помощью...

Откуда-то она узнала, что узников собираются расстрелять у Братского кладбища близ села Всехсвятского и повезут их на грузовике в три приема, с промежутками в несколько дней. Видимо, недоставало усиленного конвоя. В первой партии повезли офицеров — ближайших друзей дяди Миши — Володю Белявского и сына известного московского врача-психиатра Коротнева. Накануне узник Коротнев видел сон, как его везут на казнь, как он сел у самого борта, как на повороте грузовик замедлил ход, он выпрыгнул из машины, побежал и спасся. Все произошло именно так. Коротневу удалось скрыться. Всю гражданскую войну он пробыл на фронтах, потом очутился в Америке и там женился на княжне Туркестановой, которая вскоре после гибели дяди Миши уехала из Моск-

 

 

- 27 -

вы. А доктор Коротнев еще лет десять благополучно прожил в Москве, лечил больных, через каких-то лиц связывался с сыном. Неожиданно к нему явился кто-то от сына, нелегально перешедший границу, дело это раскрылось, раскрылся и давнишний побег. Старый врач был арестован и исчез...

Когда моя мать на последнем свидании с дядей Мишей рассказала ему о побеге друга, его лицо просветлело, и он ей сказал:

— Ты не можешь себе представить, какую хорошую весть ты мне передала.

Позднее матери отдали его английский френч, который потом носил мой брат Владимир.

Ей хотелось узнать, где же дядя Миша похоронен. Она поехала на Братское кладбище, долго там бродила между могил солдат, умерших во время германской войны в московских госпиталях. Она остановилась под деревом, стала молиться и вдруг услышала пенье птички. Ее точно толкнуло идти на голосок, она шла, а птичка перелетала все дальше и в конце концов привела ее к кирпичной стене на краю кладбища.

Стена была вся изрешечена следами пуль. Тут же тянулась длинная гряда свежевыкопанного песку. К одному из концов гряды песок оказался совсем сырым. Как видно, здесь копали и набрасывали грунт совсем недавно, может, даже накануне ночью. Мать поняла, что это за стена и что это за гряда.

Несколько лет спустя, когда мы вновь вернулись в Москву, мои родители и я отправились на трамвае в село Всехсвятское, пошли на Братское кладбище. Я увидел нескончаемые ряды почти одинаковых деревянных белых крестов. На каждом была надпись, более или менее одинаковая: «Здесь лежит такой-то, жизнь свою отдавший за Отечество. Вечная ему память».

Мы прошли через все кладбище. Кирпичная стена была оштукатурена, а возле нее тянулось несколько (между собой параллельных) заросших бурьяном гряд. Моя мать не знала, под которой покоится дядя Миша. Мы постояли, перекрестились и ушли.

Давно уже нет Братского кладбища, кресты уничтожены, все могилы воинов, умерших от ран, и могилы расстрелянных сровнены. Кирпичная стена разобрана. Теперь здесь пролегли шумные и нарядные Песчаные улицы, ходят пешеходы, мчатся автомашины и троллейбусы.

 

 

- 28 -

И никто не знает, сколько десятков тысяч покоится тут в сырой земле...

Моя мать привезла в Богородицк одежду своего брата и групповую фотографию. Сидят и стоят молодые люди, человек двадцать, все в офицерской форме, по бокам стоят перетянутые ремнями с револьверами в кобурах солдаты-конвойные. Этот снимок был сделан в камере Бутырской тюрьмы. Какие хорошие лица! На переднем плане юноша, он улыбается, а рядом с ним совсем мрачный офицер постарше. В центре группы стоит тот, кто особенно выделяется. Он высокого роста, взгляд орлиный, небольшие усы над твердо сжатыми губами, голову держит высоко...

Это мой дядя Михаил Сергеевич Лопухин.

Фотографию эту в течение последующих лет жизни в Богородицке я время от времени рассматривал, наизусть запоминал лица. Когда же мы переезжали в Москву, один узел пропал — как раз тот, где были многие письма и эта фотография. Моя мать очень тогда огорчилась, а почти полвека спустя я увидел такой же снимок у старенькой тети Марии Сергеевны Трубецкой в Париже и уговорил ее мне подарить уникальный документ.

Гибель дяди Миши произвела на меня, девятилетнего мальчика, впечатление огромное. Я стал совсем другим, почти прекратил беззаботно играть и водиться с мальчишками, уходил один в парк, много читал, много думал. С того времени я зажил как бы двойной жизнью. Одна — это общение с другими, разговоры, игры с сестрами, увлечения, удовольствия, а вторая жизнь — тайная, внутри себя, о которой я даже матери не признавался. Эта вторая, для меня более важная и деятельная жизнь прошла через мое детство и юность, через все последующие годы и продолжает биться в моем сердце до сегодняшнего дня. Ничего тут нет удивительного, таков весь строй в нашей стране — все мы живем двойной жизнью. Удивительным было то, как рано — из-за гибели дяди Миши — я приобщился говорить и действовать в одном направлении, а про себя думать совсем иначе.

Героический его облик всегда живет в моем сердце. Он стал для меня тем недосягаемым идеалом убежденного борца, который не поступился своими принципами и жизнь свою положил за свободу Родины. Никогда и никому я не рассказывал о нем и об огромном влиянии его смерти на становление моего характера, моей личности, моих убеждений. Эти убеждения зародились во мне, ко-

 

- 29 -

гда мне было всего девять лет, и я пронес их через всю свою жизнь. Они не менялись до сегодняшнего дня, когда впервые я их доверяю бумажному листку.

Книга «Рыцари Круглого стола» была оставлена в Москве, но, уединяясь, я продолжал перебирать отдельные эпизоды из нее в своей памяти. И с тех пор образ дяди Миши я отождествлял с образом рыцаря Ланселота дю Лак, а позднее — с образом князя Андрея Болконского...

10.

Я пристрастился к чтению. Перечитав несколько незначительных книг из графской библиотеки, я наткнулся на Купера и увлекся им. Образ главного героя Следопыта Натаниела Бумпо меня восхищал, я воображал себя то им, то вождем краснокожих. Чтение Купера как-то отвлекло меня от моего большого, совсем недетского горя. С тех пор я никогда не читал романы «Следопыт» и «Кожаный чулок», а до сих пор помню эти произведения...

А жизнь в усадьбе шла своим чередом. Кончился отпуск моего отца, и он уехал в Москву.

Прослышали мы, что по ту сторону Богородицка на территории Земледельческого училища живет учитель биологии Владимир Константинович Детерс, который собирает бабочек. Моя мать организовала экскурсию. Коллекция превзошла все наши ожидания.

Маленький, щупленький человечек, с блеклыми глазками, с жиденькими усиками и бородкой, носивший у студентов училища прозвище Тычинка, показал нам целых двадцать ящиков с бабочками. Мы ахали, восхищались. Детерс снабдил меня расправилкой, булавками, пустым ящиком, эфиром. С сачком в руках я бегал по ближайшим окрестностям, ловил, морил, расправлял бабочек.

Питались мы пока более или менее сносно. Дядя Лев ввел так называемый «человеко-день», то есть сколько едоков ежедневно приходится на каждое из трех семейств — Бобринских, Трубецких и нас с дедушкой и бабушкой. Я был очень горд, что меня сочли за полного едока, а моих младших сестер Машу и Катю за половинки.

Купили одного, потом второго жеребенка и съели их, а доверчивой бабушке объявили, что это говядина. Молоко продолжали получать с Богородицкого хутора. Все

 

- 30 -

лето под руководством тети Веры Бобринской мы ухаживали за грядками, а теперь собирали огурцы, морковку, свеклу, копали понемногу картошку.

Дядя Владимир Трубецкой охотился и несколько раз приносил зайцев. Но что такое заяц на два десятка едоков?! Однажды дядя Владимир совершил невозможный поступок. Возвращаясь на рассвете с неудачной охоты, он увидел на пруду стаю домашних уток, всех их перестрелял и принес на кухню. Обед в тот день был великолепный, но у бедных жертв нашлись хозяева — семейство бывших графских служащих по фамилии Дуда. Они начали розыски, кто-то видел охоту, а младший их сын Ванька Дуда был подослан ко мне. Он спросил у меня: «Что у вас было вчера на обед?» И я сдуру выболтал, что утки, убитые моим дядей.

История эта сильно испортила отношения между нами — бывшими господами, и многими, живущими на усадьбе. Если раньше преобладало сочувствие, то теперь у некоторых возникло чувство, которое марксисты называют «классовой ненавистью».

У Бобринских с крестьянами и жителями усадьбы никогда не было той близости, что у нас в Бучалках. Они не организовывали ни кустарных промыслов, ни приютов, ни богаделен и держали себя недосягаемо надменно, помощь неимущим оказывалась, но через контору. Существовала даже поговорка, известная не только в Тульской губернии,— «Горда, как графиня Бобринская».

Городским властям была подана жалоба от хозяев уток. Пришлось возмещать убытки.

Не знаю, этот ли случай повлиял или время подошло иное, но однажды в богородицкой газете «Красный голос» появилась статья под заголовком «Доколе будем терпеть!» В статье с негодованием говорилось, что по парку разгуливают «томные графинюшки» и «толстощекие графчики в матросках», дальше следовало об эксплуататорах и кровопийцах. Графинюшками называли девочек Бобринских и моих старших сестер, а толстощекий графчик, да еще в матроске, был один - это Алексей. Кирилл ходил в скаутской форме, а я не имел матроски и был худышкой.

Опять явились представители сахарного завода и подтвердили, что мы находимся под их покровительством. А на следующий день явились представители городских властей с бумагой, предписывающей в 24 часа очистить

 

- 31 -

весь второй этаж дома, и мы принялись безропотно перетаскивать сундуки и мебель.

Поселились две приезжие семьи с многими детьми, люди робкие, забитые. Они ходили через черный ход, и мы с ними совсем не общались. Они явно опасались, что прежние времена опять вернутся и им придется убираться подобру-поздорову.

Зажили мы тесновато, в столовой устроили общую детскую, в зале — спальню дяди Льва и тети Веры и столовую, брат Владимир поместился в чулане, старшие девочки еще где-то. А все равно по вечерам музицировали — тетя Вера на рояле, дядя Владимир на виолончели, Зельцман на скрипке. И музыка — Бетховен, Бах, Моцарт, Шопен — уводила обитателей дома от действительности...

Тогда на юге страны на краткое время была провозглашена Советская власть, и почта начала ходить. Пришло письмо, что в Кисловодске расстрелян племянник дяди Льва Бобринского, младший сын его брата Алексея — Гавриил. Он был мичманом, высоким, красивым, веселым девятнадцатилетним юношей. Я его хорошо помнил, его схватили прямо на базаре. Было расстреляно человек сорок, в том числе двоюродный брат моей матери граф Алексей Капнист и троюродный — князь Оболенский, а муж моей тетушки Марии Сергеевны — князь Владимир Петрович Трубецкой успел спастись.

В Богородицком уезде был арестован помещик, другой князь Оболенский, Дмитрий Дмитриевич, — нам не родственник; его привезли в городскую тюрьму.

Я слушал тревожные разговоры взрослых между собой. Собирались, обменивались мнениями, читали газеты. Еще раньше эсерка Каплан стреляла в Ленина, в Петрограде убили Урицкого, в Ярославле эсеры подняли восстание. Газеты кричали: «На белый террор ответим революционным красным террором!» За каждого убитого большевика расстреливали тысячи первых попавшихся.

Я мало что понимал, но взрослые чувствовали себя совершенно беззащитными. С сахарного завода покровители не являлись, продукты оттуда перестали подбрасывать, а тамошние эсеры или разъехались, или их припугнули, а двоих или троих расстреляли.

Были и в Богородицке убежденные коммунисты, считавшие, что мировая революция вот-вот наступит и ради будущей высокой цели пригодны любые, даже самые кровавые средства. Назову одного из них — Якова Таракано-

 

- 32 -

ва. У него было много маленьких детей. Каждое утро он их куда-то водил, голодных, обтрепанных, сам плохо одевался и был чахоточный, довольствовался малым и для себя лично ничего не брал.

Но сколько тогда набежало хищников, почувствовавших легкую добычу. По двору ходили темные личности, вроде Ковалевича, которые твердили: «Теперь слобода»,—и жадными глазами поглядывали на всех нас.

Между прочим, в связи с покушением на Ленина знаю такую историю: в 30-х годах у моего брата Владимира был знакомый — молодой литературовед Владимир Гольцев[1], который ему рассказал, что мальчиком увлекался коллекционированием автографов. Были у него автографы и царя, и царских министров, и генералов, потом Керенского и его министров, потом наших вождей — Троцкого, Свердлова, Каменева, Зиновьева, а вот автограф Ленина он никак не мог достать. Узнав, что вождь будет выступать на заводе Михельсона, Гольцев отправился туда и, улучив момент, подсунул ему бумажку. Ленин обернулся, сказал, что просьбы подаются туда-то, Гольцев стал объяснять, что это не просьба, а ему нужен автограф. Ленин нагнулся, поставил подпись...

И в этот момент Фанни Каплан бахнула в него из револьвера. Он упал, испуганные рабочие бросились во все стороны. Был момент, когда рядом с Лениным оказались только Каплан и Гольцев. Каплан побежала, Гольцев в другую сторону. В газетах писали, что у Каплан был сообщник, одетый в гимназическую форму, который, чтобы отвлечь внимание Ленина, перед самым его выступлением подал ему какую-то бумагу. Этому гимназисту удалось скрыться, но ведутся его поиски.

Нынешние писатели, пишущие о Ленине, этот эпизод отрицают. Тогдашние газеты запрятаны за семью замками, а я не имею возможности проверить, но на картине художника Пчелина (очень плохой) рядом с Каплан изображен гимназист. Словом, задаю задачу будущим историкам...

11.

Однажды вечером, как обычно, музицировали. Слушатели сидели, наслаждались... Вдруг резко застучали в наружную дверь.

 


[1] Владимир Викторович Гольцев с 1955 года был первым редактором журнала «Дружба народов»

- 33 -

Открыли. Они ворвались. Впереди с наганом в руке невысокий плотный матрос с двумя пулеметными лентами, пересекавшими наискось тельняшку, сзади него с винтовками наперевес трое или четверо солдат, последним вошел военный, закутанный в плащ.

Матрос был комиссар Кащавцев; как звали второго комиссара, в плаще,—не помню. Они предъявили ордер на обыск. И началось. Открывали один за другим сундуки, вспарывали сиденья кресел и диванов, залезали в столы, под кровати. Искали оружие. Охотничье ружье дяди Владимира повертели, но не взяли. Забрали два других охотничьих ружья и дуэльные пистолеты начала прошлого века в ящике с перламутровыми инкрустациями. Подняли всех детей, искали в матрасах, в детских подушках. Малышка Варя Трубецкая плакала. Особенно тщательно обыскивали комнату супругов Кюэс, перерыли все их бумаги, требовали объяснения текстов французского и немецкого. Подозревали их в шпионаже, что ли?

Тот, кто был в плаще, стоял неподвижно. Командовал Кащавцев. Размахивая наганом, он приказывал солдатам залезать в разные укромные места. Будучи на выставке автопортрета в Третьяковской галерее, я увидел полотно Федора Богородского «Братишка» и сразу вспомнил Кащавцева — такая же зверская рожа, ненависть в глазах, только у богородицкого матроса-комиссара было две пулеметных ленты, а на автопортрете Богородского — три.

Взрослые сидели неподвижно и молча. Вещей было очень много, и время тянулось час за часом. Зальцман предложил Альке Бобринской дать ей очередной урок музыки. Они сели в сторонку, и обыск пошел под аккомпанемент игры на скрипке. Мы сидели. У многих смыкались глаза. Я спать не хотел и с интересом наблюдал, как идет обыск. Настало утро, лампы потушили. К дому подъехала телега. И тут Кащавцев неожиданно объявил раз спрятанное оружие не найдено, он арестовывает дедушку, дядю Льва Бобринского и дядю Владимира Трубецкого.

Бабушка вскрикнула, бросилась к тому, кто стоял неподвижно, закутавшись в плащ, схватила его за плечи, стала умолять, повторяла, что дедушка старый, ему семьдесят лет, он больной, он ни в чем не виноват. Этот комиссар с бледным, интеллигентным лицом, возможно, был раньше студентом, но бабушка не поняла, что значат стеклянные чекистские глаза. У Кащавцева глаза


 

 

- 34 -

пылали ненавистью, но ненависть все же была человеческим чувством, и бабушке, возможно, удалось бы вымолить у матроса отмену его приказа. А этот, в плаще, оставался непреклонен.

Тетя Вера встала с кресла, подошла к бабушке и молча отвела ее. Начали собирать вещи арестованным. Плакала навзрыд бедная бабушка, плакал еще кто-то. У старой, слепой и глухой горничной слезы лились из глаз. Гордая тетя Вера и обе ее дочери стояли с каменными лицами. Все вышли на крыльцо. Дедушка начал неловко залезать на телегу, дядя Владимир осторожно подсадил его под локоток, сам вскочил, сел рядом.

Несмотря на ранний час, народу собралось тьма-тьмущая. Сцена несколько напоминала картину «Боярыня Морозова», только действие происходило не зимой, а в конце лета. Прибежали все, кто жил в ближайших окрестностях, большинство взрослых смотрело с ужасом и явным сочувствием, но были, как на картине Сурикова, и злорадствующие лица. У Сурикова только двое ничего не понимавших мальчишек залезли на забор, а тут их набежало, наверное, с полсотни...

В тот же вечер по просьбе моей матери тетя Саша написала моему отцу длинное, в несколько страниц, послание. Писала она своим обычным, усвоенным еще в Институте благородных девиц ровным, четким почерком. Мне запомнилась одна из последних фраз: «Князь Владимир Михайлович в первый раз в жизни влез в телегу...»

Арестованных привезли в Богородицкую тюрьму. В исполком ходила моя мать и тетя Вера, там их успокоили, сказали, что запросили Тулу. Но ведь время тогда было какое! В газетах постоянно помещали списки расстрелянных, а слухи ходили, что списки эти далеко не полные. В отдельных городах, например в Юрьев-Польском, тогда арестовали всю верхушку прежнего общества, увезли и на следующую ночь расстреляли...[1]

Наняли коляску, в тюрьму поехали бабушка, тетя Вера и тетя Эли. Они виделись со своими мужьями, вернулись нисколько не успокоенные. С тех пор ездили каждый день.

В одну из поездок взяли и меня. Тюрьма находилась далеко, на отлете от города, рядом с городским кладби-

 


[1] Этот расстрел происходил у задней кирпичной стены тамошнего Михайлоархангельского монастыря. Директор музея Ф. Н. Полуянов в 60-х годах мне показывал место.

- 35 -

щем. Она совсем не была похожа на нынешние застенки, просто стоял деревянный, довольно большой одноэтажный дом под тесовой крышей, окруженный высоким забором, состоявшим из деревянных столбов с горизонтально заложенными в пазах между ними тесовыми плахами, а ворота были самые обыкновенные, как при городских домиках. Колючую проволоку тогда еще не догадались протягивать поверх забора. Убежать из этой тюрьмы ни чего не стоило.

Щели между плахами оставались достаточно широкими. Нам было хорошо видно, что творилось во дворе. Подобно мухам в бучальских кувшинах-мухоловках, взад и вперед — по двое, по трое — бродили или сидели на лавках старые и молодые, вполне прилично одетые в штатское господа, другие в военных формах, много толкалось крестьян в лаптях. К забору подошли дедушка, дядя Лев и дядя Владимир, стали с нами переговариваться, мы просунули им какие-то продукты и одежду. Подошел представительный пожилой господин, обменялся с бабушкой светскими французскими фразами и вновь отошел. Это был князь Д. Д. Оболенский.

А через неделю дедушку выпустили. Может быть, тут сыграли роль те хлопоты, которые предпринял в Москве мой отец или просто приняли во внимание преклонный возраст заключенного? А оба дяди еще сидели недели две, и к ним ходила тетя Вера с детьми пешком. Тетя Эли не ходила, потому что была беременна.

К своему необычному местопребыванию дедушка отнесся философски, только сокрушался, что впервые в жизни не пишет дневник. Спали там на деревянных нарах вповалку, по вечерам рассказывали друг другу разные интересные истории; по ночам бегали, прыгая с одного тела на другое, многочисленные крысы...

12.

Не помню последовательность всех событий, и, может быть, то, о чем сейчас буду рассказывать, происходило до ареста и до уплотнения.

Однажды явилась к нам группа комиссаров, но других. Старший — председатель Чека Пролыгин предъявил ордер на реквизицию одежды на нужды Красной армии

И мы, и Трубецкие приехали в Богородицк налегке, без теплой одежды, но у Бобринских в сундуках хранилось многое со времен чуть ли не екатерининских. Дядя

 

 

- 36 -

Лев очень любил хорошо одеваться, у него забрали несколько костюмов, шестнадцать пар ботинок. Дамскую и детскую одежду и обувь почти не брали, забирали кровати, матрасы, одеяла. Все реквизируемое стаскивалось в одну кучу посреди зала, и куча вскоре выросла внушительной горой. Наверное, туда попали фраки и мундиры прадеда-декабриста и деда-редстокиста, белые брюки, ботфорты и уланский мундир женихов из «Тети на отлете». Когда комиссары удалялись от кучи за новой добычей, отобранное оставалось без охраны. Тогда девочки Бобринские и наша Соня кое-что вытаскивали из кучи и прятали. Я тоже порывался принять участие в этой своеобразной игре, но мать меня удержала.

Начали отобранное грузить на несколько телег. При погрузке удалось уговорить руководившего реквизицией отдать часть кроватей, одеял и матрасов — по числу жильцов дома.

Тут произошел скандал: наша Нясенька и горничная Бобринских Елизавета обозвали блюстителей власти «разбойниками». Те переспросили, не веря своим ушам. Обе женщины повторили это же слово, да еще добавили какой-то красноречивый эпитет, их арестовали и увезли в город на кучах отобранного имущества.

Мы за них очень беспокоились. Однако все обошлось благополучно, обе они к вечеру вернулись, очень гордые своим поведением в Чека. Нясенька рассказывала, как их - потомственных пролетарок — начали стыдить за классовую несознательность, а она ответила: «Мои господа столько мне сделали добра! Всю жизнь буду им служить верой и правдой!»

Куда же пошли отобранные вещи? На этот вопрос отвечает одно письмо, найденное мною в 1977 году в фондах Богородицкого музея в личном деле комиссара Бориса Васильевича Руднева. В этом письме от 10 февраля 1966 года персональный пенсионер Руднев, рассказывая о председателе Чека Пролыгине, пишет, что его «пришлось сменять, потому что он пропился и совершил другие неблаговидные поступки во время раскулачивания графов Бобринских... Он запил, беспутствовал, перестал различать деньги исполкома со своим кошельком и другие дела...»

Словом, выходит, что Нясенька, обозвав представителей Советской власти разбойниками, была права...

Года два спустя тетя Саша задала мне сочинение. Я накатал целую тетрадь о наших бедах того лета и осе-

 

 

- 37 -

ни; тетрадку эту показывали богородицким знакомым. Те читали, ужасались и хвалили меня, а я скромно опускал глазки...

Еще один эпизод, наверное, очень интересный для будущих историков города Богородицка.

Колокольня являлась въездной башней в усадьбу Бобринских. Непосредственно над воротами, этажом ниже колоколов, находилось помещение, запертое на замок. Власти его вскрыли. Там оказался хозяйственный графский архив со времен Болотова. Толстые приходно-расходные книги, раскрашенные планы на полотняной кальке покоились, наверное, сотню лет.

Власти порылись на полках, в сундуках и, не найдя ничего подходящего, ушли, оставив взломанную дверь открытой. Первым на правах бывшего владельца в хранилище проник дядя Лев в сопровождении дяди Владимира и еще кого-то. Они забрали все планы, вычерченные на полотняной кальке, и оторвали или отрезали сафьян с переплетов книг. После кипячения калька превратилась в великолепное полотно на платки и пеленки, а из сафьяна дядя Лев начал изготовлять бумажники, собираясь их менять на продукты.

Мальчишки ликовали. Ободранные книги они выкидывали из окошек, разрывали на листы и рассеивали их по ветру, собираясь все это жечь на костре. Но взрослые запретили. Придется признаться, что и я в разгроме архива принимал участие; несколько почти чистых толстых тетрадей утащил к себе.

Осень наступила. Кирилл уехал в Петроград. Брата Владимира приняли в Богородицкую школу второй ступени, бывшую гимназию.

В Богородицке была организована художественная студия, в числе преподавателей которой был Степан Тимофеевич Рожков. Владимир ходил туда заниматься. В его альбоме есть несколько карандашных портретов этого очень скромного любителя искусства, худощавого человека с бородкой и длинными волосами. Рожков сам рисовал не очень хорошо, но сумел убедить моего брата, как важно овладеть рисунком, и тот, перебарывая скуку, рисовал с натуры кувшины и горшки, осваивал перспективу.

Вздумали в городе соорудить памятник Карлу Марксу. Был объявлен конкурс, в котором участвовал и брат Владимир. Сохранился его рисунок. Стремясь особо подчеркнуть мудрость основоположника великого учения, Вла-

 

- 38 -

димир вложил в его протянутую руку книжищу такого огромного размера, что, если бы памятник был воздвигнут, он неизбежно опрокинулся бы. В Богородицке дальше конкурса дело не пошло, а в других городах, в том числе и в Москве, памятники различным деятелям революции сооружали, но из малопрочного гипса. Их с помпой открывали, а потом, простояв несколько лет, они от дождя и от снега облезали и осыпались. Тогда, выбрав темную ночку, их скидывали с пьедесталов и увозили на мусорную свалку...

Ударили первые морозы. Тетя Вера разделила между нами теплую одежду, из которой выросли ее дети. Мне достались старое пальтишко, куртка и штаны Алексея, для младших моих сестер приходилось перешивать.

Организовали рубку капусты в длинном корыте. Собрались старшие дети, командовала рубкой Нясенька. Весело стучали тяпками в такт, лакомились кочерыжками, хохотали. На моей обязанности было брать из кучи кочаны, обрезать с них зеленые листья и кидать их в корыто.

Все младшие дети заболели коклюшем. У большинства болезнь проходила сравнительно легко, и только Гриша Трубецкой закатывался от кашля очень страшно: казалось, что он вот-вот задохнется.

Болезнь была в самом разгаре, когда вновь явились комиссары с приказом о выселении в три дня. Тогда выселяли не так, как впоследствии — «куда хотите», а выделяли другие помещения, уплотняя тамошних хозяев. Уплотнение квартир было обычным разрешением жилищного вопроса...

13.

С первых месяцев Советской власти пошли политические анекдоты, осмеивающие те или иные нововведения, поступки того или иного вождя. Распространялись они с быстротой невероятной, передавались из уст в уста с оглядкой и одновременно со смаком. Это был своеобразный сатирический литературный жанр, теоретически совсем не изученный. С. Н. Дурылин говорил, что он достоин докторской диссертации. Острота анекдота была в его мгновенной реакции на события и в краткости, иногда в два-три слова, встречались анекдоты вообще без слов, их передавали жестами. Этот остроумный, зачастую неприличный рассказ был широко распространен до тридцатых

 

- 39 -

годов, а потом за анекдоты стали сажать, и рассказчики прикусили языки. Кто их сочинял? Почему-то упорно называли Карла Радека, видного большевика и талантливого журналиста, но Дурылин это отрицал и говорил, что политические анекдоты рождаются стихийно, авторы их случайны, а уж народ подхватывает и разносит их по всей стране. В дальнейшем в своих воспоминаниях я изредка буду вставлять те байки, какие не забыл...

Все учреждения тогда именовались очень кратко: или первыми слогами, или первыми буквами. Согласно анекдоту при каждом исполкоме якобы существовал жилищный отдел по уплотнению, сокращенно выходило так: «Ступайте в ж..., там вам помогут».

Примерно такие слова сказали тете Вере Бобринской, моей матери и м. Кюэс, когда все трое явились в исполком. Тете Вере выдали ордер на две комнаты в небольшом двухэтажном доме мещанина Кобякова на Воронежской улице против церкви Покрова. Моей матери выдали ордер за городом — на две комнаты в квартире директора Земледельческого училища. Вместе с нами поселилась и Софья Алексеевна Бобринская, которую тогда же выселили из дома Общины. М. Кюэс дали ордер в дом огородника Сенявина, отстоявший от города, близ деревни Вязовки. С ним и его супругой поселился и дядя Владимир Трубецкой.

Произошел грандиозный дележ мебели, оставшейся одежды и многочисленной посуды — столовой и кухонной, принадлежавшей Бобринским.

— Берите, пожалуйста, что хотите, а то все достанется чужим людям,— говорила тетя Вера.

Та одежда, которую мы носили в течение последующих нескольких лет, происходила из графских сундуков. Большая часть книг пошла в городскую библиотеку, где начала работать моя сестра Лина. Брат Владимир устроился с супругами Кюэс, но его давно звали друзья детства в Бучалки, и он туда отправился вместе с нашей подняней Лёной, у которой в селе Орловке жила сестра с мужем.

Дедушкин лакей Феликс ушел от нас, раздобыл коляску, сани и пегую лошадку и стал извозчиком в городе. Года два он раскатывал. Когда же видел кого-либо из нас, идущего пешком, радостно останавливал свой экипаж и предлагал подвезти, даже если в его экипаже находился седок; потом он уехал в Латвию.

Старый лакей Иван и старая слепая и глухая горнич-

 

- 40 -

ная Бобринских попали в богадельню, которая находилась на Базарной площади рядом с собором. Они там голодали. Бобринские и мы изредка приносили им какие-то гостинцы. А года через два оба они умерли, вероятно, от голода.

Куда потом делась графская мебель, которая досталась нашей семье,— не помню, а было и старинное — кресла, кровати, шкафы. Очень простой, выкрашенный в белую краску стол лет десять служил мне письменным столом и разъезжал повсюду, куда перекочевывала наша семья; совсем недавно я его увидел у своей племянницы. Вот ведь: такая дешевая вещь — и убереглась! И екнуло мое сердце, глядя на столик моего детства и юности...

Из графской посуды нам досталось несколько медных, разных размеров, очень тяжелых кастрюль и две дюжины медных посеребренных ложек, вилок и ножей. На каждом предмете был выдавлен герб графов Бобринских — на верху щита — медведь, шагающий по зубцам крепостной стены,—символ Ангальтского (родителей Екатерины II) дома, внизу налево двуглавый орел, а внизу направо бобр. Одна графская ложка до сих пор у меня хранится, узор давно стерся, герб едва различается, а если взять ее в рот, чувствуется противный вкус меди. И все равно я ее берегу — как-никак память...

14.

Разорвалась последняя нить, связывавшая нашу семью с дворянским прошлым. Помещения для жилья были нам предоставлены, но дети болели коклюшем, а тетя Эли Трубецкая должна была вот-вот родить.

Заведующий городской больницей доктор Никольский Алексей Ипполитович поступил, с современной точки зрения, прямо-таки удивительно. Узнав о предстоящем выселении, он сказал, что забирает тетю Эли в родильный барак, а всем детям с нянями предоставляет половину еще одного барака.

Мы поселились в двух совсем отдельных палатах, с коридором и прихожей. Всего детей было семь — Алексей и Еленка Бобринские, Гриша и Варя Трубецкие и я с двумя младшими сестрами, с нами вместе поселились тетя Саша и Нясенька, Кристина — няня Трубецких, Поля — их подняня и Маша — няня Бобринских. Барак считался заразным, и с нами нельзя было видеться. Моя мать и тетя Вера подходили к наружной двери, мы выбегали

 

 

- 41 -

в сени и издали переговаривались с ними. Больничную еду нам носили в судках — жидкие супы, пшенные кулеши и хлеб.

Тетя Саша меня учила. Задачи мне казались невыносимо сложными, я их не понимал, тетя Саша толково объяснить не умела, я хлопал глазами, она злилась, а ее диктовки унылым голосом, зубрежка грамматики наводили на меня еще большую скуку.

Единственное интересное было смотреть в окно. На больничный двор приезжали в розвальнях мужики и бабы в ярко-оранжевых полушубках и тулупах, привязывали к коновязи лошадей, прямо под моим окном мочились и шли на прием к доктору Никольскому, вели или несли на руках своих детей, несли обернутые в тряпки предметы. Эти оранжевые полушубки и тулупы были куда красивее и добротнее нынешних дубленок. Выкрашенные краской, добытой из луковой шелухи, они запечатлены на нескольких акварельных рисунках в альбоме брата Владимира.

Нередко приходил доктор Никольский. Улыбаясь в усы, он частенько передавал нам свертки — крестьянские подношения — пышки, ватрушки, а иногда сало. Все это делилось нами по-братски... Очень его беспокоил Гриша, которого при воющем кашле словно выворачивало. С этого коклюша началась его астма, которой он страдал всю жизнь. Был он очень худ и бледен, но в далеком будущем астма спасла его от верной гибели, когда, оказавшись в лагере, он попал в слабосильную команду, а на общих работах мучился недолго и потому выжил.

Алексея вскоре выписали из больницы... Теперь среди детей я стал самым старшим. Болезнь переносил легко, но на улицу меня не пускали. Книг не было, и я изнывал от тоски.

Доктор Никольский однажды спросил меня, как я себя чувствую. Я ответил, что очень скучаю без книг. На следующий день он принес «Крокодила» Корнея Чуковского.

Книга мне понравилась, я ее прочел за один день, но она явно не соответствовала моему кругозору. Дня три я читал ее вслух остальным детям, а потом попросил Никольского принести мне другую — потолще, посерьезнее и поинтереснее.

Прошло больше месяца. Я совсем выздоровел, и Никольский, к моему искреннему удовольствию, меня выписал.

 

- 42 -

В середине декабря моя мать пришла за мной, принесла мне валенки, теплую шапку и шарф. И мы с ней отправились по Павловской и Воронежской улицам, вышли в поле. Сквозь морозный туман виднелись красные корпуса Земледельческого училища. Я нес свои учебники и тетради, мать несла узелок моих вещей и рассказывала мне, кто живет в одной квартире с нами, как хорошо гулять по заснеженным полям, как она будет учить и читать мне вслух.