- 457 -

МЫ ДУХОМ НЕ ПАДАЕМ

1.

Нет, не с бухты-барахты говорил я Юше Самарину, что к лету меня обязательно восстановят в избирательных правах. К тому были у меня некоторые основания, а скорее надежды.

Моя мать, разговаривая с адвокатом Орловским о превратностях артели «Расшитая подушка», рассказала ему о всевозможных передрягах ее младшего сына.

Орловский дал такой совет:

— В районных избирательных комиссиях хоть и сидят люди бдительные, но они захлебнулись от потока заявлений лишенцев, и царит там жуткий беспорядок. Сыну вашему отказывают вместе с отцом, с матерью, со старшим братом и его женой да еще с престарелой воспитательницей. А надо словчить, отдалить его дело от всех вас. Пусть он сам подает в первичную инстанцию — в районную комиссию, будто в первый раз. Никто не догадается, что ему уже отказывали. Что же до подписки о невыезде, которую он дал еще весной, пусть о ней забудет. В ГПУ столько добавляется с каждым днем дел, что беспорядок там как бы не еще больше, нежели в избирательных комиссиях.

Мать передала мне совет Орловского. Я заартачился:

— Не хочу отвечать на язвительные вопросы, еще спросят глупости вроде: «Танцевали ли вы в этом зале?» Не поеду.

На следующее утро мать подошла ко мне и сказала:

— Папа всю ночь из-за тебя не спал. Поезжай. Вышел из-за перегородки Владимир и, посасывая трубочку, резко сказал:

— Изволь ехать без разговоров!

Сперва мне предстояло отправиться к профессору Строганову за справкой о заработке. Ведь он должен в своем учреждении печать поставить. А вдруг его там спросят: «Кого подкармливаете?» Явился я к Сергею Николаевичу, объяснил заплетающимся языком, зачем мне нужна справка. Он пригласил меня к своему столу и сказал:

— Давайте сочинять вместе.

Так написали мы черновик со словами «систематически исполняет», «высокого качества», «мой постоянный помощник». А через несколько дней благодетель вручил

 

 

- 458 -

мне напечатанную на машинке «справочку-выручалочку» с круглой печатью в нижнем правом углу.

Отец подобрал кипу прежних устарелых справок о моем заработке, какие фигурировали на суде о нашем выселении. Всю эту кипу уже после Нового года я понес к приемному часу на Пречистенку в здание Фрунзенского райсовета. Это рядом с аптекой, там теперь помещается бюро обслуживания иностранцев.

На душе у меня было тоскливо, я предвидел презрительные взгляды и вопросы. Вошел — и сразу наткнулся на старушку, сидевшую на табуретке; такие старушки толпами собираются по церквам, а никак не в строгих учреждениях. Я ей объяснил, какая неволя меня сюда привела. Она показала, где снять пальто, куда подняться. В ее словах я почувствовал неожиданную теплоту и подлинное участие и сразу приободрился.

Нет, ни в какую комнату заходить не требовалось, а тут же, у верха лестницы на просторной открытой площадке, находился совсем пустой стол, сзади стола — пустое кресло, сбоку пустой стул, по сторонам площадки на двух лавках, мне подумалось — на скамьях подсудимых, сидело несколько человек. Запомнились: юноша в ватнике, которого я сперва принял за потомственного пролетария-рабфаковца, тоненькая бледная девушка с опущенными глазами и рослый, полный, с крупными, восточного пошиба чертами лица пожилой мужчина.

Я его сразу узнал: Мириманов! Сейчас только люди старше меня знают, кем он был.

Во время нэпа в Москве и в Питере успешно действовало несколько частных книжных издательств. Энергичные люди насаждали в народе «разумное, доброе, вечное» и, разумеется, получали немалые барыши. Одним из них был Мириманов, выпускавший большими тиражами тоненькие, с цветными картинками детские книжечки по гривеннику штука. В каждом газетном киоске продавались эти дешевые подарки для детей, все больше сочинения классиков, которым Мириманов гонораров не платил. В числе иллюстраторов подвизался известный художник-анималист В. А. Ватагин, шрифты на его обложках выполнял я, а устроил меня к нему брат Владимир. Однажды я видел, как Мириманов с толстухой женой выезжал на рысаке с кучером на козлах из ворот собственного особняка на углу Пречистенского бульвара и Гагаринского переулка. В книге «В. Голицын—страницы жизни

 

 

- 459 -

художника, изобретателя и моряка» на странице 128-й брат изобразил такой шикарный выезд...

А три года спустя я перестал помогать Ватагину; задушенный налогами Мириманов закрыл свое культурное начинание. Наверное, и особняк у него отобрали и из Москвы шуганули. И теперь сидит он, опустив голову, на скамье подсудимых, ожидая своей участи, а я его спрашиваю: «Вы последний?»

Глядя на ссутулившуюся его грузную фигуру, я думал про него: «А ведь книги издательства Мириманова доходили до каждой крестьянской избы». Из тогдашних современных детских писателей он печатал Маршака и Чуковского. А в газетах и журналах их начали поносить за вредные сказки, особенно крепко доставалось Чуковскому за презрение к пролетариату, за его стихи «...А нечистым трубочистам стыд и срам, стыд и срам...» Наверное, и Мириманова крыли за распространение столь «вредной» детской литературы.

Мои размышления прервала дама. Она вошла из внутренних комнат — элегантная, величественная брюнетка с крупными, пожалуй, даже красивыми, даже породистыми чертами лица. Совсем она не была похожа на сверхидейных тетей, которые, подражая Крупской, в те годы нарочно щеголяли в самых затрапезных платьях. Сзади дамы шла бойкоглазая девушка в красном платочке, типичная тогдашняя комсомолка-энтузиастка. В руках она держала несколько пачек сколотых скрепками бумаг. Листки у нее норовили вывалиться, и она их все подхватывала.

Дама уселась в кресло и начала брать у девушки одну пачку за другой, выкликала фамилии и говорила очередному подходившему: «Вы восстановлены», другому— «Вам отказано», говорила таким деревянным и беспристрастным голосом, точно раздавала талоны на обед.

Одни уходили от стола сияющие, другие — с опущенными головами. Наконец на скамьях остались: юноша-рабфаковец, бледная девушка, Мириманов, я и еще за мной заняли очередь две тети, с виду рыночные торговки. Девушка-комсомолка ушла, дама сказала:

— Подходите.

Подошел юноша-рабфаковец, сел на стул, положил пачку документов на стол, весь сжался. Дама начала читать бумаги, потом вполголоса стала задавать юноше вопросы. Он, волнуясь, отвечал, она записывала. Я силился услышать, но не смог. Юноша, верно, оправдывался. А в

 

 

- 460 -

чем была его вина? В том, что его отец... А кем был его отец? За что терпит сын?

— Следующий подходите, — выкликнула дама.

Подошла девушка и села. Бедняжка, как она волновалась! Щеки ее сделались пунцовыми, в глазах засветилась мольба. Мне хорошо было видно, как под стулом мелко-мелко дрожала ее нога.

И опять дама читала документы, спрашивала, девушка отвечала, дама записывала. Наконец девушка вернулась на свое место.

Наступил черед Мириманова. Он сел, стул затрещал под его тяжелой фигурой, он положил на стол весьма объемистую пачку бумаг. Дама читала только некоторые, то спрашивала она, то отвечал он. Их разговор затянулся. Ожидая его окончания, я волновался и, чтобы сдержать волнение, сжимал кулаки.

Мириманов говорил горячо. По тону его голоса я понимал, что он в чем-то старался убедить даму. До меня доходило: «Я всю жизнь работал»,—и опять: «Я всю жизнь работал».

Он говорил, дама писала, потом заговорила, начала повышать голос, исчезла ее холодная беспристрастность. В конце концов она хлопнула своей ладонью по толстой пачке бумаг и сказала:

— Все, все, разговор окончен! Мириманов пытался еще что-то сказать. Дама его не слушала. Он тяжело поднялся и побрел на свое место.

— Следующий, — позвала дама.

Следующим был я. Быстро вскочил, не дожидаясь приглашения, сел на стул против дамы, положил на стол заявление и пачку справок о заработке. Дама начала их было просматривать. Мне потребовалось сжать кулаки до боли в пальцах, до боли в ладонях, чтобы взять себя в руки, чтобы дама и не подозревала, как я волнуюсь. Сейчас, почти шестьдесят лет спустя, я не очень помню, в каком порядке дама задавала мне вопросы, а о чем шел разговор, не забыл. И Владимиру, и мне порой случалось отвечать на один вопрос, доказывающий не очень обширную осведомленность любопытствующего по русской истории. Вопрос этот был:

— А какое отношение вы имеете к князю Голицыну? Будто некогда проживал самый главный представитель этого знатного рода, близкий к царю вельможа, обладатель несметных богатств, владелец обширных имений, многочисленных дворцов.

 

- 461 -

И Владимир, и я договорились между собой — в таких случаях ссылаться на книгу «Род князей Голицыных», выпущенную в конце прошлого века. В ней только живших в те годы этих самых представителей набиралось около сотни, и никто из них не считался самым главным.

Все эти замысловатости я пытался объяснить даме, но она перебила меня и спросила об отце. Боже мой, Боже мой! Сколько раз за свою жизнь мне приходилось перечислять его прегрешения с точки зрения властей и его достоинства с моей точки зрения. Даме, кажется, надоело меня слушать, и она сказала:

— Давайте рассказывайте о себе лично. Я начал рассказывать, как успешно черчу в журналах и этим зарабатываю свой хлеб. Она спросила меня, кто такой профессор Строганов. Я чуть не ляпнул: «Это главный начальник заднего прохода города Москвы»,— однако вовремя опомнился и стал объяснять, чем занимается мой благодетель.

Дама начала терять терпение и неожиданно задала мне вопрос:

— А выплачиваете вы подоходный налог? А патент у вас имеется?

Я понял, что попался. Заикаясь, я стал объяснять, что, когда получал деньги в кассах учреждений, с меня подоходный налог вычитали. Но Строганов-то мне платил чистоганом, из своего кармана. Я попытался оправдываться, что-то мямлил. Дама перебила меня и сказала:

— В конце концов это дело финансовых органов вас оштрафовать за неуплату подоходного налога. А обязанность районной избирательной комиссии выяснить, на какие средства вы живете. Вы — кустарь. И советую вам немедленно взять патент.

Никто меня не называл кустарем. Ну, пусть будет так, лишь бы восстановили.

Дама отпустила меня, а мои документы на столе оставались. Я сел на свое место. Началось томительное ожидание решения судьбы. Рядом со мной сидели Мириманов, рабфаковец, девушка и другие, как говорят индусы, «неприкасаемые». Мы сидели, молчали, ждали.

Дама отпустила еще троих, забрала документы всех нас и ушла. Мы продолжали сидеть, молчать и ждать. Наконец дама вернулась в сопровождении бойкоглазой комсомолки с пачками наших судеб.

 

- 462 -

— Вы восстановлены,—сказала дама рабфаковцу.— Вы восстановлены,— сказала она девушке, побледневшей, как лист бумаги.—Вам отказано,—сказала она Мириманову, передавая ему объемистую пачку бумаг, в которой, наверное, заключалась вся его долгая жизнь для пользы людей и для собственной выгоды. Члены избирательной комиссии увидели в издателе только человека, стремящегося к наживе. Он ушел, вобрав голову в плечи.

Девушка-помощница передала даме мою пачку.

— Вы восстановлены,— изрекла дама, передавая в мою протянутую, точно за милостыней, руку пачку документов.

Поверх их была приколота узенькая-узенькая, ну, честное слово, в три сантиметра ленточка. Я ее развернул. Унылый канцелярский язык я не сразу осознал. Буквы прыгали, плясали. Наконец дошло: я восстановлен! восстановлен! восстановлен! Я больше не презренный лишенец!.. И как быстро! Думал, придется полгода ждать, а тут в два счета!

Уже сидя в поезде я пришел в себя, вытащил эту ленточку, перечел напечатанные в один интервал строки и чуть не запел: восстановлен! восстановлен!..

Приехал домой, все меня поздравляли. Владимир сострил: это потому ленточка такая узкая — бумагу экономят, так много лишенцев приходится осчастливить.

Увы, в ближайшие месяцы не очень изменилась моя судьба. Как и прежде, я усердно чертил для разных заказчиков, у профессора Строганова сам получал деньги, У Других получал за меня верный друг Валерий Перцов. Но не все заработанные деньги я теперь отдавал родителям, а часть клал на сберкнижку — копил на будущую поездку к невидимому граду Китежу. Теперь мне можно было не бояться милиционеров, которые постоянно толкались по улицам, пристально всматривались в прохожих, разгоняли собиравшихся более чем втроем. Однажды я спросил милиционера, где улица такая-то. Он пронзил меня испытующим взглядом и сам задал вопрос: «А тебе для чего?» Я его не испугался и бойко воскликнул: «А тебе какое дело!»

С тех пор в моем удостоверении личности бережно хранилась драгоценная узенькая ленточка. А в анкетах и до и после войны еще долго стоял коварный вопрос: «Были ли вы или ваши родители лишены избирательных прав, в каком году и по каким причинам? Были ли вы

 

 

- 463 -

или ваши родители восстановлены в избирательных правах и в каком году?».

Не рано ли языковед Ожегов в своем словаре издания 1951 года исключил поганое словцо «лишенец»?

2.

Нынешние историки, а за ними и прочие граждане считают самым страшным годом для нашей страны 1937-й. Конечно, в тот год слез и крови пролилось немало. Но для основного класса, для крестьянства, самыми страшными временами были последние три месяца 1929 года и первые три месяца 1930-го, когда, точно под ударами топоров, рушились вековые устои, обычаи, привычки жителей села. Я уже упоминал, что Владимир высказывал мысль о группе садистов, захвативших власть, которые довели страну до такого состояния, что, казалось, она покатилась в пропасть. И нет таких сил, чтобы ее удержать.

Издевались власти над глинковскими крестьянами. Находились другие, изощренные, способы глумления по всей стране над русскими, украинцами, белорусами; другие национальности пока не трогали. Подавляющее большинство крестьян вступало в колхозы под угрозой раскулачивания. Ни в одном тогдашнем романе нет правдивого описания всего того, что творилось в деревне.

Началось массовое уничтожение скота и началось бегство крестьян со своих родных мест. Бежали на «великие стройки социализма», где на первых порах принимали без разбору всех, с любой справкой и без справки, а если ты прибыл еще с конем, то честь тебе и хвала. Бежали недалеко, в ближайший город, где устраивались как бог пошлет. Бежали в соседний район, добирались до приглянувшейся по пути бегства деревни, вступали в тамошний колхоз; именно из таких беглецов, а не из коренных жителей выходили активисты села.

Так четыре крестьянские семьи в тот год переселились за семьдесят километров в село Любец Владимирской области, где теперь у меня свой домик и где я сейчас пишу эти воспоминания. Когда в 1936 году там закрывался храм, двое переселенцев-активистов крючьями сдирали тончайшей резьбы старинный иконостас, на амвоне кололи иконы и жгли их вместе с рукописными книгами. А коренные жители с ужасом смотрели на костер. Копоть на стенах и сейчас различается.

 

- 464 -

Старообрядец и известный книголюб Чуванов Михаил Иванович[1] рассказывал мне удивительную историю своего дома. В молодые годы он и его пять братьев работали на московских заводах, по субботним вечерам ездили в родную деревню близ станции Ступино Павелецкой ж. д. Однажды приехали и узнали, что их родителей собираются раскулачивать. Они поняли, что беда нагрянет не только на отца с матерью, но и им всем накостыляют. В ту же ночь избу разобрали и одним рейсом на двадцати санях повезли бревна и доски дома, дранку крыши, кирпичи фундамента и печей, бревна и доски всех пристроек, даже собачью будку захватили, погрузили мебель, сундуки, запасы продуктов, сено и овес, повели корову. А куда везти — не знают. Один из братьев отправился вперед, в Люберцы, там у него был знакомый начальник. Но договориться с ним он не успел. Прибыл обоз, а где выгружаться? Выбрали, где улица кончается,— опушку леса, и за одни сутки избу сложили. Она и теперь стоит. Там у старика Михаила Ивановича я в гостях побывал, чай из самовара пил, рассматривал его собрание старинных книг, знакомился с его коллекцией автографов знаменитых людей, слушал неторопливую, мудрую речь хозяина. Он, в частности, рассказывал с юмором, как поразились те, кто явился раскулачивать его родителей. Они обнаружили только ямы от погреба и от туалета. А соседи руками разводили, говорили: «Знать не знаем, ведать не ведаем».

Тогда всполошилось военное командование. Бдительные комиссары запрашивали сельсоветы по месту рождения не только красноармейцев, но и командиров. Их с позором изгоняли, иногда без шинелей и без сапог. «Катись ко всем чертям, кулацкий сынок!» Такой случай описывается в рассказе Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Скольких изгоняли—пусть историки разберутся.

Сам Ворошилов на Политбюро поднял тревогу: перегибают районные и сельские власти. Редеют ряды доблестной Красной армии. Вряд ли в штабах высказывали вслух, а про себя понимали, что сила нашего победоносного воинства заколебалась из-за этой колхозной свистопляски...

В марте во всех газетах появилась статья самого вели-

 


[1] Он скончался в 1988 году в возрасте 98 лет.

- 465 -

кого и мудрого Сталина— «Головокружение от успехов». Ученые, которые занимаются историей коллективизации, делят события на две части: до этой статьи и после этой статьи.

Начиналась она со звонкого перечисления успехов в промышленности и в деревне, затем автор обрушивался на областные и районные власти. Политбюро никаких ошибок никогда не совершает. А вы, такие-то растакие-то, неправильно поняли мудрые указания, перегибали палку, нарушали основное положение: в колхозы вступать добровольно. Вся вина за перегибы сваливалась на областных и районных руководителей. Перед народом, во мнении народа эти руководители выглядели дураками. А их победные сводки о сплошной коллективизации оказались «головокружением ».

После той статьи устремилось крестьянство из колхозов. В иных деревнях оставались одни председатели, в других колхозы вовсе разваливались, а в третьих колхозы, хоть и сильно поредевшие, сохранялись благодаря «сознательному классово-проверенному костяку» (выражение из тогдашних газет). Слабосильным бедняцким семьям, а также отъявленным лодырям и пьяницам, а также отдельным активистам просто некуда было деваться. Вот они и оставались в колхозах. Так, в селе Любец, где я сейчас живу, колхоз уцелел благодаря четырем семьям переселенцев, бежавших от раскулачивания со своих родимых мест. А в селе Котове, где я жил тогда, колхоз сразу развалился. В селе Глинкове колхоз остался: очень уж крестьяне были напуганы прежней угрозой переселения в монашеский корпус. Один старик — бывший районный уполномоченный в Тульской области — мне много позднее рассказывал, как, сидя в деревне, он газет не читал, а на собрании стал на мужиков орать: «Вступайте без разговоров!» А кто-то из них привез газету из города и сунул ее в нос уполномоченному. Высмеяли его мужички — чего грозишься, видишь, сам Сталин сказал: добровольно, добровольно!..

10.

Весной пришла из Твери открытка от брата моей матери Алексея Сергеевича — дяди Алеши Лопухина. Он писал, что в их семье радостное событие — родился шестой ребенок, девочка Таня, и он очень хочет, чтобы приехал его племянник Владимир ее крестить.

 

 

- 466 -

Владимир ехать отказался, был у него срочный и выгодный заказ. Мать предложила ехать мне. Я с радостью согласился. Увидеть впервые город, да еще старинный! Всю жизнь я любил путешествовать. Мать дала мне узелок с кое-какими гостинцами, и я поехал.

Дядя Алеша жил в бывшем лопухинском имении Хилкове Тульской губернии, где он арендовал фруктовый сад, потом он переехал в Сергиев посад, приобрел чулочную машину и успешно вязал чулки «железная пятка», а мои сестры их столь же успешно продавали. Он поселился близ дома, принадлежавшего Пришвину. В ЦГАЛИ хранится копия письма писателя: делясь с адресатом мудрыми мыслями, он пренебрежительно отзывается о чудаке-чулочнике и многочисленных его детях.

Да, конечно, дядя Алеша был чудак, мало приспособленный к жизни. Кто-то должен был опекать его и его все увеличивающуюся семью. Сперва заботилась о нем моя мать. Именно она надоумила его купить чулочную машину.

Я уже рассказывал о провокации с покушением на секретаря Загорского райкома партии. Тогда, в 1927 году, дядя Алеша получил минус шесть и выбрал для жительства Тверь, где продолжал вязать чулки. К 1929 году, воспользовавшись неурядицами в текстильной промышленности, он втрое поднял на них цены.

Опекала его семью также Сандра Мейендорф, самая младшая из тринадцати детей свиты его величества генерал-адъютанта барона Мейендорфа: ее сестра Фекла Богдановна, иначе милейшая тетя Теся, была верной и плодовитой женой дяди Алеши. Кроме чулочного заработка, он получал еще некоторые суммы от своей свояченицы Сандры — развеселой бабенки, служившей секретаршей и переводчицей у американца — мистера Стида, представителя миллионера Гарримана, взявшего в концессию чиатурские марганцевые рудники на Кавказе. Но в 1929 году наше правительство расторгло договор с Гарриманом, концессия была ликвидирована, мистер Стид благополучно уехал, а его секретаршу Сандру посадили. И благополучие семьи дяди Алеши пошатнулось.

Он мог продолжать вязать чулки, но получилась серьезная заминка. В свое время нитки доставали у каких-то китайцев. Но их всех из-за конфискации у Советской власти КВЖД посадили. Моя мать доставала нитки у какой-то таинственной старухи в Орехово-Зуеве. Некоторое время дядя Алеша благополучно пользовался ими, а по-

 

 

- 467 -

том понял, что нитки эти краденые. Как человек благородный и как юрист он возмутился. Да и действительно, могло раскрыться настоящее уголовное дело, не то что о «Расшитой подушке».

Дядя Алеша отказался от выгодной, но ненадежной профессии и поступил на работу в Тверской горкомхоз на должность «пробёра» — ежедневно, без выходных, брал пробы воды в Волге и в ее притоках Тверце и Тьмаке, всего в восьми местах; ему приходилось обходить верст пятнадцать. Тетя Теся сшила ему из мешка специальный пояс, широкий, с восемью карманами. Тяжко ему приходилось зимой, бутылки он сберегал от мороза, согревая их теплом своего тела, но вынужден был таскать с собой пешню, чтобы пробивать лед. Зав. лабораторией мог быть спокоен: пробёр доставал воду в точно указанных местах. Заработок его был небольшой, но зато он получал продовольственные карточки на себя, на жену, на шестерых детей и на верную, всюду их сопровождавшую няню Ганю...

— Сережа, как я рад, что ты приехал!—повторял он, обнимая меня, когда я появился на пороге их комнаты. Многочисленные малыши — мои двоюродные — уставились на меня, тетя Теся усадила обедать.

Дядя Алеша пошел со мной к священнику договариваться о крестинах. По дороге увидели огромные фанерные щиты. Над ними протянулись лозунги об очередных перевыборах, а на щитах местный художник намалевал портреты различных категорий лиц лишенцев. Для нэпмана, священника, кулака, бывшего генерала он воспользовался карикатурами из «Крокодила», а так называемые административно-высланные поставили его в затруднение. Он нашел выход — изобразил киноартиста Дугласа Фербенкса с его чарующей улыбкой.

Мы пришли в дом священника, сперва вышла испуганная девочка, затем испуганная старушка, потом женщина с остановившимися от ужаса глазами, наконец, появился сам священник. Мы объяснили, зачем пришли, он воскликнул: «Как же вы всех нас напугали!» Он обещал прийти крестить к дяде Алеше на квартиру. Вот как тогда боялись прихода незнакомых людей!

По дороге обратно дядя Алеша рассказывал анекдоты: неприличные, но не политические рассказывать не возбранялось.

Мать послала мальчика за сахаром по карточкам, продавец отрезал не тот талончик, она вновь побежала в

 

- 468 -

магазин, начала кричать: «Я своего сына за сахаром посылала, а вы ему яйца отрезали!»

Другой анекдот: пришел покупатель в магазин, увидел брюки, ему ответили: только для членов (кооператива). Он в ужасе воскликнул: «А что же я на ноги буду надевать! »

Рассказывал дядя Алеша еще анекдоты, но я их, к сожалению, не могу привести.

Народу на крестины собралось много — две супружеские пары соседей, а остальные, как они сами себя называли, были «минусники», то есть москвичи и ленинградцы, высланные минус 6 и избравшие себе пристанищем Тверь. Все они подвизались на различных должностях, где не требовались классово проверенные работники. И все они крепко подружились между собой и время от времени собирались вместе. А тут нашелся великолепный предлог — крестины девочки. Я раньше знал некоторых из гостей, но давно их не видел. Они радостно меня приветствовали и звали в гости.

Шафером мне посчастливилось быть тринадцать раз, а крестным отцом впервые. Я проникновенно прочел по молитвеннику «Верую» и возгордился своими будущими обязанностями к малышке — моей двоюродной сестре.

После окончания церковного обряда все уселись за длинный стол, принесенный от соседей, и на лавки, принесенные также от соседей. Угощение было весьма скромное — в основном картошка, а водки совсем мало; дядя Алеша разливал ее по граненым стаканам аптекарскими порциями. Но все искренно веселились, наперебой что-то рассказывали. Один батюшка сидел, удрученный до крайности. Только что власти закрыли его церковь, и он не знал, как дальше ему жить, а у него было несколько маленьких детей. У Корина есть портрет такого убитого горем священника, у которого повесился сын, только тверской батюшка был помоложе... Разошлись поздно.

На следующее утро нам — троим взрослым — пришлось испугаться не менее остро, нежели испугалась семья батюшки. Резко постучали. На вопрос: «Кто?» — ответили: «Милиция». Открыли. На пороге предстал милиционер и с ним двое в пальто. И сразу отлегло от сердца. Оказывается, за Волгой горят торфяники. Постановление горсовета — от каждого дома мобилизуется по одному трудоспособному.

Дядя Алеша начал объяснять, что ему совершенно

 

- 469 -

необходимо идти брать пробы воды. Вызвался идти я. Надо с лопатой явиться через час к пристани на Волге. Отправятся на место пожара на барже.

Подобные неожиданные приключения мне всегда нравились. Я бодро зашагал с лопатой на плече по тверским улицам, подошел, кажется, к Волге. Почему — кажется? Да стоял такой дым, что за несколько шагов виделась только седая пелена, а где находился противоположный берег реки, было неизвестно. Народу с лопатами, топорами, ломами, ведрами собралось множество. Ощупью, тихим ходом подошел буксир с баржей. По мосткам перебежали, отчалили и медленно поплыли в серой, душной мгле. Я угадывал справа и слева невидимые тверские набережные и злился, что не вижу Волгу.

Через час причалили, нас повели к тлеющему торфянику, поросшему мелким лесом, показали, где копать канаву, чтобы перерезать путь огню. Копали сперва дружно, с пересмешками, с революционными песнями, потом копали молча и словно нехотя. На нескольких подводах красноармейцы привезли в котлах обед, роздали миски и деревянные ложки. К вечеру канава, окружавшая торфяник, была выкопана, и мы вернулись в город на той же барже. И опять я злился, что ни Тверь, ни Волга не пожелали мне показаться.

На следующий день я отправился делать визиты. Сперва явился к Владимиру Владимировичу Вульферту. Он был одним из четырех зятьев Елены Сергеевны Петуховой — замоскворецкой царицы и приятельницы дедушки, о которой я раньше рассказывал. Невысокого роста, тонкий, подвижный, с выдающимися скулами, с баками, с бородкой, он был когда-то офицером лейб-гвардии гусарского полка, но ему пришлось выйти в отставку, так как его жена заделалась любовницей великого князя Михаила Александровича — брата царя. Вульферт с ней развелся и женился на красавице Вере Григорьевне Петуховой.

Супруги меня встретили весьма сердечно, усадили пить чай, Владимир Владимирович повел меня на свой крохотный участок под окнами. Он с гордостью и любовью показывал мне различные цветы и прочел целую лекцию, как за несколько лет собирается вывести голубые георгины. Уже после войны, когда я работал над своей повестью «Сорок изыскателей», то вспомнил о чудаке-садовнике, грезившем о прекрасных голубых георгинах, и рассказал о нем... В 1937 году все четыре зятя Елены Сер-

 

 

- 470 -

геевны погибли то ли на Воркуте, то ли на Колыме.

После Вульфертов я пошел к Истоминым — Пете и его сестре Наташе. Петя, двухметрового роста, томный и чванливый молодой человек, считался приятелем моего брата Владимира и когда-то служил в миссии Нансена. Знаменитый путешественник организовал помощь голодающим Поволжья. Когда миссия закрылась, Петю арестовали; три года он провел в «рабочем коридоре» Бутырок, потом поселился в Твери, где подвизался простым рабочим в геодезической партии. При каких обстоятельствах была выслана из Москвы его сестра Наталья — не помню.

Пока я обедал у Пети и Наташи, неожиданно явился их двоюродный брат и мой большой друг Сергей Истомин, также получивший минус 6. В Твери он таскал мерную ленту в паре со своим кузеном. Давно мы с ним не виделись, крепко обнялись, по-мужски поцеловались. Он мне объявил, что искал меня по всему городу и ведет меня к своим родителям. Мы отправились, а идти предстояло через весь город на левую сторону Волги в Заволжье.

Отец Сергея — Петр Владимирович был одним из самых благороднейших и честнейших людей, каких я знал. Он считал, раз присягал царю, значит, не может служить Советской власти, и не пускал детей в безбожную школу, а сам их учил вплоть до 9-го класса, потом они благополучно сдавали экстерном; такой способ получения образования тогда разрешался. Во времена нэпа Петр Владимирович зарабатывал тем, что покупал драгоценности у бывших людей и продавал их нэпманам и иностранцам, оставляя себе какой-то определенный процент. Когда же нэпманов поприжали, он, как и дядя Алеша Лопухин, купил чулочную машину и, крутя ее вместе с женой в две смены, зарабатывал больше, нежели мой дядя. После разгрома московских китайцев его жена доставала нитки у той же таинственной старухи в Орехово-Зуеве. Но ведь нитки-то были краденые на фабрике, из-за чего дядя Алеша и бросил сие небезопасное ремесло, а Истомины продолжали якшаться с той же старухой. Безупречно честный Петр Владимирович даже не подозревал, что тут кроется какая-то темная афера.

Жили Истомины в Твери в сыром, неуютном подвале в комнате, в которой все стены были увешаны иконами и фотографиями. Петр Владимирович, невысокого роста брюнет с прозрачным пенсне на небольшом носу, встретил меня очень сердечно, оставил ночевать. Он томился

 

- 471 -

три года в Соловках, оттуда попал в Тверь. В тот вечер он много мне рассказывал о соловецкой, до 1929 года, относительно свободной жизни, о тамошнем быте. У него был очень характерный, слегка надтреснутый, невозмутимый, при любых обстоятельствах спокойный голос. Он показывал мне совершенно уникальные соловецкие фотографии, на одной из них он сидел вместе с тремя митрополитами, которые призваны были возглавлять православную церковь, а на самом деле жили вдали от церковных дел...

Утром Сергей отправился на работу, а его сестра Ксана вызвалась показывать мне город. К счастью, ветер разогнал дым погасшего торфяного пожара, засияло солнце и засверкали белые храмы и белые дома вдоль обеих набережных Волги. И предстал передо мною тогдашний прекрасный и старинный город Тверь — церкви, церкви, одна за другой с золотыми крестами на куполах. Волга широкая, Тверца поуже, в устье Тверцы весь белый древний, XVI века, знаменитый Отроч монастырь, в котором когда-то Малюта Скуратов своими руками задушил митрополита Филиппа. Я еще застал ту красоту и ту старину...

Ксана и я перешли по мосту на правый берег Волги, вышли на главную улицу, идущую параллельно набережной. Она получила название Миллионная, потому что Екатерина II пожертвовала миллион рублей на ее обновление после пожара. Огромный и мощный пятиглавый собор Михаила Архангела, откуда только что были вышвырнуты мощи народного героя, тверского князя святого Михаила Ярославича, замученного в Орде. Многоглавый храм Белая Троица XVI века. Многоколонные, в классическом стиле белые торговые ряды. На Миллионной было три площади, из них одна с двумя построенными полукружием нарядными дворцами; там помещались краеведческий музей и картинная галерея, куда повела меня Ксана.

Содрогается сердце. Из всей той красоты и старины, которые я тогда имел счастье и наслаждение лицезреть, сейчас лишь чудом уцелели храм Белая Троица да площадь с дворцами; великолепные торговые ряды были разрушены уже в хрущевские времена, а остальное погибло не от немцев, а в сумрачные тридцатые годы. Тверь и Кострома — два больших старинных города, какие особенно страшно пострадали от вандалов, да еще у Твери отняли ее славное и древнее имя...

 

 

- 472 -

К вечеру, усталый, я добрался до дяди Алеши. Он очень за меня беспокоился — куда я пропал. А в те годы все могло случиться — вышел человек из дома, а назад не вернулся.

Расскажу о дальнейших судьбах тех, с кем мне довелось тогда встретиться в Твери, куда я приезжал еще раз в 1933 году.

В 1934 году братья Мейендорфы выкупили за валюту свою сестру, а мою тетю Феклу Богдановну с мужем дядей Алешей и уже не с шестью, а с семью детьми. Все они уехали в Эстонию, где у Мейендорфов был родовой замок. Перед отъездом дядя Алеша приезжал к нам прощаться, жалкий, удрученный, не знающий, что его ждет.

Когда наши войска заняли Эстонию, Гитлер договорился со Сталиным, что все те тамошние жители, у кого в жилах течет немецкая кровь, могут уехать в Германию; отправился и дядя Алеша как муж немки со всеми своими детьми. Старший его сын, Сергей, был призван в ряды немецкой армии, но воевал на Западном фронте. Что переживал дядя Алеша, кому сочувствовал во время войны, не знаю, хочется думать, что он радовался нашим победам. Когда наши войска вступили в Берлин, он с семьей находился там. Любопытно, что я был в Берлине, когда там жили мои родственники, и даже и не подозревал об этом. Потом вся семья очутилась в Америке. Лишь одно-единственное письмо прислал дядя Алеша моей матери. Я его читал. На десяти страницах после многих рассуждений об антихристе, о конце мира он вспоминал, в какой нищете жил и плодил детей; писал, как все они завели свои семьи, все остались православными, у всех просторные квартиры, все имеют по две автомашины, у всех много детей. И он сам над ними был как глава многочисленного рода. Ни мы не знаем своих двоюродных, ни они нас не знают...

Пете Истомину, наверное, опостылело таскать ленту и рейки, и он уехал в Якутию, где-то устроился счетоводом и в конце концов стал главбухом крупного предприятия.

Его дядя Петр Владимирович еще несколько лет прожил в Твери, снабжая тверичей и москвичей чулками «железная пятка». А в 1934 году нагрянула на тверских минусников беда, некоторые, в том числе и Вульферт, исчезли в лагерях, других сослали в отдаленные места. Петр Владимирович с семьей попал сперва в Орел, потом в Казахстан в город Кокчетав, там был снова арестован и погиб. Его сын Сергей работал в Кокчетаве преподава-

 

 

- 473 -

телем физкультуры в школе, заболел сыпным тифом и скончался, а если бы выздоровел, то его, несомненно, постигла бы судьба отца.

4.

Наступил июнь 1930 года. Мы свыклись с неудобствами и теснотой жизни в маленьком домике села Котова, с частыми поездками в Москву, отнимающими много времени. Молоко и овощи покупали у соседей, на пять карточек получали хлеб, а постное масло, крупы и сахар приобретали по торгсиновским бонам за доллары.

Изгнанный из «Всемирного следопыта» брат Владимир, несмотря на лишенство, продолжал успешно трудиться в других журналах. Был у него большой приятель Гильгендорф, которого все звали Гулькой, расторопный и бойкий журналист и пройдоха, член редколлегии недолго существовавшего приключенческого журнала «Борьба миров». Он искренно любил Владимира и не опасался давать ему заказы, более того, он устроил ему творческую командировку от журнала на Черное море, на днепровские лиманы[1].

Вместе с Владимиром поехала его жена Елена, детей оставили на попечение наших родителей. Поехал с ними и верный друг нашей семьи Валерий Перцов; он взял отпуск на своей работе в ВИМСе, ему, с юных лет любившему все связанное с Древней Грецией, очень хотелось посетить развалины греческих колоний по берегам Черного моря. Путешественники побывали в Ольвии, в Херсонесе, в Керчи, еще где-то, вернулись очень довольные. Владимир привез несколько альбомов акварелей — видов Черного моря с греческими развалинами и с разными жанровыми сценками.

Сестра Маша отправилась как коллектор в свою первую геологическую экспедицию в Орловскую область вместе с Еленой Алексеевной — дочерью того самого профессора Алексея Павловича Иванова, который жил в Хлебникове и который помог нам обрести пристанище в соседнем Котове.

Отец потихоньку что-то переводил и нянчился с внуками, мать вела все хозяйство, но ее постоянно отрывали

 


[1] Когда началась война, Гильгендорфа сочли за немецкого шпиона и он был расстрелян без суда и следствия.

- 474 -

поездки в Москву из-за проклятого дела «Расшитая подушка».

С местным населением мы мало общались, не то что в Глинкове. Когда растаял снег, мы неожиданно увидели, что все поля по соседним деревням — Щапово, Павликово, Виноградово, Хлебниково — засажены клубникой. Ее начали разводить в массовом масштабе со времен нэпа. Немалый доход она приносила хозяевам. А в 1930 году власти решили эти клубничные плантации прибрать к рукам, их попросту отобрали у владельцев участков, и был организован совхоз. Клубника благополучно поспела, и, чтобы ее собрать, кликнули клич по всей округе:

приходите со своими корзинами, кушайте сколько хотите, но ни в карман, ни в сумку — ни одной ягоды. Народу набралась тьма-тьмущая, и я один день ходил, и моя сестра Катя с подругами ходила. Собирали в корзины, тащили на приемный пункт, там сваливали в ящики. Сколько погнило — не знаю. А на следующий год все плантации распахали, засеяли зерном. Да, конечно, государству хлеб нужен, а не ягоды. Так осталась Москва без клубники...

5.

Я витал на седьмом небе от счастья. Вместе с Юшей Самариным готовился к поездке в Нижегородскую область собирать песни, частушки и сказки. Ехал я на свой счет. Конечно, это было нехорошо — прекратить давать деньги в общесемейную кассу, но ведь я ехал ко граду Китежу.

Юша отправился вперед договариваться с местными властями, а я и его жена Катя — сестра братьев Раевских — должны были выехать следом за ним. Пришла телеграмма: «Выезжайте Семенов Юша». И я отправился на Курский вокзал за билетами.

Бедные, бедные россияне. Сколько переживаний и треволнений приходилось им переносить в течение всех семидесяти лет строительства социализма, когда они собирались в далекий путь! А зачем ехали? Лишь немногие в отпуск или по делам, а подавляющее большинство отправлялось за продуктами и промтоварами.

В первый день стояния в очереди я билетов не достал, явился к кассе посреди ночи, купил два билета до Нижнего Новгорода. Поезд отправился вечером.

Мы заняли боковые полки. Катя легла внизу, я — наверху. Поехали. И вдруг на рассвете раздался душераз-

 

 

- 475 -

дирающий визг. Визжала женщина, до того дремавшая на длинной нижней скамье у открытого из-за духоты окна. Весь вагон проснулся. Поезд медленно отходил от станции. В окне виднелись голова и плечи вора, одной рукой он держался за нижнюю оконную раму, а другой рукой вырывал узел из-под локтя женщины. И вырвал, и спрыгнул на ходу поезда, и с добычей под мышкой медленно углубился в березовую рощу.

Теперь мне постоянно приходится проезжать мимо станции Второво. От той березовой рощи остались лишь отдельные деревья между рядами маленьких домиков. И я всегда вспоминаю, как визжала в вагоне женщина, когда похищались через окно ее пожитки.

В Нижний Новгород мы приехали к полудню и, невыспавшиеся, отправились на трамвае через весь город на волжскую пристань, на большой лодке поплыли на другой берег Волги. Пока плыли, неожиданно хлынул дождь с грозой. А вид на город, на кремль с многоглавыми храмами, с высокой, напоминавшей Ивана Великого колокольней, с могучими стенами и башнями был чудесный.

А дождь хлестал. У Кати была широкополая соломенная шляпка, с которой на ее плечи вода стекала ручьями. Я побывал в Нижнем Новгороде за три года до того, а Катя видела его впервые.

— Посмотри, посмотри, какая красота! — вскричал я.

— Иди ты к черту со своей красотой! — вскричала Катя, увертываясь от холодных струй.

Приплыли. Дождь перестал. Совсем мокрые, мы отправились пешком за три версты на станцию Моховые Горы, откуда начинался железнодорожный путь на северо-восток, на Керженец и на Ветлугу, по воспетому Мельниковым-Печерским лесному, старообрядческому краю.

Не знаю, какие такие манатки уложила Катя в свой тяжелый чемодан, я взял с собой только наволочку, превращенную в легонький рюкзак. Тащил я тащил Катин чемодан, переменял руки, отдыхал, опять тащил. Хорошо, что наша одежда на солнце скоро высохла.

Вокзальчик на станции Моховые Горы был маленький, деревянный, и зеленые вагончики нас дожидались тоже маленькие. Билеты я взял неожиданно легко, стоял в очереди каких-нибудь полчаса. И мы поехали. Маленький паровозик медленно потянул поезд. Катя все беспокоилась, где в Семенове мы будем искать Юшу. К вечеру

 

 

- 476 -

приехали, Юша нас встретил на станции. Оказывается, он несколько дней подряд приходил к поезду. Повел нас в гостиницу. Городок был маленький, уютный, с маленькими деревянными домиками в садах, каменные стояли только на главной площади по обеим сторонам собора.

На следующее утро мы пошли смотреть, как делают деревянные ложки. Не знаю, как изготовляют их теперь, а может, производство и вовсе заглохло. А тогда занимались этим, идущим с древних времен ремеслом семьями, а семьи были многодетные.

Во дворе одного дома на травке сидели по кругу и старые и малые. Мы подошли, встали в сторонке. Старик брал из поленницы кленовую, отпиленную определенной длины чурку и маленьким острым топориком, насаженным на короткое топорище, ударял по чурке семь раз, не больше не меньше, и передавал обрубок с углублением на одной стороне старшему сыну, тот с помощью такого же топорика придавал обрубку форму, отдаленно напоминавшую ложку, второй сын обрабатывал ножом. Так от одного к другому, потом к женщинам и девушкам — шлифовальщицам, лакировщицам и красильщицам — передавалось изделие. Замыкал круг мальчик лет десяти, палочку, расщепленную на конце на несколько лучиков, он тыкал в миску со свинцовой краской, наносил на готовую ложку серебряные звездочки и клал ее рядом на доску сохнуть.

Юша записывал весь процесс изготовления, а Катя и я разинув рты смотрели и удивлялись той быстроте и сноровке, как на своеобразном конвейере рождались ложки. Тогда половина жителей нашей страны хлебала щи ложками, изготовленными в Семенове и в ближайших к городу селениях.

На следующий день рано утром нам предстояло отправиться за сорок верст в село Владимирское на реке Люнде; там невдалеке находилось озеро Светлояр — моя давнишняя греза. Мы попадали туда накануне престольного праздника Владимирской Божьей Матери, когда праведные люди удостаиваются лицезреть на дне озера священный град Китеж и слышат звон колоколов на его невидимых храмах. У меня дух захватывало от нетерпения...

Юша отправился в райисполком договариваться о поездке. Вернулся он смущенный: нам дают маленькую, плетенную из ивовых прутьев таратайку на два седока с кучером.

 

- 477 -

Я сказал, что пойду пешком, что я привык ходить на большие расстояния. Юша поступил не как любящий супруг, а как того требовали интересы дела. Он оставляет Катю скучать в семеновской гостинице, а поедет вместе со мной — его будущим помощником.

Выехали на следующее утро, уселись рядом в тесной корзинке, кучер впереди. Дорога шла то лесом, то полями, через деревни и села. По пути мы то и дело обгоняли женщин, девушек и девочек; все они были в черных одеждах, в белых платочках, шагали и старики, мужчин и мальчиков было мало. Все шли молча, наклонив головы, группами по трое и больше, выходили из боковых проселков, присоединялись к шедшим по главной дороге, шли сосредоточенные, нас оглядывали недоверчиво. Мы закурили, и тотчас же одна старуха подскочила к таратайке и нас одернула:

— Грех великий в сей день дым пускать.

И мы тотчас же затушили папиросы.

Остерегаясь кучера, мы молчали, обменивались красноречивыми взглядами. А богомольцев-старообрядцев обгоняли все больше и больше. И я думал: по всей стране власти в неистовстве гонят все религии — православную, старообрядческую, баптистскую, мусульманскую, иудейскую и закрывают храмы, арестовывают священников, проповедников, просто верующих. А тут идут и идут люди старой веры, в тайном чаянии увидеть утонувший древний священный град...

К вечеру приехали в большое село Владимирское, у здания сельсовета отпустили возчика, вошли внутрь. За столом сидел рослый мужчина с револьвером на поясе, толпились парни-активисты. Предсельсовета то ли из-за недостаточной грамотности, то ли, чтобы показать свою революционную бдительность, долго изучал Юшино командировочное удостоверение, долго всматривался в красивый, отпечатанный в две краски бланк — письмо Академии художеств с просьбой ко всем организациям оказывать нам всяческое содействие и прочая и прочая, что полагается писать особым канцелярским языком на подобных документах. Пред. вернул Юше документы и подозрительно посмотрел на меня. Я невольно вздрогнул.

— Это мой помощник товариш Гальчин,— пояснил Юша, нарочно коверкая мою фамилию.

Он объяснял, чем мы будем заниматься. Слушали нас недоверчиво, никто не мог понять, для чего нужно записывать частушки, песни и сказки и какая от наших затей

 

 

- 478 -

будет польза строительству социализма. Однако Юшины бумаги вызывали почтение, и пред после некоторого раздумья повелел одному из активистов «поставить нас на фатеру».

Хозяин и хозяйка встретили нас недоверчиво и напуганно, однако поставили самовар, принесли испеченные по случаю праздника пироги. Разговорились. Мы узнали, что они «твердозаданцы». Вот еще одно словцо из тех страшных лет, неизвестное нынешнему читателю. Это лучше кулака, но хуже середняка, на них накладывали «твердые задания», то есть обязывали в кратчайшие сроки сдать государству хлеб, внести столько-то денег, отработать столько-то дней. Выполнишь — могут дать второе твердое задание, не выполнишь — могут раскулачить, посадить. Такой крестьянин перед властью был беззащитен, его судьба целиком зависела от воли, вернее, от произвола активистов.

Хозяин нам сказал, что его семью «простили». За что простили, неизвестно, но можно было догадываться, сколько треволнений довелось им пережить. «Голос отняли, голос отдали»,— говорил хозяин. Юша старался его успокоить. А тот по случаю предстоящего праздника поставил на стол полбутылки самогону...

Несмотря на поздний час и на усталость с дороги, Юша и я отправились к озеру Светлояр; идти предстояло три версты. Мы обгоняли медленно шагавших богомолок в белых платочках. Как и накануне, они двигались молча, наклонив головы. К нам присоединилось двое активистов, заговорили об опиуме для народа, о том, что им поручено взять кое-кого «на заметку», как они выражались.

Юша перебил их, сказал, что у нас серьезное задание записывать для науки, что они будут стеснять тех, кто будет нам рассказывать; мысленно он посылал этих активистов «ко всем чертям». Они ускорили шаг.

Солнышко закатывалось. А люди шли и шли, видно, собираясь устроиться ночевать на берегу озера, благо было совсем тепло.

«Скоро, скоро! Поднимемся на тот пригорочек и оттуда увидим»,—шептал я самому себе в великом нетерпении.

И поднялись. Предстало перед нами в зеленой низине воспетое Пришвиным «голубое око с белыми березовыми ресницами». Да, голубое и круглое, словно огромный глаз. А березы при закате были розовые, и росли они

 

 

- 479 -

вдоль одной стороны озера, а на другой поднимались три невысокие, поросшие соснами горы. Издали было видно, что народу на них толпилось полным-полно. Мы направились к тем горам. Подошли ближе и убедились, что люди там собрались совсем разные.

На одной горе предприимчивые кооператоры открыли торговлю с наскоро сколоченных лотков, продавали пряники, печенье, семечки, воблу. У лотков толпились девчата, но не в белых платочках, а в пестрых косынках, верно, местные. Мы увидели знакомых активистов. Но они не «брали на заметку», а просто пересмеивались с девчатами.

— Пойдем, нам тут нечего делать, — сказал Юша. Мы поднялись на соседнюю гору. Там молодец играл на гармошке. В кружок столпились парни и девчата, смотрели, как двое пляшут, поочередно выкрикивая частушки, постукивая каблучками.

Нам полагалось записывать. Ведь официально приехали-то мы сюда ради частушек. Я собирался добросовестно заносить в блокнот все, что слышал. И одновременно разочарование охватывало меня. При чем тут озеро Светлояр и священный град Китеж? Обыкновенный сельский праздник. Я думал, что Юша сейчас вынет блокнот, начнет записывать, а он неожиданно сказал:

— Идем на третью гору.

Совсем стемнело. При свете костра мы увидели толпу, все больше мужчин, молодых и пожилых. Молча и внимательно они слушали, как спорили двое. Один был седобородый, похожий на библейского пророка старик. Отблеск костра горел в его глубоко сидящих глазах. Другой был много моложе, в военной гимнастерке, в брюках галифе. Когда-то на этой горе спорили между собой старообрядцы и православные. Теперь спор шел иной. Есть Бог — нет Бога. Старик говорил страстно, убеждал, порой поднимал руку к небу. Другой спорщик старался доказать свое, один из его доводов был: Ленин не верил в Бога, а раз так, значит, все верующие — враги Советской власти. Их надо сажать.

Да, такова была участь православной церкви. Ее поносили, обвиняли, а верующие, лишенные возможности защищаться, терпели, их арестовывали, ссылали за веру. И жила, и продолжала жить православная церковь, унижаемая, гонимая.

Да, на берегу озера Светлояр шел спор о вере, и это было удивительно, необычно. Юша и я остановились, на-

 

 

- 480 -

чали слушать. А шел спор насмерть. Ясно было — побеждал старик. В конце концов атеист злобно махнул рукой и отошел, бросая угрозы:

— Недолго тебе разгуливать.

Юша и я начали спускаться. До нас донеслось тихое многоголосое пение. На склоне горы сидели женщины и пели, сколько их было, неизвестно. В темноте различались только белые платочки. Они пели молитвы, духовные стихи, пели заунывно, тягуче. Вокруг стояли люди, слушали... Постояли и мы, потом спустились к озеру.

На берегу тоже стояли люди молча и недвижно, здесь, в темноте, различалось лишь множество белых платочков. Все стояли к озеру лицом. Я понял: они ждали, ждали услышать звон колоколов, лицезреть невидимый для грешников град Китеж. Они верили страстно, непоколебимо, что поднимется из омутов озерных дивный белокаменный град...

Юша потянул меня за рукав, мы подошли к самой воде и тут увидели совершенно невероятное. От поверхности озера шел слабый свет. Я услышал шорох в камышах, всмотрелся и увидел старуху. Она ползла на локтях, перебирая траву руками. За нею ползли другая, третья. Сколько их было, неизвестно, темнота скрывала. Они дали обет проползти вокруг всего озера!

Юша опять потянул меня за рукав. Нехорошо глазеть на верующих с любопытством. Мы стали подниматься на ту гору, где в темноте женщины в белых платочках пели молитвы. Юша свернул в сторону, выбрал кустарник, и мы с ним прилегли рядышком поспать хоть на три часика, благо ночь была теплая и звездная. Я собрался перебрать в памяти все переживания того вечера, но тотчас же уснул...

Юша разбудил меня, когда солнышко еще стояло совсем низко, мы спустились к самой воде, умылись, огляделись. Опять ползли старухи! За камышами не было видно, сколько их ползло. Нехорошо было на них смотреть. Мы поднялись. Обе горы, где торговали и где плясали, были пусты. А та гора, где женщины пели молитвы, по склонам, между стволов сосен усеялась спящими. На светлом озере курился туман, едва различались березы на противоположном берегу.

Мы походили по горам. Люди поднимались, разводили костры, готовили пищу. Издали слышалось пение молитв. Что нам делать? Зашагали в село. Отошли немного, встали, оглянулись. В последний раз увидел я голубое

 

 

- 481 -

око с березовыми ресницами — озеро Светлояр. Там на дне прятался невидимый град Китеж. Не показался он нам, грешным... Мы шли молча, каждый из нас думал свою думу...

Слышал я, что на следующий год по всем дорогам к озеру милиционеры и активисты устроили заставы, не пускали богомольцев, иных арестовывали. И до самой войны на каждый престольный праздник Владимирской Божьей Матери власти разгоняли верующих, а потом не до того было. Опять стали люди собираться, но споров о вере уже не устраивалось. Приходили к озеру матери и жены ратников, молились за них, чтобы вернулись живыми и невредимыми. А после войны зачастили к озеру школьники старших классов со всех окрестных мест. Будто попьешь воды из озера и экзамены благополучно сдашь...

Расспросили мы с Юшей дорогу на Керженец и пошли шагать от деревни к деревне, целую неделю ходили. Юша записывал частушки у девушек и у девочек, а я записывал у парней и у мальчиков. Сколько нежной поэзии теплилось в тех частушках, какие доставались Юше. Одну я и сейчас помню. Вот она:

Растет тополь выше окон,

Выше горницы моей;

У миленка русый локон,

Мой миленок всех милей.

Я усаживался на лавочку, объяснял окружавшим меня мальчишкам и парням, что мне от них нужно. Они сперва пересмеивались, перешептывались, потом самый смелый при общем хохоте заводил «скоромные» частушки. Я их запомнил много, но привести решаюсь лишь одну:

Пионеры, пионеры,

Лаковы сапожки!

Это вас-то, пионеры,

Обосрали кошки.

Сказки Юша и я записывали в две руки. Садились по обеим сторонам старика или старушки и строчили, как успевали. Вокруг собиралась толпа ребятишек. Сказки комические назывались «ихохошками». Помнится, одну очень длинную мы записывали весь вечер и все следующее утро. Ее можно было бы озаглавить «Необычайные приключения недотепы-жениха, который никак не мог покакать». Сказка так завершалась: молодых после свадебного пира отводят в спальню, он набрасывается на нее и заливает ее своими экскрементами.

- 482 -

Деревни, по которым мы шли, описаны у Мельникова-Печерского, все они были старообрядческие — курили мы втихомолку, питались из «мирских» мисок и пили из «мирских» кружек. По дороге видели развалины скитов. Вступили мы в область знаменитых Керженских лесов, вековые, как на картинах Шишкина, сосны обступали нашу дорогу. Говорят, что теперь все там повырублено подчистую и растет чахлый березняк. На Керженец мы вышли у большого села Хахалы. Там три дня с утра до вечера записывали. Древняя старушка весь вечер напевала нам свадебные, похоронные и другие песни.

В Хахалах я чуть не купил лодку, задумал в одиночку за двое суток спуститься по Керженцу до самой Волги. Так когда-то спускался Короленко. Мужики уговаривали, лодку продавали дешево, говорили, что в Лыскове на Волге я ее продам в десять раз дороже. А я не решился. И не потому, что одному было страшно плыть. А вдруг спросят у меня в Лыскове документы, да как я на Керженец попал, да еще бдительный начальник, посмотрев на мое удостоверение личности, задаст мне вопрос:

«А князь Голицын вам не родня?»

Так и вернулся я с Юшей в Семенов, где нас радостно встретила изнывавшая от скуки его жена Катя.

В Нижнем Новгороде мы расстались. Всегда жил во мне эдакий чертенок — страсть к походам и путешествиям. Юша с Катей вернулись на поезде в Москву, а я поплыл на пароходе вверх по Оке. Денег у меня оставалось достаточно, я купил билет первого класса до Мурома да еще в пароходном ресторане заказал (единственный раз в жизни) стерляжью уху.

Целый день я ходил по Мурому от одного храма к другому. Обидно, конечно, что мне, увы, не с кем было поделиться своими впечатлениями от красоты церквей сплошь XVII века, от бесконечных заокских далей и от великолепного городского музея и не менее великолепной картинной галереи, когда-то собранной несколькими поколениями графов Уваровых, чье имение Карачарово было над самым Муромом. Это то самое Карачарово, откуда происходил Илья Муромец.

К вечеру сел я на поезд во Владимир, забрался на третью полку, но среди ночи меня разбудила руготня, крики; одни пассажиры вылезали, другие влезали. То был город Ковров. Я про себя чертыхнулся — спать не дают, повернулся на другой бок и заснул. Не думал я тогда,

 

- 483 -

что с этим городом на Клязьме у меня будет связана половина моей жизни.

Во Владимир я приехал рано утром и сразу пошел в адресное бюро при милиции узнавать адрес жившего там знакомого моих родителей Федора Алексеевича Челищева. Заполнил карточку, на вопрос «профессия» написал — «педагог» и подал милиционеру. Тот, взяв у меня карточку, вышел, через некоторое время вернулся и сразу начал у меня выпытывать: для какой цели понадобился мне этот Челищев? Я, естественно, испугался, начал что-то бормотать. Милиционер, не слушая меня, подал мне карточку и с плохо скрываемой ненавистью объявил, что Челищев административно высланный и лишенец, нечего мне, комсомольцу, с ним якшаться. Почему он меня принял за комсомольца — не знаю.

Домик, где проживал Федор Алексеевич, находился на склоне горы недалеко от вокзала. И он и его жена приняли меня, что называется, с распростертыми объятиями. Чудный и чудной был человек милейший Федор Алексеевич — глубоко религиозный, идеалист-философ, бывший тульский помещик, юрист по образованию. Чем он занимался, не знаю, а к Советской власти никак не мог приспособиться, менял должности, учил чьих-то детей и никогда не падал духом. Высокий, чернобородый, в очках, он тайно писал стихи, любил потолковать о литературе, о русской истории. А когда я к нему тогда явился, был он еще безмерно счастлив, потому что совсем недавно женился.

Жена его Ольга Александровна была под стать ему — такая же глубоко религиозная идеалистка. Я мог бы много о ней рассказать, но и так отвлекаюсь в сторону. Была она урожденная Грессер. Ее отец, бывший одесский градоначальник, а также ее сестра и брат где-то отбывали сроки заключения, а она, уже пожилая, вышла замуж за такого же пожилого. И ничего им не было нужно, лишь бы оставили их в покое.

У них гостил тринадцатилетний мальчик Алеша Бобринский, сын профессора биологии Николая Алексеевича Бобринского, который, хотя был и графом и бывшим царским офицером, к удивлению многих, никогда не сидел. Он был женат на Марии Алексеевне Челищевой, и, значит, его сын Алеша приходился племянником Федору Алексеевичу. В город Владимир я попал впервые. Федор Алексеевич с восторгом взялся мне показывать его древности. Он водил меня от храма к храму, объяснял,

 

 

- 484 -

рассказывал. А тогда еще был цел Рождественский собор, но мы смогли увидеть его только издали, за монастырской стеной находилось ОГПУ и тюрьма. Шагая по улицам Владимира, мы встречали многих знакомых Федора Алексеевича, иных и я знал. Все они были «минусники». И во Владимире, как и в Твери, их поселилось немало.

На следующий день мы втроем отправились рабочим поездом в Боголюбово. Тогда еще был открыт главный Боголюбовский храм, мы взошли внутрь, и я поразился тонкости позолоченной деревянной резьбы по иконостасу. Мы пересекли железную дорогу и цветущим лугом пошли к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли. Посетить ее была моя давнишняя мечта, подобная мечте об озере Светлояр. Позднее много раз мне довелось побывать у ее подножия, но то самое первое впечатление от ее дивного облика, наверное, никогда не забуду...

Из Владимира я поехал на автобусе, вернее, на крытом брезентом грузовике, в Суздаль. Но мне очень не повезло — почти беспрерывно шел дождь. Я бегло осмотрел ныне варварски разрушенный Троицкий собор Ризположенского монастыря. К сожалению, то мое первое посещение знаменитого города из-за дождя почти не осталось в моей памяти. Вернулся я к милым Челищевым совсем мокрый и среди ночи уехал в Москву. Федор Алексеевич меня провожал. Больше я его не видел.

Я узнал, что вскоре у супругов родился сын Николай, а потом Федора Алексеевича арестовали и сослали на Вычегду; он вернулся, работал на стройках НКВД и сравнительно рано умер. Судьба мальчика Алеши Бобринского была ужасна. В тот год он попал на Арбате под трамвай, ему отрезало ногу, он успел сообщить адрес родителей. «Скорая помощь» приехала с опозданием на целый час, и он умер, истекая кровью.

Чтобы закончить рассказ о том моем путешествии, добавлю, что фольклорные записи Юши и мои требовалось перепечатать. Юшины записи благополучно перепечатала машинистка института этнографии, где он работал. Но мои нельзя было доверить ни одной даме.

Нашелся машинист — старый генерал Данилов, брат царского морского министра. Я к нему ходил в Староконюшенный переулок. Он был очень колоритен — высокий, с седыми бакенбардами, как у царя Александра II, в засаленной военной тужурке, в засаленных синих генеральских брюках с красными лампасами, в туфлях на босу ногу. Жил он одиноко. Работе моей очень обрадо-

 

 

- 485 -

вался, так как заказчиков у него было маловато. Возвращая мне рукопись, он сказал, что даже в юные годы в Кадетском корпусе не слыхивал подобной похабщины.

Вскоре я понес ему рукопись отцовского перевода. Дверь мне открыл сосед и сказал, что генерала нет и не будет. Я его спросил: «Он умер?» Сосед молчал. Я его спросил: «Он в больнице?» Сосед ткнул пальцем на запечатанную сургучной печатью дверь в генеральскую комнату. Я все понял и ушел.

В Академии художеств остались весьма недовольны нашими записями фольклора. Ни одной песни, ни одной частушки, прославлявшей колхозный строй, мы не записали, хуже того, в некоторых усмотрели кулацкую идеологию...

Тогда выпускали сборники частушек, выдуманных досужими борзописцами. Вот одна из них:

Жить зажиточно в колхозе —

Это дело наших рук.

Так сказал товарищ Сталин,

Наш любимый вождь и друг.

А пели ли подобные частушки по тогдашним деревням — не знаю...

С того путешествия не видел я Юшу в течение сорока лет. Дом XVIII века, в котором он жил, снесли, и он с женой уехал во Фрунзе организовывать там отделение Киргизской академии наук и устроился ученым секретарем. После войны он преподавал в Кировоградском педагогическом институте, уйдя на пенсию, обосновался в Ярославле. Умер он в Москве, я был на его похоронах.

6.

Чертежник-кустарь, хоть и восстановленный в избирательных правах, все же не являлся полноценным советским гражданином. Надо мне поступать на государственную службу. Это понимали и мои родители, и я сам. Не забыл я и совета следователи Горбунова уезжать из Москвы на великие стройки коммунизма. Да, надо мне сматывать удочки. Мать утешала меня: даст Бог, и от ареста я уцелею. А пройдет года три, все успокоится, и я смогу вернуться. И исполнится моя мечта — я стану писателем. Плохая она была пророчица.

То тот мой знакомый, то другой называли учреждение, где нуждались в грамотных и добросовестных людях, хотя и не имеющих никакой специальности. В одном та-

 

 

- 486 -

ком учреждении меня вроде бы хотели взять, но бдительный кадровик, узнав мою фамилию, искренно удивился, что я разгуливаю по Москве. Я сбежал по лестнице, словно спасаясь от погони. После того случая я опасался ходить в поисках работы и жил в твердой уверенности, что не сегодня завтра меня посадят.

Не только на горемычных лишенцев, на всю землю Русскую спустился великий страх. Многие и многие тогда жили, ожидая, что раздастся в двери звонок и — конец. Постоянно приходилось слышать — того, этого забрали. Если беда грянула в другом городе, то писали, что такой-то «заболел». Этот страх ареста угнетал. И я жил в ожидании, все удивлялся: а ведь я жив, и гуляю, и мечтаю, и даже веселюсь. Но я знал, конец мой неизбежен...

Был у меня большой друг еще со школьной скамьи — в одном классе четыре года учились, за одной партой сидели. Шура Соколов был сын полковника интендантской службы. В анкетах он писал — «сын военного интенданта», и это удовлетворяло не очень бдительных кадровиков. Отец его умер, еще когда мы учились в школе, старшая сестра вышла замуж, жил он вдвоем с матерью Прасковьей Николаевной во дворе церкви Воскресенья в Бережках на углу Елисеевского и Брю-совского переулков в одной квартире с семьей священника той церкви отца Николая Поспелова.

Я ходил изредка к Шуре и его матери. Они горячо переживали за меня, когда я им рассказывал о своих злоключениях. Они кормили меня, но ночевать не оставляли — опасались доносчика-соседа. Шура мне говорил, что, когда я буду восстановлен в избирательных правах, он берется меня устроить на работу в свое учреждение.

Когда я стал более или менее полноправным советским гражданином, Шуры в Москве не было, он уехал на изыскания и должен был вернуться с полевых работ среди лета. И я ждал его возвращения с нетерпением.

Он вернулся в начале сентября. Когда я к нему явился, он тщательно рассмотрел бумажную ленточку о моем восстановлении в правах и сказал, что все в порядке, он переговорит с начальником изыскательской партии, и я, несомненно, буду принят на работу — техники-изыскатели очень нужны.

— А как же анкета?— спросил я.

— Забудь о всяких дурацких анкетах,— отвечал Шура.— Старик только тебя спросит: «А проходили ли

 

- 487 -

вы практику?» — И ты должен без запинки ответить; «Да, проходил!»

Вообще-то школа, которую я окончил, была с землемерным уклоном, и в моем дипломе указывалось, что «по прохождении полевой практики я получу право именоваться техником-землемером». Но этой практики я никогда не проходил и геодезические инструменты видел только на картинках, хотя на выпускных экзаменах благополучно сдал геодезию.

В течение нескольких вечеров Шура меня натаскивал по таким картинкам, как обращаться с нивелиром, и с теодолитом. Он вручил мне учебники по геодезии и рассказал, что я поступлю на работу в Главнефть ВСНХ СССР, мы поедем на изыскания в станицу Апшеронскую Майкопского района на Северном Кавказе, где найдена нефть. Говорил он с большой убежденностью, что я действительно поступлю. А я и хотел верить, и опасался, что в последней инстанции все рухнет.

Он рассказал обо мне начальнику партии, и тот согласился меня принять. И этого вполне достаточно. Шура ярко обрисовал, что за личность мой будущий начальник. Вячеславу Викторовичу Сахарову за семьдесят лет, всю жизнь он работал на железнодорожных изысканиях, три его сына тоже пошли по стопам отца, но один из них сидит за вредительство — не там проложил будущую трассу; есть у него и четвертый сын, но шалопай. Сам Вячеслав Викторович раньше занимал крупный пост в Наркомате путей сообщения, но там пошли разговоры о вредительстве, и он счел за лучшее уйти на пенсию, а теперь поступил рядовым начальником изыскательской партии совсем в другое ведомство, не мог усидеть без дела. И еще Шура мне рассказал, что его прозвище Старик и он ежедневно выпивает по бутылке водки — и «хоть бы хны!» А техникам пить не разрешает ни стопки. И еще Шура меня предупредил, что Старик держит дисциплину крепко, а если на кого разгневается, то бывает страшнее льва.

Я обещал Шуре, что буду стараться сверхусердно и сверхдобросовестно.

В один прекрасный сентябрьский день он мне сказал, чтобы на следующее утро я приходил в Главнефть, объяснил, где это учреждение находится на Мясницкой, на какой этаж подняться.

Я пришел, вскоре явился Шура и усадил меня в уголке большой комнаты, сказал, что Старика еще нет. Я про-

 

 

- 488 -

сидел, наверное, целый час, мимо меня проходили, оживленно разговаривая между собой, пожилые и молодые. Изредка ко мне подходил Шура, называл по фамилиям одного, другого, третьего. Когда явился весьма представительный, с бородкой-эспаньолкой начальник, Шура сказал, что это главный инженер всей Главнефти Ракитин и что его скоро посадят за вредительство. Так оно через несколько месяцев и случилось.

Наконец явился в путейской фуражке со значком, в форменной путейской шинели, высокий, с небольшими седыми усами, с седыми, грозно нахмуренными бровями старик. Он снял шинель и оказался в черной тужурке, застегнутой наглухо. Шура мне кивнул, дескать, Старик пришел, ты сиди и жди, а сам завертелся вокруг него. Я издали разглядывал его статную, несмотря на возраст, фигуру, стоя он разговаривал с одним, с другим. А тогда всем студентам технических вузов велели снять форменные фуражки, за ними поснимали все эмблемы техники и инженеры, ибо всякое техническое обмундирование вызывало у бдительных начальников подозрение во вредительстве. В «Крокодиле» вредители всегда изображались в форменных фуражках. Так высокое с прошлого столетия звание инженера покатилось вниз. А ведь именно инженеры, а не военачальники, прежде всего подняли могущество России. К сожалению, и теперь смотрят на инженера как на второстепенного служащего...

Наконец Шура улучил свободную минуту и показал Старику на меня. Я подошел, встал перед ним, как в военном строю,— руки по швам. Он внимательно оглядел меня с головы до ног, испытующе всмотрелся в лицо. У меня задрожали коленки. Он задал лишь один вопрос:

— А вы практику проходили?

— Проходил! — смело ответил я, глядя прямо в его глубоко сидящие глаза.

Он взял у меня заранее заготовленное заявление, подошел к ближайшему столу, стоя написал резолюцию и отдал Шуре. Тот отнес бумажку в соседнюю комнату, через некоторое время вернулся и сказал мне, что я зачислен на работу в изыскательскую партию № 3 техником-пикетажистом с окладом 175 рублей в месяц плюс 60% полевых, то есть 280 рублей! Да ведь это сказочно невероятная сумма!

Я помчался на двух трамваях на Савеловский вокзал. Все во мне ликовало. Каждому пассажиру в трамвае, каждому пассажиру в поезде мне хотелось крикнуть:

 

 

- 489 -

— Вы знаете, кто я теперь? Я — техник-пикетажист изыскательской партии № 3 Главнефти!

Я был не на седьмом, а, наверное, на двенадцатом небе. И не думал я тогда, что уподобился коню-трехлетке, на которого впервые надели хомут. И прощай не только мечты о будущих повестях и романах, но в течение целых тридцати лет мне месяцами не придется даже книгу почитать. Был я гуманитарием до мозга костей, а судьба превратила меня в технаря. Со станции Хлебниково в Котово я бежал, в дом ворвался с криком:

— Я принят на работу пикетажистом!

— Как, как? Пятиэтажистом? — переспросил меня отец. Несмотря на жизненные передряги, он не терял чувства юмора.

— Да нет! — воскликнул я и стал объяснять родителям, что пикет — это расстояние по трассе, равное ста метрам.

Подчиненные мне рабочие будут забивать через сто метров пикеты по два колышка, один колышек заподлицо с землей называется точка, а другой, забитый наполовину, называется сторожок, и я буду писать на нем номер пикета. Через неделю выезжаем на изыскания.

Каждое утро я приходил на работу. Ура, на самую настоящую работу! Вешал номерок и с четырьмя молодыми парнями-техниками упаковывал, увязывал тюки, забивал ящики, проявляя при этом величайшее усердие. Впервые я увидел нивелиры, теодолиты, мерные стальные ленты, проволочные шпильки, полосатые вешки, рейки с черными и красными номерами и шашечками. Впервые в жизни мне выдали аванс сто рублей и впервые в жизни выдали сапоги. Шура научил меня, как завертывать портянки.

На воскресенье отправился я к Осоргиным на 17-ю версту прощаться. Приезжал я к ним в последний раз. И сестра Лина и все они собирались уезжать за границу. Еще весной умер муж Лины Осоргиной Сергей Дмитриевич Самарин — дядя Юша. А после гибели Георгия отпало последнее препятствие. Власти не пускали за границу мужчин от 16 до 50 лет, а остальные — можете уезжать, если вас приглашают родные. Позднее, с 1931 года, догадались с каждого уезжающего получать валюту, а тогда за паспорта платили какие-то пустяки.

Собирались уезжать — дядя Миша и тетя Лиза Осоргины, их три дочери, моя сестра Лина и семеро детей,

 

- 490 -

а всего тринадцать человек, ждали получения заграничных паспортов и виз от французского посольства.

Когда я приехал к Осоргиным, то увидел на месте рояля пустое место. А рояль был особенный, старинный, еще с Ахтырки — родового подмосковного имения Трубецких. Отец тети Лизы князь Николай Петрович Трубецкой был одним из организаторов постройки в Москве здания консерватории, являлся другом Николая Рубинштейна. На том рояле играли и Рубинштейн, и другие известные музыканты.

Куда же делся рояль? Мне рассказали, что явились местные власти раскулачивать. Старинная мебель и портреты не привлекли их внимания. Подъехала телега, на нее погрузили рояль и повезли в клуб, бывший дом священника из ближнего села Лукина. Это был настоящий дневной грабеж, а сельские власти говорили, что реквизируют у нетрудового населения для обучения музыке сельской молодежи. Забренчали на рояле ребята, вконец расстроили, а вскоре вовсе сломали...

Настал день моего отъезда. Родители меня проводили до станции Хлебниково. Уезжал я в приподнятом настроении. На Курский вокзал пришли меня провожать сестра Маша и еще одна девушка. В последнюю минуту прибежала сестра Лина. Расцеловался я с сестрами, пожал руку той девушке, что пришла меня провожать, сказал ей, что очень тронут ее приходом, и поднялся в вагон. Поезд тронулся. Прощай, Москва! Начинается моя новая жизнь!..

7.

Когда же автор начнет рассказывать про любовь?— возможно, спросит меня нетерпеливый читатель. Ну, так ты дождался.

Я нарочно поместил эту как бы вставную новеллу на последние страницы воспоминаний о моей юности.

Возвращаюсь в 1924 год, когда мне было всего пятнадцать лет. В первое наше лето жизни на даче в Глинкове я постоянно ходил в Сергиев посад за продуктами и застревал там у своего друга Сергея Истомина, жившего с родителями и с младшей сестрой Ксаной на слободе Красюковка в юго-восточной части города.

Однажды я пришел к Истоминым, и Сергей мне сказал, что дети некоторых местных жителей, а также дети московских дачников в тот день ставят спектакль во дво-

 

 

- 491 -

ре одного дома. Сергей был очень обижен: его не пригласили как зрителя. Но мы с ним залезем на забор и сверху все увидим и услышим. К назначенному часу уселись верхом на этом не очень удобном наблюдательном пункте. Сергей, зная, что я немного рисую, вручил мне блокнот, чтобы я нарисовал карикатуры на девочек-артисток.

Играли «Женитьбу» Гоголя. Я знал многих юных артистов. Из тех, кто упоминается в моих воспоминаниях, назову лишь младшего из братьев Раевских Андрея — он играл Подколесина. Сергей показал мне трех сестер Нерсесовых, старшая, Рина, играла Агафью Тихоновну, средняя, Маша, играла сваху, младшая, Зина, играла мать невесты. Все три девочки были черненькие и прехорошенькие и все три, как мне казалось, играли превосходно, что мне не помешало изобразить их в смешном виде. После спектакля артисты вышли раскланиваться, и тут я особенно обратил внимание на старшую из сестер — Рину, иначе Екатерину, даже как-то в сердце ударило — уж очень она была хороша. Вместе с артистами вышел раскланиваться и режиссер — Сергей Николаевич Дурылин. Сейчас о нем ничего не пишу, впоследствии он сыграл в моей жизни известную роль.

Сергей Истомин взял у меня карикатуры. Они попали к Нерсесовым, их рассматривали, как мне потом рассказывали, с интересом не только девочки, но и их родители, через третьих лиц мне передали просьбу подарить им на память.

Мои сестры не однажды встречались с девочками Нерсесовыми на церковных службах в Гефсиманском скиту, куда и от Красюковки, и от Глинкова было примерно одинаковое расстояние. Так мы познакомились. Сестра Маша и я побывали у них на даче, потом затеяли большой компанией поход за пять верст в село Благовещенье, где была деревянная церковь XVII века и где рос невиданной толщины вяз.

А потом уже в Москве мои родители и родители Нерсесовы обменялись визитами. Знакомая Нерсесовых Елена Алексеевна Ефимова организовала учебную группу девочек-однолеток, куда попали сестра Маша, Ляля Ильинская и старшая из Нерсесовых — Рина. И стали мы просто ходить в гости — Маша и я — к Нерсесовым постоянно, они являлись к нам реже. Из нашей компании к ним ходили все три брата Раевских и Кирилл Урусов; ни мои двоюродные Саша и Олечка Голицыны, ни Ляля Ильинская не приглашались. Жили Нерсесовы в Теле-

 

 

- 492 -

графном переулке сзади Главного почтамта, в особняке занимали три или четыре комнаты. Там был двор и сад, где весной и осенью в хорошую погоду мы резвились.

Семья Нерсесовых — отец, мать, три дочери — была, если так можно в наше время выразиться, патриархальная. Столь безудержных веселий, с бешеной подушкой, с поломкой мебели во время шарад, с плясками под бабушкин галоп, а тем более с фокстротом, там никак не могло быть. Веселье организовывалось, но чинное и благопристойное, под строгим наблюдением мамаши.

Отец Александр Нерсесович, невысокого роста, очень красивый, с небольшой седеющей бородкой, крупные черты лица, большие, типично армянские черные глаза, был профессором-юристом: он занимал должность директора библиотеки Московского университета. Позднее, уже будучи студентом ВГЛК, я постоянно ходил заниматься в тамошний круглый читальный зал и мог наблюдать, как Александр Нерсесович торжественно выплывал из внутренней двери, поднимался на возвышение к библиотекарям, переговаривался с ними вполголоса, оглядывал ряды читателей и вновь удалялся.

Он мало вникал в воспитание дочерей, слишком был занят на работе, а тон задавала мать Евгения Александровна, полурусская-полуфранцуженка, дочь фабриканта Бари. Была она одновременно и строгой, и восторженной, и глубоко религиозной. Она сама избирала мальчиков и девочек, позднее юношей и девушек, с которыми ее дочери могли общаться и дружить. Кто казался ей груб, вульгарен, развязен, тот в их дом не допускался. Однажды за какой-то ничтожный проступок она сказала одному юноше: «Вы к нам больше не ходите».

Назову некоторых молодых людей, из тех, кто в их дом «допускался», а в наш не ходил.

Это прежде всего одноклассник Михаила Раевского по школе в Сергиевом посаде Николай Хромцов, после школы он работал там же, в Посаде, водителем грузовика, потом учился в одном из московских вузов. Был он очень милый, простой, особой остротой ума не отличался, очень скромный молодой человек, к сожалению, хромой и потому не участвовал в подвижных играх. Все его очень любили, а он любил старшую из девочек — Рину, однако издали подолгу искоса на нее смотрел, сидя в уголке, а разговаривал с ней мало и робко.

Назову еще двоюродного брата девочек — Кирилла Воскресенского. В том спектакле «Женитьба» он очень

 

 

- 493 -

хорошо играл Яичницу. Мальчик был рассудительный, серьезный, ходил в очках, а в будущем стал известным биологом, доктором наук.

Были еще молодые люди — русские и армяне, фамилий их я не помню. Назову только одного — студента по фамилии Бриллинг, сына профессора. Он явно ухаживал за Риной, и ее мамаша этому не препятствовала, скорее покровительствовала, словом, казался он видным женихом, а я к нему питал жгучую ненависть. Позднее и отец и сын были арестованы и исчезли.

Отчего я его ненавидел? А потому, что понял, не сразу, правда, осознал, что влюбился в Рину. Но была моя любовь больше издали, больше умозрительная. Я боялся с нею разговаривать, и чаще она первая заговаривала со мной, а я смущался.

Очень хорошо ко мне относилась мать — Евгения Александровна, расспрашивала меня о моих делах, она больше, чем дочери, восхищалась моим вместе с Андреем Киселевым путешествием. Когда мы вернулись, она позвала меня еще в Сергиевом посаде, и я должен был подробно рассказывать ей и ее дочерям о нашем странствии. Когда же я написал свой опус — серию очерков «По северным озерам», она потребовала, чтобы я почитал его вслух их семье. Девочки слушали, как говорится, не переводя дыхания.

Однажды я осмелел и пригласил Рину в театр. Евгения Александровна разрешила. Мы отправились в Художественный на «Женитьбу Фигаро», сидеть нам предстояло, как я уже раньше описывал, на ступеньках амфитеатра, подстелив газеты. Баталов играл Фигаро, Завадский — Альмавиву. Спектакль, как всегда в те времена в Художественном, был великолепен. Но ощущение, что рядом с тобой сидит девушка, тобой любимая, было еще сильнее. После спектакля я ее пошел провожать. Мы шли пешком, наполненные впечатлениями, обменивались восторженными фразами, а взять ее под руку я не решился.

На чей-то день рождения Нерсесовы организовали грандиозный костюмированный бал. Моя сестра Маша была одета в мой пиджак, в мои брюки, на белую рубашку ей нацепили пышное кружевное жабо, словом, превратили в Ленского, а меня нарядили дамой в белом длинном платье, в декольте, в туфельках. В таких нарядах, надев сверху пальто, мы поехали на трамвае, перед тем, как позвонить, надели маски. Нас встретили восторженно, я

 

 

- 494 -

всем совал обнаженную до плеча руку для поцелуев.

Единственный раз в жизни я дирижировал кадрилью. Вспомнив, как моя старшая сестра Соня искусно исполняла эту трудную роль, я выкрикивал французские фразы, переводил команду на русский язык, вся хохочущая толпа мне подчинялась, порой пары путались, прыгали не туда и не так. И было безудержно весело. А я гордился, что возглавляю это веселье. Но я избегал фигур, которые бдительная мамаша Нерсесова могла счесть фривольными.

С фокстротом получилось крупное недоразумение. У нас на Еропкинском прочие танцы были изгнаны, и мы под блеяние «А-а-алли-илу-ия!»,—только и танцевали, шаркая ногами и прижимаясь друг к другу животами. И девочки Нерсесовы тоже пустились шаркать. Поздно вечером явилась за ними Евгения Александровна и села с каменным лицом. Что она им говорила, вернувшись домой, не знаю, но на всех следующих вечеринках бедняжки сидели со скучающими личиками и мотали головами, когда кавалеры их пытались приглашать.

Да, несмотря на все неприятности и беды, мы одновременно развлекались и влюблялись...

Когда нас выселили из Москвы, я ходил к Нерсесовым реже, а если захаживал, то Евгения Александровна и Рина с участием меня расспрашивали, хорошо кормили, но ночевать никогда не оставляли: кроватей свободных не было, а на полу стелить считали неудобным.

Рина поступила в университет на физико-математический факультет, была очень занята, и все же, когда я к ним приходил, она отрывалась от книг и тетрадей, садилась рядом с матерью и, пристально глядя на меня, с вниманием слушала мои рассказы. Училась она очень хорошо, увлекалась математикой. К ней как к отличнице стали приставать, чтобы вступила в комсомол, она отказывалась, к ней всё приставали, и в конце концов она вынуждена была признаться, что верует в Бога. Впечатление на активистов оказалось ошеломляющим, ее изгнали после изобличающей статейки в стенгазете. Она сумела закончить вуз экстерном.

Да, я был влюблен в Рину и постоянно думал о ней. Странная была моя любовь, я сознавал, что не имею права ее любить. Кто я в сравнении с блистательным Бриллингом? Я — пария, неприкасаемый, я — лишенец и, самое главное, меня могут в любой день арестовать, отправить в ссылку или в лагерь. Я видел, как мучились жены

 

 

- 495 -

заключенных, как страдала моя сестра Лина. Я просто не имел права обрекать девушку, красивую и умную, на такие мучения. Я не имел права ее любить.

Вот ведь какое проклятое было время!

И я, хоть меня неодолимо тянуло в особняк на Телеграфном, туда заходил все реже и реже. А Евгения Александровна, когда узнала, что я восстановлен в избирательных правах, какими-то путями меня разыскала и вызвала на определенный день и час к ним на Телеграфный.

Я пришел, увидел Рину, и, как говорится в сентиментальных романах, когда она взглянула на меня, сердце мое затрепетало.

И еще я увидел очень толстого армянина, грузно развалившегося в кресле.

— Вот тот самый молодой человек, которого я очень вас прошу устроить к себе на работу,— сказала Евгения Александровна толстяку и еще добавила: — У него прадедушка армянин.

Толстяка звали Багиров Ефрем Джанович. Он посмотрел на меня весьма благосклонно, его нисколько не смутило мое княжеское происхождение, он немного задумался, узнав, что у меня, в сущности, никакой специальности нет, землемер-то я был липовый. Он предупредил меня, что, заполняя анкету, должен проставить «сын служащего». Я буду принят как техник-дорожник.

Казалось бы, все в порядке, я поступаю на работу. А куда? О! О таком для меня, непоседы, можно только мечтать: на строительство шоссейной дороги от Оша до Хорога; иное наименование — Памирский тракт. Вот так! Памир, Гималаи, Гиндукуш — далекая солнечная Средняя Азия, горы, ущелья, дикие козлы, бараны, заоблачные выси, словом, сплошная экзотика...

Почему же Багиров принял во мне такое участие? Дело в том, что жена его умерла, а у него оставались два сына-близнеца — два прехорошеньких мальчика лет по шести. Дочери Нерсесовы умолили своих родителей взять их на воспитание, и Багиров, устраивая меня на работу к себе, этим самым благодарил Нерсесовых за столь необычное для тех времен благодеяние.

На следующее утро я отправился в контору строительства где-то возле Казанского вокзала. Багиров являлся там главным инженером, а был еще начальник строительства — за какие-то идейные колебания разжалованный бывший крупный партиец по фамилии Федермессер.

 

 

- 496 -

Багиров представил меня ему, тот искоса на меня взглянул, велел заполнить анкету. Была она в сравнении с полотнищами последующих годов довольно простенькая, но, разумеется, с главным вопросом — «социальное происхождение». В графе «образование» я проставил: девять классов, тогда десятых еще не было, о Литературных курсах и о липовом землемерии умолчал.

Федермессер, несмотря на уговоры главного инженера, заартачился: парня без специальности везти из Москвы на казенный счет не стоит. Словом, мне отказали.

Я вышел очень огорченный. А через год узнал, что и начальник строительства, и главный инженер да, наверное, и многие их подчиненные были арестованы за вредительство. Слава Богу, что не поступил.

Наступили летние каникулы 1930 года. Я узнал, что Нерсесовы уехали на дачу в Верею, Рина написала сестре моей Маше, звала ее приехать, а внизу приписала: может быть, и Сергей Михайлович приедет? С некоторых пор щепетильная мамаша потребовала от своих дочек, чтобы они нас, юношей, называли только по имени-отчеству.

Маша отправлялась в свою первую геологическую экспедицию, а я располагал своим временем как хотел и поехал, в кармане у меня был адрес, как сейчас помню: «Верея, улица Луначарского, дом номер такой-то».

До станции Дорохово благополучно доехал на поезде, далее мне предстояло катить на лошадях. Вышел на площадь и увидел удивительные, огромных размеров экипажи, запряженные четверней, назывались они ландо. Наверное, так путешествовали во времена Пушкина.

Эти ландо были весьма вместительны, в каждое усаживалось по двенадцать взрослых и плюс еще дети на коленях. По обеим сторонам ямщика сидело двое, затем также на козлах, но лицом против движения сидело еще трое, в самом экипаже на лучших местах размещалось четверо, напротив них трое да еще внизу сколько-то, а сзади увязывались вещи. И ехали рысью двадцать пять верст, одни — на север, в Рузу, другие — на юг, в Верею.

Я сидел рядом с ямщиком, любовался лесными пейзажами и мог с ним разговаривать. Где в городе находится улица Луначарского, он не знал. Приехали. Я спрашивал пассажиров, они тоже не знали, где эта улица. Пошел наобум. А городок был прехорошенький, весь в зелени, огромный собор высился на горе. Я обошел все улицы и вдоль и поперек. Никто улицы Луначарского не знал, направляли меня и туда, и сюда. Наконец я дога-

 

 

- 497 -

дался сказать: «Там три черненькие девочки на даче живут».

И мне тотчас же показали. Евгения Александровна и две младшие дочери, Маша и Зина, встретили меня радостно. Рины не было, она пошла с подругой на реку. Между прочим, еще за два часа их соседи говорили, что какой-то юноша по всему городу бегает, кого-то ищет.

Рина пришла с купанья в открытом сарафане и босиком. Она и обрадовалась, увидев меня, и явно смутилась, побежала переодеваться и только тогда со мной поздоровалась.

После обеда Рина и я пошли гулять, увязалась с нами ее подруга. Но мы шли немного впереди, о чем-то говорили, что-то я рассказывал о своих делах, о планах на будущее. Она с вниманием слушала. До этого мы, наверное, не виделись месяца два.

Ночевал я в беседке в саду, прожил два дня, на третье утро собрался уезжать, хоть и мать и дочери меня уговаривали еще остаться. Я благодарил, ссылался на неотложные дела, а главное, угнетала меня навязчивая мысль: «Я не имею права любить...»

С вечера перед отъездом научили меня отправиться в один из трактиров на Соборной площади и там договориться с ямщиками, когда ехать. В большой комнате трактира за каждым столиком сидели мужики и распивали чаи. Когда же я спросил: «Кто здесь ямщики?» — мне ответило несколько голосов: «Мы все ямщики!» Меня крайне удивило: когда я договаривался с одним из них, не я ему, а он мне сунул рублевку в залог.

Через год этот старинный способ передвижения был ликвидирован, кони пошли на колбасу, куда делись ямщики — не знаю. Исчезли и ландо, ни в одном музее нашей страны я таких экипажей не видел. А бедные верейцы и рузцы добирались до станции в течение нескольких лет только пешком, и дачники к ним больше не приезжали. Собор в Верее был разгромлен, гробница героя войны 1812 года генерала Дорохова также была разгромлена, его прах выбросили. А между прочим, теперь на соборной площади высится памятник герою...

Путешествие в Верею — это светлое воспоминание моей юности. Почти все время я проводил с одной Риной. Но, возвращаясь в Москву, я твердо решил — больше не буду с ней видеться.

Вот почему я был очень тронут, более того, вся душа моя всколыхнулась, когда той осенью она пришла меня

 

- 498 -

провожать на Курский вокзал в далекий путь.

Прошло несколько месяцев. И вдруг в очередном письме матери я обнаружил, к великому своему удивлению, еще записку от Рины. Ничего там не было особенного, не помню сейчас ее содержание. Мать мне писала, что однажды, когда Рина приехала к ним, она ей читала мои письма, та слушала с интересом, расспрашивала и сама захотела мне написать. Потом я ответил. И все, А я так ждал от нее второго письма.

Много лет спустя, когда я уже был женат, сестра Маша сказала Рине, что я был в нее влюблен. Рина очень удивилась, переспросила Машу, та подтвердила, что очень сильно, что без памяти. А Рина ответила, что и не догадывалась...

Прошло еще сколько-то лет, она вышла замуж за очень хорошего человека, который был ее старше на много лет, у них пошли дети.

В 1942 году, когда я попал на строительство железной дороги в Дмитров, то выпросил на два дня командировку в Москву. Шел я по Покровке и неожиданно встретил Александра Нерсесовича, сильно постаревшего. Он позвал меня к ним, благо идти предстояло совсем недалеко, угостил чаем с какими-то весьма скудными добавками. С мужем Рины я тогда не познакомился, он был в командировке, а она села рядом со мной, начала расспрашивать, потом сказала: «Пойдемте, я вам покажу свою малышку». Мы пошли в соседнюю комнату, встали по сторонам кроватки, я наклонился, увидел сморщенное личико, выпрямился. И Рина подняла голову. Мы долго смотрели друг другу в глаза. О чем думала она, не знаю, а я думал, что этот ребеночек мог бы быть моим...

И после войны мы изредка встречались. Она была очень счастлива со своим мужем, у них росли дети. Они их воспитывали религиозными, ходили с ними в церковь. И сами были глубоко верующими.

Еще прошло много-много лет. Скончался ее муж, в 1975 году скончалась она. Я был на ее отпевании в храме Ильи Обыденного близ Остоженки. Так получилось, что я стоял у самого подножия ее гроба справа, а Николай Храмцов — у самого подножия слева; оба высокие, мы стояли опустив головы и, наверное, думали об одном и том же...

Любила ли она меня? Кажется, тоже любила. Были бы мы счастливы? Не знаю. Может быть, да, а может быть, злые вихри разрушили бы нашу любовь...