- 239 -

И ОПЯТЬ СВЕТЛОЕ И ТЕМНОЕ

1.

Настала пора начать рассказывать о своем старшем брате Владимире, талантливом художнике.

Любил я его всегда, более того — боготворил. Он был моим кумиром с самого раннего детства. Сказывалось восемь лет разницы.

В первый год после женитьбы никак не удавалось ему встать на ноги. Рисовал конфетные коробочки для нэпмана, и неудачно. Пытался еще куда-то пристроиться, да не получалось. Попал он в Кустарный музей в Леонтьевском переулке, куда наша мать еще до революции поставляла вышитые бучальскими крестьянками платья.

Посмотрели там на его рисунки и заинтересовались им.

Он получил заказ — расписывать образцы деревянных

 

- 240 -

коробок, которые изготовляла какая-то подмосковная артель. Владимир принялся за работу со рвением, хотя деньги сулили небольшие. В течение зимы 1923/24 года он усердно разрисовывал стенки и крышки этих коробок. В 1925 году несколько штук было отправлено в Париж на Международную выставку декоративных искусств, где Владимир получил золотую медаль наряду с известными художниками — Кравченко, Кустодиевым и Фаворским. Он очень гордился литографированным листом диплома, украшенным фигурами муз, подписанным французским министром культуры. Диплом этот долгие годы висел на стене его комнаты и уцелел у моего племянника Иллариона, хотя во время многочисленных обысков агенты ГПУ не раз вертели его в руках, колеблясь — изъять или оставить?

Вряд ли я смог бы что-нибудь добавить к этой странице творческой жизни Владимира, если бы не покойный писатель Юрий Арбат, книги которого тесно связаны с историей народных кустарных промыслов. Почти полвека спустя в подвале Кустарного музея он обнаружил эти коробки, пришел от них в восторг и поместил в «Огоньке» статью с иллюстрациями.

На персональной выставке произведений брата 1961 года в Москве в Доме литераторов зрители впервые увидели эти чудесные коробки.

Отложил я этот лист бумаги в сторону, взял в руки ту книгу, начал ее перелистывать, насчитал целых двадцать коробочных иллюстраций, в красках и одноцветных. Картинки берут свое начало от народного творчества, от лубка, но художник вдохнул в них тогдашнюю современность, эпоху нэпа, изобразил наивных парочек, ультрабравых красноармейцев в яркой форме. Они лихо маршировали на фоне решетки Интендантских складов, что на Крымской площади. В тридцатых годах фигурные ромбы с вензелем Н-1 — Николай I — были отломаны, и решетка потеряла свою стильность. Владимир ходил ее рисовать, благо идти было недалеко.

Вспоминая, как подвизался в архангельских краях, он разрисовывал коробочки, подражая мезенским донцам, пинежским наличникам. Столько разнообразия втискивал он в тесное пространство, что, рассматривая ту книгу, глаза разбегаются. А сами коробки после выставки были вновь упрятаны в запасники Кустарного музея, но надо надеяться, что когда-нибудь они попадут на музейные полки, и посетители ими будут любоваться.

 

 

- 241 -

Но, увы, уж очень мало платил Владимиру Кустарный музей. А у него была жена, росла малышка дочка.

Пришлось бросить разрисовывать коробки. Кто-то посоветовал ему обратиться к редактору отдела детской литературы Госиздата Мексину. Тот предложил Владимиру показать свои рисунки и на пробу заказал ему иллюстрировать книгу для детей. Он вручил рукопись — перевод с английского — В. Митчел «Песенка нового паровоза» — о железнодорожной технике и эксплуатации рабочих.

Рисунки понравились Мексину, он заказал Владимиру иллюстрации к другой книге, к третьей... И дело пошло.

Авторы произведений очень ценили Владимира за документальную точность его рисунков. Одним из этих авторов в течение нескольких лет был А. Новиков-Прибой. Если в его рассказе шла речь о миноносце «Стерегущем», то он мог быть уверен, что Владимир изобразит не миноносец вообще, а именно этот, а другие художники могли нарисовать вовсе фантастический пароход.

Постепенно у Владимира накапливалось много фотографий и книг с иллюстрациями, откуда он брал образцы для своих рисунков. В его комнате появились стеллажи из простых сосновых досок, и он отлично знал, на какой полке и в каком порядке лежат фотографии и картинки, связанные с пароходами, парусниками, животными, птицами, паровозами и т. д.

Сперва карандашом он набрасывал варианты, обдумывал композицию и так и эдак, потом брал маленькие листочки ватмана и с помощью перышка и туши создавал рисунки. Чтобы никто не мешал, он работал обычно ночью.

А если я не хотел спать, то подсаживался рядом с ним, как бывало в детстве, с ногами на кресле, следил затаив дыхание за движением перышка в его руке и наслаждался.

К полудню он вставал с постели и с готовыми рисунками выходил в зал, сзади него шла улыбающаяся и гордая за своего мужа Елена с младенцем на руках, позднее держа его за ручку. Владимир раскладывал рисунки на обеденном столе перед дедушкой, мы все собирались вокруг, приходили сестры, няня Буша становилась сзади и глядела не столько на рисунки, сколько на своего любимого «царя-батюшку». Все дружно восхищались, только моя мать позволяла себе делать замечания.

 

 

- 242 -

А на следующий день все волновались: Владимир нес работу редактору. Примут или забракуют? Бывало, предлагали кое-что переделать. Он стал иллюстрировать журналы «Пионер», «Знание—сила», «Дружные ребята», «Затейник» и другие.

О художественной значимости его творчества достаточно подробно говорится в книге, ему посвященной. Мне его рисунки всегда нравились, и все. Редакторы ценили Владимира не только за талант, но и как добросовестного, заканчивавшего всегда к сроку иллюстратора. Как бывший моряк, он любил море, и лучшими его рисунками были морские. Он любил детей и потому работал в детских журналах. Помню его обложку для журнала «Пионер»: на фоне карты нашей страны стоит красноармеец-пограничник в длинном оранжевом тулупе;

помню его многочисленные мелкие рисунки к рассказам и к играм для журналов малого формата — «Дружные ребята» и «Затейник», издававшихся при «Крестьянской газете». Помню его иллюстрации к книгам писателей моряков — Новикова-Прибоя, Зюйд-Вест Бывалова, Петрова-Груманта. Но с тех пор, как в конце 1925 года его пригласил заведующий редакцией «Всемирного следопыта» Владимир Алексеевич Попов, именно этот журнал стал для Владимира основным.

О «Всемирном следопыте» и о его создателе Попове я написал очерк, помещенный в № 3 журнала «Детская литература» за 1965 год, кое-что рассказал в сборнике воспоминаний о своем брате; сейчас повторяться не буду, но добавлю то, что по цензурным соображениям не смог тогда написать.

До революции Попов был не только редактором весьма популярного журнала «Вокруг света», но также основателем и руководителем московской скаутской организации. Однако он вовремя отошел от скаутского движения и потому при разгроме и последующих арестах уцелел. Ему покровительствовал Крыленко, который был одновременно и генеральным прокурором и заядлым туристом, основателем ОПТЭ — Общества пролетарского туризма и экскурсий, а также путешественником по Памиру. Именно Крыленко помог Попову основать при издательстве «Земля и фабрика» тот замечательный журнал, которым зачитывались и стар и млад в двадцатые и в начале тридцатых годов.

Тогдашняя периодика была переполнена халтурой разрекламированных пролетарских писателей, расписы-

 

- 243 -

вавших ужасы крепостного права, капиталистической эксплуатации, белогвардейских зверств и, наоборот, героизм сверхблагородных большевиков.

А во «Всемирном следопыте» читатель узнавал обо всем том, что делается на свете. Бывалые путешественники В. Арсеньев, П. Козлов, С. Обручев, Рустамбек-Тагеев запросто приходили в редакцию и передавали очерки о своих странствиях. Лучшее приключенческое, что печаталось тогда за границей, Попов давал переводить; он привлек таких наших талантливых писателей, как Александр Беляев, Александр Грин, В. Ян.

Но у Попова было много завистников. На него давили сверху — мало революционного, мало браните капитализм; ограничивали тираж журнала. Но пока Крыленко числился одним из вождей, «Всемирный следопыт», несмотря на разные наскоки, процветал.

И Владимир скоро там стал ведущим художником. Все рассказы и очерки, связанные с морем, иллюстрировал он. Его прирожденный юмор помог ему найти другого конька — иллюстрирование рассказов юмористических. Наконец Попов доверил ему рисовать обложки. Первой была обложка к № 4 журнала за 1926 год. Она воспроизведена также в книге воспоминаний о моем брате на стр. 111. Но год там указан неверно, и жаль, что это многоцветье подано без красок. Весь лист занимает огромная голова улыбающегося, молодого, румяного моряка-норвежца с трубкой в белых зубах — на фоне темного моря, скал, маяка. На обложке журнала № 6 сидит головастый розовый марсианин с пальцами длинными, как черви, на фоне фантастического разноцветного неба и леса. С тех пор половину обложек «Всемирного следопыта» создавал Владимир.

Он мог бы работать с утра до вечера, если бы был корыстолюбив и усерден, но ему хотелось и в гости ходить. Неизменно веселый, остроумный, он всюду являлся, как говорится, душой общества, постоянно его с Еленой куда-то приглашали, все его любили за общительность, остроумие и, добавлю, — за высокую культуру. Теперь, когда у него завелись деньги, возвращаясь из редакции, он постоянно захаживал на «развал» к букинистам, расположившимся близ Лубянской площади у Китайгородской стены, и покупал там редкие книги, главным образом французские. А французский язык он знал безупречно. Букинисты его признали — по его заказу они подобрали ему двенадцать томов мемуаров Казановы на фран-

 

- 244 -

цузском языке, которые он прочел от корки до корки. За границей существуют специальные общества казановистов, а у нас, якобы за порнографию, их так и не издали, хотя не один раз пытались переводить...

Да, Владимир был человеком высокой культуры. Откуда взялась его культура, его универсальные знания? Ведь образование у него было лишь восемь классов гимназии (школы), которую он закончил в захолустном Богородицке. Он свободно разговаривал обо всем — об исторических событиях далекого прошлого, о новинках современной техники, о жизни в разных странах, о политике. И на все у него были свои взгляды и убеждения. Не лишенный литературного таланта, он время от времени помещал в журналах короткие рассказики к своим рисункам, а письма его блистали остроумием. Великолепная память и начитанность помогли ему подняться выше многих его друзей и знакомых. А шла его культура от вереницы предков, из поколенья в поколенье передававших потомкам свои способности, знания, принципы и любовь к Родине...

Иллюстрируя журналы и книги, он стал хорошо зарабатывать. Его семья питалась теперь отдельно, у них появилась няня-домработница — кудрявая Катя. Нередко по вечерам к нему приходили гости, чаще других Юша Самарин и Артемий Раевский.

Готовя уроки или читая, я волновался: позовут ли меня как четвертого партнера играть в бридж? Если игра организовывалась, Елена устраивала ужин, Владимир доставал графин с водкой, на закуску подавались маринованные белые грибочки, какие я для Елены собирал летом. Мы опрокидывали чарочки с неизменным удовольствием.

2.

По субботам гости ходили к моей сестре Маше и ко мне. Со смертью бабушки ушел навсегда в прошлое бабушкин галоп. Мы повзрослели, и чинный фокстрот под аккомпанемент граммофона сменил нашу детскую кадриль и «сумасшедшую подушку».

Раз в неделю я отправлялся с салазками на Зубовский бульвар, дом 15, к нашим не таким уж близким знакомым — Любощинским. Их семейство уцелело в бывшем собственном старинном, с колоннами, особняке, со стороны улицы загороженном многоэтажным домом,

 

 

- 245 -

который во времена оны приносил Любощинским немалый доход. Жильцов этого особняка весьма красочно описал Андроников в своей «Загадке Н. Ф. И.», побывавший там в тридцатых годах. Особенно метко и до комизма похоже он дал портрет зятя Любощинских, мужа их старшей дочери Анатолия Михайловича Фокина — историка по образованию. А в двадцатых годах его не было: он сидел вместе с моими родственниками в «рабочем коридоре» Бутырской тюрьмы.

Являлся я с салазками к Любощинским и робким голосом просил одолжить на вечерок граммофон. Мне никогда не отказывали. А тот граммофон — объемистый ящик, украшенный резьбой, и огромных размеров ярко-голубая с цветочками труба — был достаточно тяжел. Я привычно увязывал груз веревками и волок — то по сугробам, то по накатанным дорожкам — через Крымскую площадь, по Остоженке к нам домой.

Пластинок у нас было всего две. Одна английская, подаренная нам Соней Уитер,— фокстроты с пением, похожим на блеянье и крик осла, называлась она «Аллилуйя». А другая пластинка была старинная, на одной ее стороне — марш из «Фауста», на другой— марш из «Аиды». Танцевали только фокстрот; каждый кавалер, не поднимая ног, волочил свою даму по залу туда и сюда, одновременно занимая ее разговорами. И мои сестры злым шепотом требовали, чтобы я приглашал их скучающих вдоль стен подруг. Танцевали за полночь, а на следующее утро я грузил граммофон на салазки и доставлял обратно к Любощинским. Несколько раз я возил его на вечеринки и к Ляле Ильинской...

3.

Давно пора начать рассказ о 17-й версте. Близ этой малолюдной платформы Киевской (а тогда именовавшейся Брянской) железной дороги жила выселенная из самаринского Измалкова семья Осоргиных — Михаил Михайлович, или просто дядя Миша, Елизавета Николаевна — или просто тетя Лиза — двоюродная сестра моей матери и две их дочери — Мария и Тоня. И жила их невестка — моя сестра Лина с малолетней дочкой Мариночкой, а также их простоватая деревенская девушка — прислуга Поля; в собачьей будке дремал верный дворняга Шумилка.

Мои сестры и я постоянно ездили на 17-ю версту,

 

 

- 246 -

еще когда жил там Георгий Осоргин — мой троюродный брат и зять (муж моей сестры Лины). Но ярче всего мне запомнился тот дом, когда Георгия там уже не было, а к нему ездили на свидание в Бутырскую тюрьму.

По воскресеньям мы отправлялись на 17-ю версту большой развеселой компанией. Иногда я ездил один поговорить по душам с мудрым старцем и просто посидеть, послушать, о чем рассказывают другие...

Поезда ходили редко, вагоны согревались лишь дыханием пассажиров и промерзали насквозь. Мы выскакивали прямо в снег и шли вперед по путям, потом сворачивали наискось направо по малоезженной санной дороге, обсаженной соснами, огибающей небольшое сельское кладбище. За деревьями виднелся купол церкви старинного села Лукина, некогда принадлежавшего знаменитому боярскому роду Колычевых; позднее имение перешло баронам Боде, которые выстроили там дом в псевдорусском стиле, в двадцатые и тридцатые годы стоявший без крыши, без окон и без дверей, сплошь загаженный. Последняя баронесса Боде — наша знакомая — была сослана в Казахстан.

От обсаженной соснами дороги мы сворачивали влево на тропинку, спускались с горы, по лавам перебирались через малую речушку Сетунь и через пару сотен шагов подходили к деревянному, обшитому досками, покрашенному светлой желтовато-зеленой краской дому. Благодаря балясинам террасы издали тот дом напоминал старинный помещичий с колоннами. Рядом стоял домик поменьше, а сзади, за палисадниками, виднелись еще два или три дома. Таков был поселок, не имевший даже названия. А вокруг него раскинулся сплошной лес — березовый и еловый с грибами, с тетеревами и разными пташками; зайдя немного поглубже, однажды я там наткнулся на барсучий городок.

Но как же все там переменилось за пятьдесят с лишним лет!

Прежняя платформа 17-я верста теперь называется Переделкино, нарядные электрички, истошно гудя, проносятся одна за другою. Бывшее имение Боде — Колычевых теперь обнесено высоким каменным забором, тот вычурный, в псевдорусском стиле дом заново реконструирован, превращен в боярский терем. Это летняя резиденция самого патриарха Московского и всея Руси. Прежняя скромная церковь восстановлена под старинную. Она действующая; мелодичный, столь редкий в на-

 

 

- 247 -

шей стране колокольный звон призывает верующих, которые приезжают сюда на электричке со всей округи. Былое сельское кладбище теперь разрослось, спустилось к берегу Сетуни. Сюда, на могилу последнего великого поэта России Бориса Пастернака, постоянно приносят цветы. Прежний густой лес разделен на участки. Это нынешний дачный поселок Переделкино, дачи принадлежат советским писателям — классикам и литературным главнюкам. В трехстах шагах от дома, в котором когда-то жили Осоргины, расположен участок Дома творчества Союза писателей. Между березами стоит большой каменный, с колоннами, в стиле советского Empire дом, окруженный несколькими нарядными двухэтажными коттеджами. Там более сотни писателей живут по путевкам, беседуют между собой, смотрят кинофильмы и телевизор, выпивают, играют в шахматы, в карты и в бильярд, гуляют и, между прочим, пишут произведения, бездарные и талантливые. А их жены, все больше толстые, также гуляют и также беседуют между собой — в холле, в коридорах и по дорожкам и перемывают косточки тем писателям, которые согрешили против седьмой заповеди...

Я очень обрадовался, когда увидел сосны по сторонам дороги, идущей вдоль кладбища. За полвека они и толще не стали, только ветви их искривились и погустели. Речка Сетунь вилась по-прежнему в ивняке, а вода в ней помутнела и пропали рыбки, раньше гулявшие стаями между водорослей ее дна.

И дом, где жили Осоргины, уцелел. Но я его едва нашел среди нового поселка и едва узнал, так много пристроили к нему со всех сторон клетушек и верандочек...

4.

А сколько воспоминаний, и темных и печальных, светлых и радостных и всегда поэтичных у меня связано в этим домом, с семьей Осоргиных!

Дядя Миша Осоргин в двадцатые годы был бодрый, подвижный старик, ходил, поскрипывая хромовыми сапожками, расправляя свою длинную белую бороду. Был он когда-то харьковским вице-губернатором, потом губернатором в Гродно, потом губернатором в Туле и вышел в отставку в 1905 году, когда казаки убили нескольких демонстрантов.

После революции ежедневно он диктовал кому-либо из близких свои воспоминания. За несколько лет их на-

 

 

- 248 -

бралось до трех тысяч страниц. Сейчас они хранятся в Ленинской библиотеке. Им нет цены. Потомки Осоргиных написали в Ленинскую библиотеку — просили им выслать фотокопию за энное количество долларов, однако получили отказ. Наверное, принцип «как бы чего не вышло» показался важнее дополнительной валюты.

Все Осоргины очень гордились, что в их роду была жившая в XVI веке прославленная русская святая Иулиания Осорьина. Поэтому одну из своих дочерей дядя Миша назвал Ульяной.

Он любил читать нравоучения юношам и девушкам: отводил их куда-нибудь в уголок и расспрашивал о поведении, о сомнениях, о романах и давал мудрые советы — как себя вести, как поступать. И я получал от него много хороших советов, но, к сожалению, не всегда им следовал. Он требовал, чтобы дальние родственники его жены, даже до пятого колена, звали бы его «дядя Миша» и на «ты».

Жили Осоргины тем, что давали уроки окрестным детям по всем предметам и, подобно моей сестре Соне, составляли таблицы по той же спасительной санитарной статистике. Кроме того, Осоргиным посылали из-за границы денежные переводы два их старших сына — бывшие белые офицеры и старшая дочь — жена моего крестного отца дяди Коли — Николая Сергеевича Лопухина.

Жена дяди Миши Осоргина — тетя Лиза, родная сестра философов Сергея и Евгения Николаевичей Трубецких — была очень красива и породиста — изжелта-белые волосы, тонкие черты лица, статная фигура; ходила она медленно, говорила медленно, с расстановкой, и казалась необыкновенно важной. Их дочь Ульяна, сокращенно Льяна, была замужем за пожилым Сергеем Дмитриевичем Самариным — ее троюродным дедом и родным дядей Юши Самарина. Жили они на Новинском бульваре, № 36 (№ 20), сзади погибшего впоследствии от бомбежки знаменитого гагаринского особняка. Они были очень счастливы, за шесть лет супружеской жизни у них народилось пятеро детей — мал мала меньше. Это их няня прославилась впоследствии как няня Светланы Сталиной. В 1929 году Сергей Дмитриевич умер, и вовремя. Такой чистой души человек, который не пошел служить Советской власти, наверное, кончил бы свою жизнь в иных местах. Его могила на Ваганьковском кладбище, как могилы многих и многих, о ком я пишу, теперь стерты с лица земли.

 

- 249 -

Две младшие дочери Осоргиных — Мария и Тоня упорно отвергали ухаживания тех молодых и не очень молодых людей, чье социальное происхождение оказывалось ниже их рода. А среди поклонников разборчивых невест были люди достойные, которые годами ездили на 17-ю версту, но безрезультатно, и в конце концов находили себе других, более покладистых подруг жизни. Так и остались обе сестры до конца жизни незамужними.

Мария была художницей, для себя рисовала цветы и силуэты своих близких. В комнате сестер одна стена была сплошь увешана этими силуэтами, в том числе и всех членов нашей семьи. Еще раньше, живя в Измалкове, Мария составила альбом карандашных портретов многих своих близких. Этот альбом — своего рода историческая ценность — попал за границу, затем сорок лет спустя вернулся на родину. За границей он мало интересовал родственников, а у нас мои сестры и я рассматривали его как реликвию, связанную со многими воспоминаниями. Для заработка Мария рисовала какие-то таблицы и диаграммы — заказанные ее поклонниками.

Тоня, с детства болезненная, учила окрестных детей, много читала, была умна. Между нею и мной возникла большая дружба, подолгу мы с нею разговаривали о литературе, об искусстве. На лето она нанималась в нэпманские семьи как воспитательница и куда-то уезжала.

Все Осоргины любили музыку! Тетя Лиза прекрасно играла на рояле. Постоянно к ним приезжали Артемий Раевский и муж его сестры Миша Леснов. Первый пел баритональным басом, второй — тенором. Как сейчас помню в их исполнении арии — сперва варяжского, затем индийского гостя. Миша пел обе арии Ленского, Артемий многие романсы, особенно ему удавалось «Гаснут дальней Альпухары золотистые края». И теперь, когда я слышу по радио эту серенаду, то всегда вспоминаю Артемия и думаю про себя: а ведь нашим знаменитостям по теплоте чувства далеко до милого и скромного будущего мученика.

В Артемия были влюблены обе его четвероюродные сестры — Мария и Тоня, но он, будучи их моложе, никак не отвечал им взаимностью и приезжал на 17-ю версту, чтобы попеть и поговорить по душам с дядей Мишей. - Приезжал к Осоргиным известный профессор микробиолог Барыкин. Был он до революции меньшевиком, отбывал ссылку, при Советской власти стал преуспевающим ученым. Мне бывало очень интересно слушать споры

 

 

- 250 -

с ним дяди Миши. Один был глубоко философски религиозен, другой столь же глубоко философски атеист; первый горячился, а второй логически и спокойно доказывал свое. Споры эти никак не мешали им обоим уважать друг друга. А приезжал Барыкин на 17-ю версту как скрипач-любитель. Он играл на скрипке, тетя Лиза ему аккомпанировала на рояле. Исполнялись серьезные вещи — симфонии Бетховена, Шопен, Лист, не помню что еще. Все сидели и слушали не шелохнувшись, слушал и я, хотя в музыке мало что понимал. Последний поезд на Москву увозил Барыкина и других гостей. Он кончил печально. Для микробиологических опытов ему требовались обезьяны, но они стоили дорого. Ему предложили производить опыты над заключенными — он наотрез отказался. Его посадили, и что с ним дальше случилось — не знаю.

Все Осоргины были не просто религиозны, а глубочайше, непоколебимо верующие, притом без всякого ханжества. Они ходили в церковь села Лукина или в Троицу в Кречетниках на углу Новинского бульвара, которую разрушили одну из первых. Особенно религиозен был дядя Миша, с юных лет мечтавший стать священником и лишь в глубокой старости осуществивший свою мечту.

После лыжных прогулок, разгоряченные, в мокрой одежде, мы усаживались вокруг стола, с аппетитом поглощали лапшу, заправленную постным маслом, и жидкий пшенный кулеш, пили морковный чай с сахаром вприкуску.

А потом дядя Миша садился на свое место на мягком диване, и устанавливалась тишина. Он преподавал нам, подросткам, уроки Закона Божьего. А за такое тогда преследовали. Нас привлекала романтика конспирации. Дядя Миша говорил страстно, стараясь укрепить в нас веру в Бога, быть убежденно верующими.

Именно благодаря его урокам я хорошо знаю Старый и Новый Заветы, а когда бываю в картинных галереях, не только сам разбираюсь в полотнах на сюжеты из Библии и Евангелия, но и объясняю другим.

Самым главным, о чем думали, но почти не говорили между собой в семье Осоргиных, был томившийся в Бутырской тюрьме Георгий. Моя сестра Лина тесно сблизилась с их семьей на почве общего горя. Все они искренно полюбили ее.

Тоня, вернувшись с концерта Софроницкого, восторженно передавала свои впечатления, попутно чуть-чуть

 

 

- 251 -

колола заочно того ее поклонника, который водил ее на концерт, опять переходила на рассказ о музыке и вдруг на минуту замолкала... Она вспоминала Георгия.

Дядя Миша играл в шахматы лучше меня и вдруг делал ошибочный ход... Я понимал, что он вспоминал Георгия.

Тетя Лиза рассказывала какие-то эпизоды из своего детства — и прерывала рассказ. Она вспоминала Георгия...

Моя сестра Лина очень переменилась. Была живой, подвижной, веселой — стала серьезнее. Мысли о муже никогда не покидали ее, даже во время очередной болезни маленькой Мариночки, кумира и утешения их семьи...

И молитвы всех их, особенно жаркие у дяди Миши, сдержанно затаенные у тети Лизы, были прежде всего о Георгии, чтобы он вернулся... А воскресные свидания с ним продолжались.

5.

Неожиданно в «Рабочей газете» появилась заметка «Комбинации в комбинате», в которой доказывалось, что учреждение, где работал мой отец, существует неизвестно зачем, что объединение в одно целое самых различных предприятий — просто нелепо.

Да, покровитель этого пестрого комбината — товарищ Троцкий был выкинут из когорты вождей, и потому в комбинате начались сокращения.

Однажды отец пришел совсем растерянный. Его сократили, выдав выходное пособие за две недели вперед. Он собирался идти регистрироваться на биржу труда, однако у него было много знакомых, помнивших о его деятельности до революции, ценивших его прежние организаторские способности. Он получил сразу несколько предложений и выбрал Госплан СССР, отдел химии, которую раньше никогда не изучал, и занял должность опять-таки экономиста-плановика. Ходить ему стало ближе, чем раньше. Сие высокое учреждение, возглавлявшееся другом Ленина Кржижановским, помещалось в Китайгороде на Ильинке. И получать отец стал на два червонца больше — целых двести рублей.

Комбинат еще год кое-как существовал, потом был ликвидирован, а еще сколько-то времени спустя его директор Колегаев, как бывший эсер, был арестован и погиб; арестовали и некоторых его сотрудников.

 

 

- 252 -

Закрыли «финансовую газету», где сотрудничал мой отец, но у него нашелся другой подсобный заработок:

Владимир устроил его писать маленькие заметки во «Всемирный следопыт». Теперь его брат—Александр Владимирович Голицын вместо биржевых журналов стал ему посылать многокрасочные ежемесячники «Geografical Magasine», наполненные фотоснимками корреспондентов, путешествовавших по всему свету, кроме нашей страны.

Если читателю «Всемирного следопыта» попадется когда-нибудь в руки этот журнал за 1926—1929 годы и он откроет его на двух последних страницах, то обязательно наткнется на небольшие, в двадцать — тридцать строчек, заметки — например, о мертвом кашалоте невиданных размеров, выброшенном на Фолклендские острова; об археологических раскопках в Мексике; о ручном тигре, откусившем голову у дочки своего хозяина, и т. д. И пусть читатель знает, что материал для подобных заметок мой отец раскапывал все в том же «Мэгэзине». Он так много находил там занимательного, что подписывался под своими заметками не только инициалами М. Г., но и другими буквами...

6.

Однажды весной 1926 года поздно вечером раздался резкий звонок. Брата Владимира, его жены Елены и сестры Сони не было дома — они ушли в гости к норвежскому посланнику мистеру Урби. Дверь открыл я.

Ворвались сразу четверо, двое в кожаных куртках, двое военных — курсанты училища ГПУ, за ними шел заспанный управдом. Предъявили ордер на таком же бланке, как и в прошлом году, и также подписанный заместителем начальника ГПУ Г. Ягодой. Ордер был на обыск по всей квартире, а на арест — одного Владимира.

Старший команды сразу объявил, чтобы мы показали все письма из-за границы, все иностранные журналы и книги. А писем от родственников из Франции, США и Китая мы тогда получали много. Хорошо, что я успел с конвертов отклеить марки для своей коллекции.

Мой отец начал было доказывать, для чего ему нужны американские журналы. Его не послушали, и вся стопка легла на обеденный стол рядом с письмами из-за границы. Тут Владимир открыл своим ключом дверь. Он, Елена и Соня вошла нарядные, только что обменивавшиеся впечатлениями о весело проведенном вечере. Соня потом

 

- 253 -

вспоминала, как хорошо пела дочь мистера Урби Анна-Лиза, аккомпанируя себе на кантеле.

Каждый из обыскивающих занялся определенной комнатой. Курсантам поручили ворошить задние комнаты. Тот курсант, кому поручили обыскивать комнату, где спали мои сестры, а также Леля Давыдова, тетя Саша и няня Буша, тотчас же начал заигрывать с моей сестрой Машей. Она отвечала сдержанными репликами.

А драгоценную табакерку с портретом Петра отец из предосторожности еще осенью отдал на хранение тете Саше. Она наполнила ее пуговицами, английскими булавками и кнопками и сунула в узел со своими сорочками и панталонами.

Курсант добрался до этого узла и до табакерки.

— А, Петр Великий! — только и сказал он, потряс ее содержимым и оставил на месте.

Кроме писем из-за границы, иностранных журналов и газет, больше ничего не отобрали. Опять подкатил «черный ворон», и Владимир с одеялом, подушкой, миской, ложкой и кружкой был увезен.

Несколько дней спустя приехал из села Орловки (это бывшее имение Писаревых возле наших Бучалок) не первой молодости крестьянин. Он собирался жениться на проживавшей у нас все годы революции верной подняне Лёне. До этого времени она своего жениха и не видела: заочно ее сосватали родственники из той же Орловки.

На ближайшее воскресенье предполагалась хорошая свадьба, мой отец должен был ввести Лёну в церковь, да с последующим угощением. Свадьба состоялась, но из-за нашего несчастья очень скромно. Венчание происходило в церкви Троицы в Зубове, я был единственным шафером у невесты, над женихом держал венец его брат. Потом мы пошли в столовую на углу Пречистенки и Зубовской площади, закусили, распили бутылку вина, и всё... А вечером молодые уехали в Орловку.

Года три Лёна переписывалась с тетей Сашей. Муж ее был хорошим, трудолюбивым, непьющим, но в Орловке Лёны чуждались, считали ее барыней: она не умела доить коров, не знала, как вести крестьянское хозяйство. Детей у нее не было. Она тосковала, вспоминала жизнь у нас. И вдруг переписка оборвалась. Через других мы узнали, что ее с мужем раскулачили и отправили в Сибирь. Больше ничего о них не знаю.

С Лубянки Владимира перевели в Бутырки. В одной

 

 

- 254 -

камере с ним оказался наш хороший знакомый Сергей Кристи, двоюродный брат С. Михалкова, а также переводчик Сергей Серпинский. Оба они потом красочно рассказывали, как Владимир заделался кумиром уголовников, как они с упоением слушали его анекдоты и различные истории, он рисовал для них игральные карты с неприличными картинками.

Сергей Кристи тогда был сослан в Архангельск, потом попал в Воронеж, а перед войной вновь вернулся в Москву, возможно, не без помощи своего двоюродного брата. И я и мои сестры изредка с ним встречались и очень его любили. Он скончался в 1984 году.

Сергей Серпинский в своей жизни арестовывался пять раз и каждый раз благополучно выходил на свободу. Кроме переводов, он еще рисовал абстрактные картины и написал «Историю Бутырской тюрьмы». Я видел у него эту объемистую рукопись, но в нее не заглядывал. Он умер в 1976 году, а где находится та несомненно интереснейшая рукопись — не знаю.

Владимира выпустили недели через три благодаря энергичным хлопотам Сони Уитер у Енукидзе. Авель Софронович ей сказал, чтобы Владимир прекратил всякие сношения с иностранцами и вообще пореже ходил бы в гости и поменьше принимал бы гостей у себя. К Уитерам ходить разрешалось, но при условии, если у них никого не будет. Мистер Урби и вся его семья очень огорчились этим неожиданным и для них совершенно непонятным разрывом. Наверно, в архивах норвежского министерства иностранных дел можно найти следы их дружбы с моим братом.

Реджинальд и Соня Уитеры решили особо отметить освобождение Владимира и позвали его с Еленой в ресторан «Националь». Тот обед стоил бешеных денег, равных месячной зарплате среднего служащего.

Супруги Уитеры были исключительно порядочные люди. То, что у них жила тетя Вера с младшей дочкой Еленкой, было естественно. Реджинальд, будучи главой английской пароходной компании, получал много. Он посылал переводы своей матери, а также систематически помогал дяде Владимиру Трубецкому. Изредка он ездил в Сергиев посад, останавливался у Трубецких, охотился вместе с дядей и оставался в полном восторге от весьма примитивного их быта: гости там спали просто вповалку на полу.

Изредка Соня Уитер звала к себе тетю Эли, и та на

 

- 255 -

несколько дней покидала своих многочисленных деток и свое неустроенное хозяйство и наслаждалась комфортом. В таких случаях ее заменяла моя сестра Соня: она забирала с собой пачки медицинских карт, приезжала в Посад, чистила и мыла квартиру и деток, готовила обеды, наводила порядок, а затем снова возвращалась в Москву.

Весной 1927 года произошли новые аресты в Сергиевом посаде. Началось все со статьи в «Рабочей газете». Корреспондент этого органа печати явился в тамошний музей и начал поочередно фотографировать всех, не подозревавших подвоха его сотрудников.

Целую страницу в газете занял гнусный пасквиль — фотографии и тексты о каждом сотруднике музея начиная с директора В. Д. фон Дервиза, бывшего помещика. Больше всего досталось Юрию Александровичу Олсуфьеву, научному руководителю музея, ставшему крупным ученым искусствоведом — специалистом по древнерусскому литью и по иконам. А в статье его честили: он и бывший граф, и землевладелец, и окопавшийся враг, то да се. И остальные сотрудники оказались — кто сыном попа, кто бывшим дворянином, кто бывшим купцом, а стерегли экспонаты монахи. Олсуфьева посадили, других сотрудников музея, в том числе монахов, выгнали; тогда же и в Посаде посадили кое-кого. А фон Дервиз уцелел, он хоть и был помещиком, но в царское время его высылали, и он считался либералом. Да, наверное, у него были покровители. С той поры еще три года он занимал должность директора музея, но в конце концов тоже был изгнан...

7.

В 1926 году я кончал школу-девятилетку, вернее, землемерно-таксаторские курсы. Были экзамены, в том числе и по политграмоте, которую мы в общем-то не проходили. Волнений было много, но экзамены прошли легче, нежели ожидались, да и учителя старались выручить тех, кто шатался. По математике меня экзаменовал сам директор Дарский. Сперва старался сбить, но потом, увидев, что я начинаю тонуть, смягчился, спрашивал легче. Я слышал, как одна из учительниц задала ему обо мне вопрос:

— Ну, как?

— На «тройку»,—ответил он.

 

 

- 256 -

А мне больше и не требовалось. Других-то оценок, кроме удовлетворительно, ведь не ставили.

Я получил диплом об окончании землемерно-таксаторских курсов, а если пройду практику, то получу право на звание техника-землеустроителя. Практику эту для нас не организовали, да она меня совсем не интересовала, потому что в тот год впервые приоткрылась, правда, не дверь, а лишь узенькая щелка в светлое царство знаний.

В тот год вышло постановление правительства принимать студентов не только через рабфаки, но и после окончания школы. Некоторое преимущество давалось детям научных работников. О том, чтобы не пускать в вузы детей помещиков, купцов, попов, чиновников, офицеров, в постановлении не упоминалось. Мои родители решили, что я тоже могу попытаться поступить в вуз.

Когда же была опубликована программа предстоящих приемных экзаменов, я ужаснулся. Экзаменов предстояло четыре — по политграмоте, русскому языку, математике и физике. Только по русскому я чувствовал себя достаточно уверенным, а по остальным оказался зияющий разрыв между тем объемом знаний, какие мы получили в школе, и перечнем всего того, что указывалось в программе. Ладно, буду пытаться поступить!

А куда держать? Еще в школе на вопрос одной анкеты я ответил, что хочу быть писателем. Родители меня разу верили, что на писателя не учатся — это талант от Бога, а надо избирать какую-либо специальность. Какую? В детстве я собирал бабочек, вот и надо поступать на биологический факультет 1-го Университета. Посоветовались с Николаем Алексеевичем Бобринским, двоюродным братом Алексея Бобринского и Сони Уитер, который был профессором зоологии в университете. Он горячо поддержал эту идею, в будущем обещал меня брать в. экспедиции. Я загорелся — буду путешествовать по Средней Азии, буду писать рассказы во «Всемирный следопыт»!..

К экзаменам я начал готовиться еще до окончания школы. Никуда не ходил, только зубрил, решал задачи до одурения, вздыхал, опять кидался зубрить и решать задали

После выпускных экзаменов мы, одноклассники, сфотографировались в школьном саду, потом побежали бить цветочные горшки, которые в изобилии стояли на лестничных площадках, на подоконниках зала и классов Че-

 

 

- 257 -

рез день устроили в складчину пир на квартире Юры Неведомского. Сидеть за столом мне было очень тоскливо, многих своих школьных товарищей я любил, а собирались мы вместе в последний раз, пили водку, но умеренно, потом пошли гулять по бульварам, Смоленскому и Зубовскому, я отстал и, ни с кем не прощаясь, пошел домой...

В течение последующих трех лет та школа, бывшая Алферовская гимназия, жила прежними традициями, так же ее ученики любили и уважали старых учителей. Но времена менялись. Еще при мне в младшие классы стали набирать детей с ближайших переулков, школа перешла на две смены, явились новые молодые учителя, ничего не знавшие о страшной судьбе ее основателей — Алферовых. Дарского сменил другой директор — коммунист Резник.

Крах произошел в 1929 году. Директор пожелал осмотреть все помещения. На первом этаже, кроме истопника, жила еще Елена Егоровна Беккер — учительница географии, на втором этаже занимала целых три комнаты Антонина Николаевна Пашкова — учительница начальных классов.

Возможно, по доносу, а возможно, по хозяйственным соображениям Резник вошел в квартиру Антонины Николаевны и в третьей ее комнате увидел хорошую мебель, письменный стол, а над ним два больших портрета — фотографии покойных Александры Самсоновны и Александра Даниловича Алферовых. Вся обстановка сохранялась такою, какой она были при их жизни. Отсюда они ушли в тюрьму. Здесь ежегодно в день их казни, тайно, в течение десяти лет, собирались на чашку чая их немногие друзья-учителя. Резник помчался с доносом в райком.

Несколько учителей — Антонина Николаевна Пашкова, Елена Егоровна Беккер с сестрой, Ольга Николаевна Маслова, Юлия Федоровна Гертнер, еще кто-то были изгнаны, некоторые учителя переведены в другие школы. Три сестры Золотаревы уцелели, так как в своих анкетах называли себя мещанками. Всего тяжелее пришлось Ольге Николаевне. С юных лет была она учительницей, но в анкетах писала — дворянка, и теперь ее нигде не принимали. Два года она кое-как перебивалась частными уроками, а в 1931 году умерла. На ее похороны собралось больше сотни бывших алферовцев. Меня тогда в Москве не было.

 

- 258 -

А вот как сложилась дальнейшая судьба некоторых моих одноклассников.

Трое — Зина Бекеер, Сима Гуревич и Костя Красильников стали учеными, докторами наук. Сима и Костя скончались.

Юра Гуленко — единственный, кто из нас вступил в партию, стал директором завода. Когда после войны мы впервые собрались вместе (кого сумели разыскать), он отказался прийти в нашу компанию.

Миша Салманов тоже отказался прийти, сославшись, что он алкоголик и нам с ним будет неинтересно.

Лена Веселовская сошла с ума и скончалась в сумасшедшем доме.

Вася Ганешин погиб на войне.

Милий Благовещенский погиб совсем молодым при невыясненных обстоятельствах.

Шура Соколов уже после войны умер от алкоголизма.

Сережа Горяинов, будучи адъютантом генерала Карбышева, вместе с ним попал в плен, четыре года пробыл в немецких концлагерях, потом четыре года работал инженером-текстильщиком, потом попал в концлагеря уже советские, через семь лет вновь стал инженером. Изредка я с ним встречаюсь.

Встречаюсь я с Петей Бурманом и Надей Аранович.

Ваня Таль погиб в лагерях.

Леля Нейман, как немка, во время войны была выслана в Казахстан, через пятнадцать лет вернулась в Москву, умерла. Я ее хоронил.

Лева Миклашевский вместе с тремя своими братьями был лишен паспорта как сын жандармского офицера; все четверо по доносу мужа их единственной, обожаемой ими сестры попали в лагеря и там погибли.

О судьбе остальных — ничего не знаю.

После войны в том здании на 7-м Ростовском сперва находилась школа № 31, известная своими туристскими походами, позднее там обосновался суд. Как-то я заглянул внутрь, ради любопытства, прошел по коридорам и лестницам. Но все было так перестроено, перегорожено, что только ступени лестниц с углублениями из-за множества ног за полвека службы оставались прежними.

Как-то меня позвали выступать в библиотеку, как раз напротив.

— Вы знаете, что тут было до революции? — спросил я молоденькую библиотекаршу.

 

- 259 -

— Знаю! Тут была поповская семинария,— безапелляционно ответила она.

Я не стал ее разубеждать. Но выступал в тот день невнимательно...

8.

Кончил я школу, подал заявление на биологический факультет университета и уехал в Глинково готовиться к экзаменам.

В предыдущие годы у меня были обязанности ходить за водой, в Посад за покупками. Теперь меня заменили сестры, а я, чувствуя свое привилегированное положение, забирался с утра на ступеньки церковной паперти и там зубрил, писал конспекты, решал задачи, только к вечеру разрешал себе недальнюю прогулку.

Особенно страшен был разрыв в политграмоте Требовалось усвоить учебник Бердникова и Светлова толщиной с Библию, а также две более тонкие книжонки — «Азбуку коммунизма» Н. Бухарина и «Краткую историю РКП (б)» Г. Зиновьева. Во всех трех имя Сталина не упоминалось.

Десятки лет десятки миллионов студентов и других несчастных сидят и зубрят, отупляют сознание. И знают, что в будущей жизни это никак не понадобится, а теряют драгоценное время, идут на экзамены, проваливаются или выдерживают, а на следующем курсе опять толкут воду в ступе...

Обе тонкие книжки я проштудировал недели за две, а за толстую страшно было приниматься. Я понял, что до экзаменов никак не успею освоить все те премудрости, о которых говорилось весьма тяжелым, со многими придаточными предложениями, языком. Между прочим, в числе прочих премудростей была доказана невозможность построения социализма в одной стране. Впоследствии такие мысли были признаны вредительскими, оба автора книжищи канули в Лету, а их труд был изъят из библиотек и сожжен. Такая же участь постигла все произведения Бухарина, Зиновьева и книги других авторов.

Первую половину лета Владимир и Елена в Глинкове не жили, Елене предстояло родить. Наконец 15 июля на свет появился племянник Михаил. Владимир нам прислал очень смешное письмо, прилагался рисунок с надписью: «Князь Михаил Владимирович Голицын в воз-

 

 

- 260 -

расте двух дней». Письмо, к сожалению, пропало, а рисунок уцелел...

Я уехал в Москву держать экзамены. Но сперва мне предстояло получить удостоверение личности. Из Епифани выслали мою метрику. В милиции мне вручили ценнейший документ — красную книжку — удостоверение личности. Я ее принес домой и обнаружил, что переврали мою фамилию и место рождения. И с тех пор моя фамилия Галицын, а родился я в деревне Бугорки. Так у меня отняли родину.

Отец мой получил отпуск, родители уехали в Глинково. В Москве оставалась сторожить квартиру лишь няня Буша. Я стал впервые жить самостоятельно, чем очень гордился. Вместо дешевой столовки на Зубовской площади я облюбовал «Прагу», где брал порцию зеленого горошка и стакан пива. Не очень было сытно, но мне нравилось сидеть в роскошном зале, наблюдать, как кутят другие.

Первый экзамен был сочинение. Времени дали всего час, и я легко накатал красочное описание ужасов крепостного права по «Запискам охотника» Тургенева. Писал в большом, очень красивом, стильном Актовом зале старого здания университета; там же через три дня экзаменовался по русскому устному.

Старенький преподаватель, несмотря на жару, в старомодном сюртуке и накрахмаленной рубашке, с галстуком, посмотрел на меня из-под очков, вынул из папки мое сочинение, указал на две подчеркнутые красным ошибки и стал спрашивать. На все вопросы я отвечал бойко. Когда же он меня спросил, к какому жанру относятся «Мертвые души», я так же бойко ответил, что это роман.

— А Гоголь называл свое творение поэмой, — пристыдил меня экзаменатор и поставил «уд».

Следующий экзамен был политграмота. Я видел, как передо мной один за другим сыпались несчастные. Подошел к маленькому столику, за которым сидел в расстегнутой русской рубашке молодой развязный еврей с пейсами. А я успел освоить лишь пятьсот из тысячи страниц пресловутой «библии» Бердникова и Светлова. На мое счастье, все вопросы были из ее первой половины. О чем меня спрашивал экзаменатор — не помню, но отвечал я без запинки, хотя однажды он меня прервал и, усмехнувшись, заметил:

— Как раз наоборот. Получив вторую «удочку», я побежал в «Прагу» как

 

 

- 261 -

на крыльях. А была тогда пятница. Неожиданно на Арбатской площади я встретил Алексея Бобринского, который меня обнял со словами:

— Сережа, как я рад тебя видеть!

Оказывается, в воскресенье предстояла его свадьба, а никого из родных и друзей в Москве нет, и над ним некому держать венец. Он пригласил меня шафером. Впоследствии я узнал, что и его мать тетя Вера и его сестра Соня Уитер резко восстали против этого брака с дочерью тамбовского мещанина. А тогда я только спросил:

— В какой церкви венчание? в котором часу? — И побежал дальше.

Следующий экзамен — по математике — предстоял в понедельник. Я решил позволить себе на пару часов отвлечься от зубрежки.

Венчание происходило в церкви Симеона Столпника XVII века на Поварской, которую в последующие годы изуродовали до неузнаваемости, превратили в керосиновую лавку, а затем отреставрировали, заново выстроили колокольню, восстановили наличники, кокошники, купола и кресты, где покрасили, где позолотили. Но мимо проезжал какой-то вождь, увидел горящие на солнце узорчатые кресты и приказал их сорвать. Только неделю москвичи ими любовались, их заменили тонкие шпили; теперь в том здании помещается Музей охраны природы. На фоне огромных сундуков-небоскребов оно смотрится неожиданно, как драгоценный камень на половой тряпке.

Невеста в простенькой фате мне показалась самой заурядной, а впрочем, симпатичной девушкой. Звали ее Аля. Над женихом поочередно со мной держали венец старший из братьев Кристи Владимир и кто-то из невестиной родни. Над невестой держали венцы три ее брата. После венчания отправились пировать на квартиру ее родни на Якиманку. Мне бы извиниться, уйти: я ведь свой долг выполнил, и отправляться решать задачи. А я поплелся следом за другими. Пировали, пели, кричали «горько», пили тамбовскую брагу цвета мочи. Я поверил, что она слабенькая, и напился вдрезину.

— Домой дойдешь? — кто-то спросил меня, провожая. На Крымском мосту я долго стоял, смотря в мутные волны, меня тошнило, домой еле добрался. Няня Буша меня подхватила, уложила спать. Утром я проснулся, проспав часов пятнадцать подряд, и с головой, тяжелой, как камень, заковылял на экзамен.

 

 

- 262 -

Из трех задач не смог решить ни одной. Ничего такого мы не проходили, и в программе экзаменов подобных трудностей не указывалось. Потом говорили, что задачи были на смекалку. А у меня смекалка отродясь не водилась, да еще тамбовская брага не выветрилась из головы. Я провалился с треском. Держать экзамен по физике не было никакого смысла, и я собрался в Глинково.

А сейчас думаю, и хорошо, что провалился. Вряд ли дали бы мне закончить больше двух курсов, выгнали бы, как за два года до того сестру Соню. Только бы лишние муки испытал.

А тогда чувствовал я себя опозоренным, глубоко несчастным. Меня утешало, что провалился и Сергей Раевский, которого спросили как раз из второй части учебника политграмоты.

9.

Накануне моего отъезда в Глинково неожиданно явился из Бутырской тюрьмы дядя Николай Владимирович Голицын, отсидев ровно три года сроку. Когда ему объявили: «С вещами»,—сокамерники его подняли на руки и вынесли в коридор ногами вперед.

Вместе мы поехали в Посад, я пошел его провожать на Красюковку, где жили Трубецкие и дедушка с собачкой Ромочкой. Шагая по травке рядом с тропинкой, он вдыхал чистый воздух и говорил:

— Я три года не знал такого воздуха и три года не ходил по травке.

В Глинкове тетя Саша, мои младшие сестры и Ляля Ильинская встретили меня сдержанно, никто не заговаривал со мной о моем провале. Родители были очень огорчены, но тоже молчали. На следующий день я стал носить воду из колодца и пошел в Посад за покупками...

Тем летом 1926 года в газетах было опубликовано сообщение ГПУ о расстреле двадцати человек. О каждом поместили несколько строк обвинений.

Первым в списке стоял князь Павел Дмитриевич Долгоруков, в свое время один из основателей кадетской партии, видный белоэмигрант, неизвестно зачем перешедший нашу границу и пойманный где-то на Украине; он приходился родным дядей нашему знакомому Владимиру Николаевичу Долгорукову.

Вторым в списке стоял бывший кавалергард Эльвенгрен, финский подданный; он приехал в Питер по пору-

 

- 263 -

чению какой-то финской фирмы. Его хорошо знал дядя Владимир Трубецкой.

Третьим в списке стоял Нарышкин — бывший лейб-гусар. Он жил с женой и сыном в Москве, был без одной ноги, любил выпивать и, говорили,— часто рассказывал анекдоты. Его тоже хорошо знал дядя Владимир, мы его не знали, но было много общих знакомых. Арестовали его всего за три дня до опубликования кровавого списка; жена собиралась идти к Пешковой, нести на всякий случай передачу в Бутырки и вдруг прочла в газетах страшный список. С десятилетним сыном Алешей она приехала в Сергиев посад, Трубецкие их приютили, потом нашли для них комнату рядом со своей квартирой. Я несколько раз видел мать и сына, как они проходили по улице. Пешкова устроила им отъезд за границу. Больше я о них ничего не знаю.

Художник Фаворский, всю жизнь любивший детей, нередко рисовал карандашом их портреты. Он был хорошо знаком с Трубецкими, нарисовал портреты их детей, портрет девочки Ксаны Истоминой, еще каких-то мальчиков и девочек.

Много лет спустя на выставке, уже после того, как вышла моя книга о Фаворском, я увидел карандашный портрет, под которым стояло: «Портрет мальчика» (1926 г.) и подпись Фаворского.

Сидел, вытянувшись вперед, мальчик с тоненькими, странно изогнутыми голыми ручками и остроугольными плечиками, на тоненьких ножках короткие штанишки; поражали его большие удивленные глаза, и рот был удивленно раскрыт... Я узнал Алешу Нарышкина.

В этом потрясающем портрете простым карандашом Фаворский сумел уловить не скорбь, а словно бы удивление мальчика, который делится с друзьями своею новостью: «А знаете, на прошлой неделе мой папа был убит большевиками...»

Если бы я увидел этот портрет раньше, еще когда работал над своей книгой о Фаворском, то постарался бы его там поместить, хотя у читателей, возможно, возникли бы недоумения:

— Какого странного мальчика изобразил художник!

Кто был среди семнадцати остальных в списке — не помню.

ГПУ объявило, что казнит преступников в ответ (вернее, в отместку) за террористический акт — за бом-

 

 

- 264 -

бу, подложенную в здание на Лубянке, когда взрывом отвалился кусок стены, а жертв не было!

Английские лейбористы, тогда заигрывавшие с нашим правительством, прислали короткую, в три газетные строчки, телеграмму о том, что их деятельности в пользу нашей страны препятствуют «казни без суда» (точные слова), и советуют их прекратить. А тогда подобные телеграммы помещались в наших газетах. За подписью Рыкова была напечатана ответная пространная телеграмма, оправдывавшая такие казни.

Три дня Ляля Ильинская ходила как потерянная, что-то бормотала, что-то записывала. На третий вечер она прочла нам звонким голосом свои стихи, которые мне показались прекрасными,—они назывались «На смерть двадцати».

10.

В Глинково приехал Андрей Киселев. Он был одним из немногих моих школьных друзей, которого я ввел в наш дом еще с прошлой зимы. Отец его был горным мастером в гравийных карьерах, мать — в молодости учительницей, старший брат Сергей позднее стал крупным ученым-археологом, членом-корреспондентом наук. Семья жила в Лосиноостровской. Сам Андрей занимал маленькую комнатку в Теплом переулке в квартире трех сестер Золоторевых — учительниц из нашей школы.

Меня влекли к нему его предприимчивость, энергия, любовь к старине, начитанность. Я всегда считал себя ниже его. А что он находил во мне — не знаю, но с годами он стал больше интересоваться моей сестрой Машей и говорил про нее, что в профиль, со своим маленьким точеным носом и взбитыми, вьющимися волосами, она кажется ему словно римской камеей.

Он приехал к нам в Глинково в новенькой, черной, с зелеными кантами, с медным значком механика, фуражке. И я сразу понял: поступил в МВТУ — в Московское высшее техническое училище.

В тот год немногие из моих одноклассников решились держать экзамены в вузы; большинство, учтя свою неподготовленность, отложили экзамены на год, некоторые, подобно мне, провалились. Кроме Андрея, поступило еще двое или трое, в том числе одна из наших самых плохих учениц — Лена Веселовская, за свою толщину и коротконогость прозванная Тумбой, но, видимо, тут дело

 

 

- 265 -

не обошлось без блата. Она поступила на медицинский факультет 1-го Университета.

Андрей очень гордился своей фуражкой. По давней традиции полагалось покупать ее при поступлении в технический вуз и носить до его окончания, а следующую приобретать, лишь получив диплом инженера.

Через два года Андрей и другие студенты были вынуждены сменить фуражки на кепки, когда заплевали само звание инженера, а огромное их число было отправлено в концлагеря по выдуманным обвинениям, и фуражка со значком стала символом мифического вредительства.

Приехав в Глинково, Андрей тут же предложил нам идти в поход. Все мы ходили босиком, Андрей фуражку снял, надел на голову колпак из газеты, ботинки скинул. И на следующий день под его руководством мои сестры — Соня и Маша, Ляля Ильинская и я отправились пешком на станцию Бужаниново — первую остановку после Сергиева посада. Шли полями, лесами, любовались лесными далями, в какой-то деревне пили молоко с чудесным заварным ржаным хлебом. А тогда везде крестьянки сами пекли в русских печках на капустных или кленовых листьях круглые караваи с верхней румяной корочкой; они были куда вкуснее нынешних буханок.

Придя на станцию, мы узнали, что поезд в Сергиев посад пойдет лишь через три часа, а на задних путях стоял товарняк. Андрей тотчас же нам предложил влезть на тормозную площадку вагона. Он говорил, что и раньше столько раз так ездил, и писатель-народник Златовратский всегда путешествовал по Руси подобным способом.

Паровоз загудел, вагоны лязгнули. Мы вскочили на площадку. Когда же поезд перешел на полный ход, к нам вспрыгнул какой-то железнодорожник и, уцепившись за мою руку, изо всех сил стал меня тянуть, чтобы сбросить на ходу с поезда. Мои спутники потянули меня в другую сторону.

— Позвоните в ГПУ-у-у-у! — завопил железнодорожник, когда наш вагон, набирая скорость, проезжал мимо здания станции.

Железнодорожник нам объявил, что девочек отпустят, а меня и Андрея посадят и каждому дадут по три года. Соня и Маша начали умолять его нас простить, что мы нечаянно и больше не будем, а он все угрожал тремя годами. Андрей перед нами оправдывался, ссылаясь на опыт писателя Златовратского.

 

 

- 266 -

— Да ведь до революции ГПУ не было,— резонно отвечала Соня.

А колеса вагона все стучали, а поезд все мчался сквозь поля и леса. Перед нами открылся великолепный архитектурный ансамбль Троице-Сергиевой лавры. Но нам было не до любования древней красотой.

Вагоны начали лязгать, тормозить. И вдруг железнодорожник соскочил на ходу и скрылся. Мы даже не сразу поняли, что беда миновала. Когда же поезд совсем замедлил ход, мы спрыгнули, но в сторону, противоположную станции, и пошли по путям, обмениваясь впечатлениями от только что пережитых страхов.

— Никогда не будем ездить на товарных поездах,— в один голос заявили девочки.

На следующий день Андрей опять потащил нас в поход. Но девочки, сославшись на усталость, отказались. Мы зашагали вдвоем в дальний, за восемь верст, скит Параклит.

Наша дорога начиналась от Черниговского скита, была прямой, мощеной, теперь заросшей травой, по ее сторонам рос сплошной лес.

Скит Гефсиманский жил под дамокловым мечом выселения, землю у монахов отобрали, и поля зарастали сорняками. А над Параклитом еще не нависла угроза, и когда мы подходили к его красной кирпичной ограде, то увидели вдали нескольких монахов, которые жали серпами рожь.

Скит жил по строжайшему уставу, женщины туда не допускались, служба в небольшой кирпичной церкви длилась долго, богомольцы сюда приходили редко. Монах-привратник нас пропустил за ограду, объяснил, где находится трапезная, и сказал, что нас непременно накормят. Так оно и случилось. Молодой, улыбающийся монах подал нам по глиняной миске заправленных постным маслом и луком горячих кислых щей, отрезал от большого каравая по огромному куску хлеба, поставил перед нами на стол глиняный кувшин с ледяным квасом. Мы поели с аппетитом и признались друг другу, что никогда в жизни не пробовали таких щей, такого хлеба, такого квасу.

Недавно я узнал, что патриарх Пимен в молодости был монахом в Параклите. Мне хочется думать, что тот инок, кто нас так щедро угощал обедом, и был будущий глава Русской православной церкви.

Андрей организовал и третий туристский поход. Про-

 

 

- 267 -

слышали мы, что в лесу, верстах в двадцати к северу-западу от Сергиева посада, находится основанная недавно Гермогеновская пустынь, куда переселились монахи из закрытого в первые годы революции подмосковного Николо-Угрешского монастыря.

Расспросили дорогу и пошли опять впятером: мои сестры, Ляля Ильинская, Андрей Киселев и я.

Тот поход, а вернее богомолье, вспоминается мне как одно из самых поэтичных впечатлений моего отрочества. Благостное чувство охватывало нас, когда мы шли от деревни к деревне то полями, то перелесками, наконец нам показали малоезженную дорогу, и мы углубились в вековой лес, а вскоре нам представился вид словно с картины Нестерова: лесная поляна, местами распаханная; пара лошадей пасется, иноки работают на пашне, на краю леса несколько недавно срубленных, малых, крытых соломой избушек; над той, что была побольше и крыта тесом, поднималась кругленькая луковка из осиновых плашек, увенчанная деревянным крестом. Постройки окружала изгородь из слег.

Наш приход сперва вызвал у монахов смятение — нас приняли за представителей власти. А услышав, что мы богомольцы, монахи собрались совещаться, как нас устроить, чем угостить. От еды мы отказались, у нас с собой кое-что было, да в ближайшей деревне мы попили молока. Шла всенощная, мы вошли в церковку и встали в полутьме притвора, смущая монахов своим малобогомольным видом. Когда же служба кончилась, нас позвал к себе в избушку древний старец отец Андрей и начал ставить самовар. Никак у него не ладилось, единственная в скиту самоварная труба была старая, продырявленная в нескольких местах, пламя вырывалось наружу, и вода никак не закипала. Отец Андрей охал — вот какая беда: из-за трубы он не может нам предложить чаю из земляничных листьев с медом. А тут происшествие: сестра Соня, садясь за стол, нечаянно стукнулась головой о лампадку, висевшую перед иконой в красном углу. Деревянное масло облило ей волосы, пролилось на овчину, которую отец Андрей нам постелил на полу. Я думал, он сейчас будет бранить Соню, а он перекрестился, спросил мою оплошавшую сестру, как ее зовут, и сказал:

— Раба божия София, не смущайся, это благодать, это тебе Господь счастье посылает.

Мы легли рядышком. Лежавшая рядом со мной

 

- 268 -

Соня совала мне в нос свои пахнущие деревянным маслом волосы, и я плохо спал.

Утром мы отправились обратно в Глинково. А Андрей, вот какой был настырный! Он обещал своему тезке старцу при первой же возможности доставить ему новую самоварную трубу, но никак не мог выполнить своего обещания. Такой случай нашелся лишь на Октябрьские праздники. Но возникло неожиданное препятствие, под страхом отчисления из вуза всех студентов обязали участвовать в демонстрации на Красной площади. Шагал он в колонне под красным транспарантом, проклинал торчащих куклами перед Мавзолеем вождей и думал о самоварной трубе. Наконец он вырвался, помчался на Ярославский вокзал, с ближайшим поездом к себе на Лосиноостровскую, следующим — в Сергиев посад и зашагал с трубой под мышкой в Гермогеновскую пустынь.

Явился он туда ночью, насмерть перепугал монахов и вручил трубу старцу. Недолго она послужила. Через год мои сестры и Андрей, но уже без меня, снова отправились в пустынь и застали там мерзость запустения: бревна избушек были развезены по окрестным деревням, монахи разошлись в разные стороны. В зарослях крапивы валялся никому не нужный осиновый церковный куполок с поломанным крестом...