- 150 -

Глава VI

ПО ТРОПАМ ЛАГПУНКТОВ

 

В огромных камерах, находящихся в центральном корпусе (перестроенная бывшая церковь), мы ожидали отправления в лагерь. И вот часа в четыре утра, потемну, нас подняли, погрузили в машины «черный ворон» и привезли, как я потом догадался, на запасной путь Нижегородской ветки Курского вокзала1.

Место глухое - ни одной посторонней души: конвой и собаки. Вывели из машин, построили в две шеренги вдоль «столыпинских» вагонов с решетками. Под лай собак пересчитали и погрузили в вагоны. Тут же перегнали наши вагоны по путям, подцепили к какому-то составу, и мы поехали.

В вагоне нам выдали по куску хлеба граммов по 300 и по две селедочки - это на всю дорогу. Рацион был хорошо продуман: селедочка отбивала аппетит, а что пить хотелось ужасно, это не важно. В уборную за сутки вывели по одному один раз, и я хорошо помню, как двое в нашем купе сливали мочу в свой сапог, а когда мы прибыли и нас высадили на станции Сухобезводная, они вышли на снег с одной босой ногой, вылили содержимое из сапога и тут же его надели.

Очевидно, нечто подобное происходило и в других вагонах. Тут нужно пояснить, что «столыпинские» вагоны являли собой вершину организации предреволюционного тюремного режима: внутри они разделены на купе. Перед каждым купе - окно с крепкой изящной косой решеткой, а сзади - дверь и стенки с встроенными такими же решетками, так что конвой, постоянно прохаживающийся по коридору, хорошо видит все, что делается в каждом купе.

На станции Сухобезводная, на соседнем пути, стоял другой состав из обычных товарных вагонов-теплушек, в которые нас быст-

 


1 Ныне этой ветки, находившейся у Абельмановской заставы, нет. Она являлась веткой Юрьковского направления Курского отделения Московской железной дороги.

 

- 151 -

ро запихнули, захлопнули раздвижные двери, и мы вскоре поехали в полной темноте, так как верхние окошки были закрыты железными ставенками, обычными в этих старых теплушках. Через каких-нибудь два-три часа по лагерной ветке, по которой вывозили лес, отчаянно раскачиваясь на стыках, мы прибыли и остановились недалеко от одного из лагпунктов - № 4.

Вот мы, наконец, и на воле, на свежем лесном воздухе - сбылась долгожданная мечта. Правда, «мечта» была окружена двойным рядом колючей проволоки и смотровыми вышками с вооруженной охраной, но это уже детали, которые не могли омрачить общей радости. Первые несколько дней нас оформляли, к каждому присматривались. Присматривались и мы, изучая лагерь и его особенности.

Под воздействием прилива жизнерадостности большинство имевших какие-то вещи стали менять их на хлеб и другие продукты. Один обменял джемпер красивый, шерстяной на пайку, я - хромовые сапоги и одеяло из верблюжьей шерсти (полученное мною перед отправкой) на полную миску каши (остальные вещи и мешок у меня украли), какой-то солидный мужчина лет пятидесяти - кожаное пальто на буханку хлеба. Меняли, в основном, бесконвойные, и все наши вещи уходили за зону. Все расставались с ними беззаботно и даже радостно. Во-первых, появилась реальная возможность поесть, во-вторых, был апрель, с каждым днем становилось все теплее, и всем казалось, что теплые вещи только обременяют, практически они уже не нужны. Это был истинный пир во время чумы. Еще два дня назад трудно было поверить, что эти тихие, со всем смирившиеся камерники имеют такое бурное тяготение к бесшабашному кутежу. Облик каждого и всех менялся на глазах: разношерстная толпа прибывшего этапа, обремененная мешками и узлами, через неделю превратилась в безликую, однородную массу лагерных заключенных в потрепанных телогрейках, брюках, примитивной обуви, без «багажа» и «ручной клади». Но зато все они шли бодро и весело, как ребенок за летящей бабочкой, не видя края обрыва, навстречу новым испытаниям, которые не заставили себя долго ждать.

Лагерь - не тюрьма. Здесь режим четкий и жесткий - не поваляешься, весь день на ногах. Очевидно, поэтому так быстро таял состав нашего этапа в первый же месяц: сильно ослабевшие люди перешли на такой режим существования, который и не каждому здоровому был под силу. В результате через два-три месяца половины из прибывших с нашими вагонами уже не было в живых. В ос-

 

- 152 -

новном - это старшая по возрасту часть заключенных. Оставшихся таким образом перевели на рабочий 18-й лагпункт.

Режим был такой: в 5 часов подъем - своеобразным будильником являлись удары кувалдой по рельсу около лагерной вахты (проходная у ворот), в 6 - в столовой завтрак (пайка хлеба и кипяченый рассол от огурцов с несколькими зернышками овса на дне миски), в 7 - построение у лагерных ворот, побригадно.

Выходили на работу каждый день, независимо от погоды и дня недели, рабочий день - десятичасовой. При построении у вахты крутились бригадиры. Каждый проверял свою бригаду, подходил к начальнику конвоя и говорил ему, что такая-то бригада готова. Начальник конвоя громко произносил: «Бригада, внимание! Напоминаю правила хождения под конвоем: шаг вправо, шаг влево считаю за побег, применяю оружие без предупреждения. Бригада, вперед!» Это его «благословение» называлось «молитва», после которой открывались ворота, и мы выходили из зоны.

Шли около часа по проселочной дороге, а потом сворачивали в лес (Унжлаг, в отличие от строительных, промышленных и других лагерей, был лагерем простым - лесоповальным). В ясную теплую летнюю погоду такой марш не труден, но погожие дни в таких местах - редкость, потому остаются в памяти одни дожди. Уже при выходе из зоны телогрейка и коленки ватных брюк начинают промокать, а к приходу в лес делаются мокрыми насквозь. И еще лужи на пути. Какая бы лужа ни попадалась, идешь по ней уверенно и твердо, как слепой, не пытаясь перепрыгнуть или обойти, так как и то, и другое практически невыполнимо: перепрыгнуть нельзя - не видишь края, его скрывают впереди идущие, обойти не дадут соседи справа и слева, а если ты крайний и попытаешься ее обойти, то могут вполне практически напомнить «шаг вправо, шаг влево», чтобы больше так умно не шагал, не действовал на нервы конвою, не подавал «плохих примеров» другим.

А результаты «хождения по лужам» зависят от того, что надето на ногах: если чуни (элегантная, фантастически простая по покрою модель, сшитая из прорезиненного толстого брезента), то вода забирается внутрь довольно легко и остается там до возвращения в барак вечером, если лапти - ноги опускаются в воду, как босые, но вода так же мгновенно и исчезает, и при ходьбе ноги быстро высыхают. Лапти, конечно, величайшее изобретение - это самая удобная, легкая и теплая (даже зимой) обувь, которая никогда не жмет, ничего нигде не натирает. Вы понимаете, как много теряют наши доценты, профессора и академики, пренебрегая лаптями на долгих заседаниях ученых советов, не говоря уж о модницах, так

 

- 153 -

необдуманно приходящих в театр в новых неудобных туфлях на высоких каблуках. Как еще давят на нас условности. Но с театром все проще - здесь все трудности на добровольных началах, в лес же мы приходили под конвоем...

В лесу бригадир обходил делянку, расставлял людей, говорил и показывал, что кому и как нужно делать. Все бригадиры были уголовники, со «стажем», давно привыкшие к лагерному режиму. Например, наш, с провалившимся носом, глубоко посаженными, бегающими жульническими глазками, жилистый, небольшого роста, с весьма ограниченным образованием (думаю, что с двумя классами, в лучшем случае), находился в лагере с его основания, с конца 20-х годов, отсидел свой большой срок - 15 лет (за бандитизм) и остался в лагере.

- Ну куда я пойду, когда там какая-то война идет и вообще не поймешь, что творится: людей все гонят и гонят. К тому же и делать я ничего не умею. А что умею - здесь опять окажусь, - процедил он как-то со злой усмешкой.

Умел он мгновенно перевоплощаться: на редкость плебейская, заискивающая улыбка и подобострастие, как у голодной, бездомной собаки, - когда говорит с конвоем или лагерным начальством, и хищный взгляд и звериный оскал - когда обращался с заключенными. Этот сорокалетний современный дикарь не представлял себе, где находятся города Царицин, Самара, Екатеринбург, а о существовании Сталинграда, Куйбышева, Свердловска и не подозревал. Сам родом из-под Новониколаевска, он не ведал, где находится Новосибирск и что есть у нас такой город. Вообще-то он ничего не знал и знать не хотел.

Когда прибывший одновременно со мной в его бригаду москвич, старше меня вдвое, улучив минутку в обед, стал ему рассказывать о метро - что это такое, а я вставлял на подхвате фразы, поясняющие, что и как, он тупо слушал нас, как малайцев, ничего не понял и обозлился на нашу осведомленность. И после этого стал относиться к нам еще хуже и теперь уже не допускал никаких разговоров в течение всего дня.

Сталинские лагеря отбирали и выковывали таких людей. Именно они были нужны и поэтому особо ценились. К этому времени и лагеря, задуманные как исправительно-трудовые, уже перестали быть таковыми, а стали лишь изнурительно-истребительными. И на этом этапе развития лагерной системы именно такие люди были там необходимы: ограниченные, жестокие, если что не так - брали кол, которым подпирался сложенный лес, и били провинившегося по' спине. Работающие в бригаде для них были ничто,

 

 

- 154 -

отношение к ним точно такое же, как у надсмотрщиков к неграм-рабам на кофейных плантациях где-нибудь в Африке или Южной Америке. Наш бригадир жил бесконвойно за зоной с женой в отдельном домике. Жена была местная, дом принадлежал ей.

В этот день, обойдя делянку второй раз, бригадир отвел меня в мелколесье и сказал: «Вот отсюда начинай и туда пойдешь. Эту часть справа тоже прихватишь». Деревья небольшого диаметра каждый валил в одиночку, это несложно. Подрубаешь с одной стороны, а пилишь с другой (наискосок, чтобы очень низко не нагибаться), и дерево падает на свободное место (двигаешься по лесу как бы спиной - иначе деревья будут виснуть на еще не спиленных). Повалив три-четыре дерева, быстро обрубаешь сучья и вершину, распиливаешь дерево на двухметровые кряжи, после чего дорубаешь сучья, оказавшиеся внизу, затем собираешь их и складываешь между забитыми на расстоянии двух метров кольями.

От четырех-пяти деревьев получается в лучшем случае один ряд, выложенный на земле, а точнее, на подложенных слегах. А сколько нужно таких рядов, чтобы получилась высота в один метр? Крутишься, вертишься, пилишь, обрубаешь, таскаешь, но выкладка заполняется необыкновенно медленно...

И вот, наконец, высота метр - значит, поставлено, как здесь говорят, 4 кубометра леса. Это минимальная норма. При невыполнении могут быть неприятности, а при выполнении - минимальная пайка хлеба и еда. По лагерным требованиям, следующей идет норма - 6 кубометров, затем «рекордистская», как ее здесь называют, - 8-10 кубов - это большая пайка (600 граммов хлеба) и дополнительная каша.

Сперва я с большим трудом выполнял минимальную норму, но приспособившись, стал делать даже 6-8 кубометров. Всего за время пребывания в лагере я поставил более 1000 кубометров леса.

Кроме дров, мы заготовляли древесину разного назначения: в том числе деловую древесину - бревна хвойные длиной по 6-8 метров. В этом случае выполнить норму было намного легче. Более опытные члены бригады вместе с бригадиром валили крупный лес и обрабатывали его. Каждое крупное дерево должно упасть в определенном направлении, в точно заданное место, затем его нужно правильно распилить на установленную длину. В руках у опытного бригадира - рогатина (что-то вроде ухвата на трех-четырехметровой слеге), ею он упирается в дерево, чтобы придать ему при падении правильное направление. Когда дерево имеет наклон в противоположную сторону или ветер дует навстречу повалу, пользовались двумя, а то и тремя «ухватами».

 

- 155 -

К одному крупному повалу бригадир подключил и меня, приказав убирать сучья. Ели валили огромные, развесистые, сучков было много.

Я отнес очередную большую охапку и вернулся за следующей. Среди трехметровых густых веток меня не было видно. Трое валивших следующую ель, ожидая, когда и куда она повалится, напряженно смотрели на ее ствол и, естественно, забыли обо мне. Заметили меня, копошащегося в гуще ветвей, когда дерево начало падать в мою сторону. Они закричали. Но из ветвей через поваленные стволы не убежишь. Видя падающее на меня дерево - неумолимо надвигающуюся смерть, - я лег на землю под ветки у ствола лежащей рядом ели и стал ждать. В эти секунды в голове промелькнул подобный случай, когда падающая ель пошла с «поворотом». Заключенный также упал у ствола лежащей ели. Лежал спокойно, так как дерево должно было упасть в стороне от него. Подвело вращение и ветер. Ель упала на него, и сломанная здоровенная ветвь проткнула его насквозь, воткнувшись в землю. Когда подошли, он был живой и без конца повторял: «Поднимите меня, поднимите... поднимите». Моментально отпилили елку с двух сторон. Повернули его вместе с елкой, выдернув острый сучок из земли, и, обтерев его, сдернули с него беднягу. Он охнул и умер, когда его клали на телегу, телогрейка, проштампованная «фирмой» «УНЖЛАГ», вся была наполнена кровью: с нее капало, как с невыжатого одеяла...

Дерево рухнуло со страшным треском, ломая ветви - свои и той ели, у которой я лежал. К счастью, упало оно по другую сторону моего ствола. Меня не задавило и не убило: самортизировали ветки, под которыми я лежал, но ветками хлестнуло так, что после этого долго болели спина и плечи: мне повезло, а то могло бы шутя перебить позвоночник или вдавить голову в землю. Со стороны валивших деревья эти подробности были не видны, и они поняли, что со мной все кончено. На их крик пришли те, кто работал рядом. Отсутствие с моей стороны каких-либо признаков жизни подтверждало их предположения. Когда на той неделе скатившимся при погрузке бревном одному заключенному переломило обе ноги, -он кричал так, что было слышно до самого лагпункта. А тут полная тишина.

- Убило его, как муху, сразу. Повезло - не мучился, - громко и отчетливо ободрил остальных бригадир.

Все потихоньку стали пролезать сквозь ветви упавшего дерева, чтобы посмотреть, насколько сравнение с мухой верно.

Оглушенный и ошарашенный ударом, я поднялся не сразу, как раз в тот момент, когда подбирались к месту, где я лежал. Ветки за-

 

- 156 -

шевелились, и сквозь них высунулась моя бледная, ошалевшая физиономия. Увидев, что я жив, и по моим движениям поняв, что и невредим, они более удивились, чем обрадовались. Бригадир даже не спросил, как я себя чувствую, повернулся и пошел валить следующую ель. Я же, охая и кряхтя, в каком-то тумане, потащился с сучками в сторону, раздумывая еще об одной реальной возможности окончить пилить лес досрочно.

Уже два года находился в нашей бригаде молодой малый, худой до невероятности. Я таких раньше не встречал. Когда он в теплые дни без рубашки орудовал пилой, его фигурка сливалась с деревянным каркасом большой пилы «канадки» и казалась ее составной частью: на руках ни мяса, ни жира, ни мышц уже не было. Они выглядели как палки, скрепленные в локтях болтиками. Последние дни на обратном пути из леса он почти валился с ног. Как-то утром этот ходячий скелет отправился в санчасть и не вернулся. На другой день прислали двух мужчин лет тридцати-тридцати пяти из вновь прибывших.

Осенью стало работать значительно труднее. Правда, с новым пополнением наша бригада нормы выполняла. Но это как бы сгоряча: новые хотели показать, что не подведут, мы же не могли им уступить. Однако дни становились короче, с утра до вечера низкие облака и дождь - то моросит, то сеет, то льет откровенно. Телогрейки каждый день мокрые - то больше, то меньше. Теперь у нас их было две. На нижнюю полотняную рубашку надевалось вместо пиджака сравнительно легкая, а на нее верхняя - побольше и потолще. Эта верхняя редко промокала насквозь, так как мы работали усиленно, и от нас шел пар, а в перерывах между дождями и в обед сушились у костра, так что она за день и мокла, и сохла: окончательно же досыхала ночью в бараке.

Возвращались в семь часов потемну. В лагере очищали ноги от налипшей грязи (теперь на ногах были прорезиненные чуни, а внутри бахилы - ватные стеганные носки) и шли в столовую. Ужинали быстро, так как следующие бригады уже ждали в дверях, хлеб доедали в бараке. С восьми до девяти - свободное время, можно что-то зашить, перешить, сменить в каптерке то, что уже невозможно носить. Но это делали как исключение - главное скорее лечь спать. После девяти из бараков выходить нельзя и всякое перемещение по лагпункту категорически запрещено. Недисциплинированному и рассеянному выстрел с вышки напомнит о порядке, если тому повезет и он успеет его услышать.

В бараке тепло. Дежурные истопили печь, и вокруг нее на веревках из скрученных тряпичных лент каждый вешает свои мок-

 

- 157 -

рые бахилы. Затем, подойдя к нарам (у меня были верхние), стелит толстую наружную телогрейку - на одну половину ложится, второй накрывается, а скатанный внизу рукав служит подушкой. К утру телогрейка делается совершенно сухой. И так каждую ночь.

А ночи делались длиннее и холоднее, дни же, естественно, короче. Все труднее становилось работать на делянке еще и потому, что из-за дождей все болота и болотца постепенно наполнялись водой и слились в одно большое с разным уровнем воды: где глубже, где мельче. Одинаковый уровень был только в чунях, надетых на ноги.

Конечно, мы старались стоять на кочках или на валявшихся где-то слегах, обломках, но кочка, даже самая крупная, - не пьедестал, а заключенный - не статуя. Находясь целый день в движении, постоянно проваливаешься выше щиколотки, но на это никто внимания не обращает - в чунях давно вода и ноги привыкли к этому. Все дело в привычке и адаптации - бегает же барбос целый день по улице и не охает, и не вздыхает по поводу своих мокрых ног, его занимают мысли - где бы поесть и как бы выжить, - и нас тоже. И чавканье под ногами воды в течение всего дня делается привычным и воспринимается как должное.

В нашей советской системе все было хорошо продумано и спланировано. Еще в школе нас учили петь новые патриотические шлягеры, декламировать стихи, полные коммунистического пафоса.

Нам хлеба не надо!

Была бы работа.

Нам солнца не надо!

Нам Партия свет...

И теперь многие из нас получили, о чем мечтали: хлеба не было - было вдоволь работы, а свет солнца заменяли улыбки с портретов вождей. Одна из форм олицетворения счастья - исполнение мечты. Мечта стала былью, но на построении у лагерных ворот ни у кого счастливых улыбок не получалось.

Загнанный в лагерный режим заключенный не имел времени и сил думать, размышлять, как-то сопротивляться или протестовать - он молча, и довольно безропотно, вместе со всеми выполнял все, что требовалось. Для сопротивления нужны силы. Но и сила сама по себе не решала ничего.

Помню, еще летом в одном бараке трое незадолго до того прибывших заключенных отказались выйти на лесоповал, требуя легкой работы в лагере. На другой день им не выдали хлеба, - правда,

 

- 158 -

голодные они не остались. На следующий день они опять не вышли. Вероятно, в конце концов. Им нашли бы место, но в бараке к ним присоединились еще пять матерых, крепких, уже бывавших в лагерях блатных ребят. Стало ясно, что завтра может не выйти на работу весь барак (в данном случае небольшой - человек тридцать) и этот бунт послужит примером для всего лагеря. Утром перед разводкой - построением у вахты - к ним в барак пришли начальник лагпункта, нарядчик и шесть человек конвоя. Начальник предупреждал и угрожал, нарядчик, сам из уголовников, уговаривал и успокаивал, но они - ни в какую.

Тогда вывели их из барака, повели через вахту за зону. Они были уверены, что их ведут в БУР (барак усиленного режима, вроде общего карцера). Но выведя из ворот, группу повернули в другую сторону, налево, провели вдоль проволочной ограды к конюшне, которая хорошо видна с площадки у вахты, где все собрались, и у ее стены восемь человек саботажников расстреляли. Сквозь колючую проволоку, хотя и натянутую в два ряда, всем было хорошо видно. После этого никому не приходило в голову не только от чего-либо отказываться, но и что-либо нарушать.

Надо полагать, начальник лагпункта действовал точно по инструкции и в соответствии со своей совестью. Но не стоит спешить с выводами в отношении его профессионального долга. Например, инструкцией не предусмотрено битье заключенных сапогами ловко по почкам, после чего они тихо таяли и умирали, или привязывание провинившегося веревкой за руки к седлу скачущей во весь опор лошади. Так однажды он поступил с убежавшим с лесоповальной делянки и пойманным на другой день заключенным, проскакав мимо нашей колонны, направлявшейся на работу, так сказать, для острастки и назидания. Говорили, что в этих случаях он всегда так делал. До сих пор, когда я вижу на экране подобные кадры из приключенческих фильмов про диких индейцев и восточных деспотов, невольно вспоминаю, как это происходит в жизни: отчетливо вижу садистское выражение лица начальника и обезумевшего от истязаний беглеца.

А ведь я видел этого человека, когда нас строили у вахты на работу. Спросил у соседа:

- Что это он стоит здесь, а возле конвой?

- Убежал, а сегодня ночью привезли. Так всегда делают, чтобы все видели пойманного.

Здоровый, высокий мужчина лет тридцати, смуглый, с прямыми, черными волосами (по-моему, цыган), прижавшись к стенке вахты, испуганным, от ужаса невидящим скользящим взглядом

 

- 159 -

провожал наши колонны. Тогда я не представлял себе его состояние, а потом понял - он хорошо знал, что его ожидает. И такое ожидание - самое страшное. Потом, согласно инструкции, его истерзанный и окровавленный труп сутки лежал у вахты. Шел дождь, и он буквально плавал в крови.

Лев Толстой осудил полковника в своем, всем хорошо известном рассказе «После бала». Но то был полковник царской, прогнившей, чопорной армии, а ведь это начальник - советский. Их разделила и противопоставила революция. Но, оказывается, далеко не во всем.

Но главное в данном случае не революция, не противопоставление и не приступ жестокости неуравновешенного человека, а естественное формирование на местах разгула как результат царившей в стране атмосферы вседозволенности и стремления достичь повиновения и порядка любым путем.

В каждом лагпункте имелся нарядчик, он всем и распоряжался. Наш Степан Гаврилович, которого местная знать (в основном уголовники: бригадиры, заведующий столовой, складом, пекарней, хлеборезкой, баней) называла Степка-Бутуз или просто Бутуз, был коренастый, молодой, с красной мордой бандюга, всегда слегка выпивший. Слегка выпившим он казался не потому, что знал меру или предпочитал малые дозы, а просто свалить его с ног любыми дозами было невозможно. Конечно, вся лагерная знать резко отличалась от нас цветом лица, но Степан Гаврилович в такой же степени отличался от них: казалось, от него можно прикурить. Свежий лесной воздух, хорошее питание, крепкое здоровье помогали ему, несмотря ни на что, всегда устойчиво стоять на ногах. Засунув руки в продольные карманы полупальто, он красовался перед всем лагерем.

Где бы Степан Гаврилович ни находился, он употреблял только мат, причем какой-то невероятно разухабистый и грубый. В конторе, где работали три молодые женщины, по виду хорошего воспитания, это производило особенно сильное впечатление.

- Степан Гаврилович, мне стол большой надо бы, - говорила одна из них, примостившись за маленьким столиком с кучей бумаг.

- Хрен тебе большой надо, - отвечал он резко, с самодовольной ухмылкой, - а не стол.

И хотя с ними он так разговаривал постоянно, они каждый раз сразу съеживались, как бы погружаясь в небытие, и дальше отвечали ему не своим естественным голосом, а как у чревовещателей.

Бригады, возвращаясь из леса, проходили через ворота. Вот тут-то как раз я и" бросился в глаза нарядчику. Он посмотрел на ме-

 

- 160 -

ня пристально (выглядел я, наверно, на редкость измученным и несчастным), и где-то в глубине его взгляда можно было угадать сострадание. Нарядчик подошел и сказал, что есть для меня работа -завтра утром он мне все покажет и расскажет, - повернулся и ушел так быстро, что я не успел ничего сообразить.

Утром, когда мы построились у ворот, нарядчик действительно подошел ко мне, отвел в сторону, где стояла лошадь, запряженная в телегу с одной бочкой без крышки, и сказал: «На работу больше не пойдешь, будешь чистить уборные в лагере».

Конечно, это было намного легче, чем, пройдя 3-5 километров, пилить на болотах лес, и я, тронутый его добротой, поблагодарил его от души. Он буркнул мимоходом что-то изысканное на своем матерном языке и ушел.

Считалось, что любая работа в лагере - лучшее, о чем можно мечтать. И я, окрыленный и растроганный, подошел к лошади, погладил ее по лбу, это ей, видно, понравилось, и, когда я взял в руки вожжи, она послушно пошла рядом со мной к главной уборной лагеря. Как полагается, мы заехали сзади, и я стал черпаком наполнять бочку. Чтобы не измазаться, я держался за конец длинной палки, а потому замахи черпаком были отчаянные и угрожающие, как взмахи копьем у рыцарей на турнирах. По мере наполнения, как я ни старался, брызги из бочки делались все выше и больше, у меня стало складываться впечатление, что они главным образом летели в мою сторону. Но взглянув на лошадь, понял, что ей тоже порядком досталось.

Когда я смирился и уже стал привыкать к своему положению (к тому же первая бочка была почти наполнена), мимо проходил нарядчик. Осмотрев внимательно меня, все сооружение на колесах, блестящее, как свежевыкрашенная карета, вздрагивающий круп лошади, у которой спина, хвост и задние ноги были в таком же живописном виде, как и я сам, он кашлянул, обвел еще раз все пристальным прищуренным взглядом, затем с большим, чем обычно, добавлением матерных слов велел мне идти за ним. Мы пошли, и он всю дорогу изъяснялся присказками, напоминающими философские рассуждения на древнем китайском языке.

Мы подошли к каптерке. Нарядчик приказал выдать мне телогрейку и брюки, а эти выбросить, обрамляя свой приказ тирадой сложных словосочетаний не в мою пользу. Кладовщик, взглянув на меня соответствующе, бросил мне на ящик новую пару, тоже разукрашенную заплатками, поверх которых пестрели прямоугольные крупные штапмы с одним мрачным словом «УНЖЛАГ», и сказал: «Не подходи! Сними все там, за углом, и брось». Я разделся,

 

- 161 -

внутренней частью телогрейки утер лицо и руки, затем умылся в луже, переоделся, долго отмывал онучи и лапти... В общем, провозился все оставшееся «рабочее время». Выбросил и кепку. В бараке мне дали другую - одного из умерших.

Нарядчик тут же нашел кого-то, передал ему мою должность, и тот пошел отмывать лошадь. Мужичонка на этот раз оказался шустрым и ловким и работал на этом посту долго и успешно. Сделать карьеру на поприще ассенизатора мне не удалось, и на другой день я опять со своей бригадой отправился в лес.

В лагерном лесу хорошо. Какое разнообразие девственной природы! Кругом нетронутый лес. Никаких фабрик, заводов, автомашин, бензопил. Воздух ароматный, прозрачный, чистый, как на старинных картинах фламандской живописи. Тут и птички весело щебечут, и букашки, и жучки жужжат, и комары на все лады пищат, последних особенно много. Нагнешься, встанешь на четвереньки попить из лесного ручейка - лягушки в той же позе сидят рядом и тоже пьют и брюшко мочат...

Какое единение с природой, какая гармония! Как близко ее там чувствуешь! То гриб какой-то, то ягоду сорвешь. И с каким аппетитом (прямо скажем - с жадностью) - съешь! Разве можно все это так прочувствовать и оценить на «постылой свободе»? И если б еще кормили, и не было бы двенадцатичасового рабочего дня без выходных, да и были бы хоть какие-нибудь матрасик, одеяльце и подушечка, да не было бы изобилия клопов и вшей, то, безусловно, воспоминания о лагерях были бы самые романтические. Природа -великое дело, и нигде человек с ней не был так близок, как в советских лагерях! Лагерь - это хорошо!

В лесу я уже научился работать здорово. И после той злосчастной бочки здесь мне казалось, как в раю. Да и к людям стал привыкать. Бригада трудилась слаженно и результативно: в среднем на каждого приходилось 9-10 кубометров. Тянулись друг за другом, чтобы не потерять «высшие показатели», так как это - высший паек - единственное средство выжить. Я был намного моложе остальных, и потому мне особенно хотелось чувствовать себя на их уровне и не отставать ни в чем. Любые поблажки воспринял бы как унижение, но их не было и в помине. Очевидно, все понимали это и относились ко мне как к равному. Но в лесу работать пришлось не долго. Перетаскивая с напарником, одним из новых здоровых мужчин, тяжелые бревна, я надорвал живот. У меня начались боли, слабость и расстройство желудка. Утром я об этом сказал бригадиру, и он, оглядев меня холодным опытным взглядом, вскинул голову и сказал коротко: «Зайди в»санчасть». В санчасти меня освободили от работы

 

- 162 -

на три дня. За это время лучше мне не стало, но освобождения я больше не получил. Однако мне повезло: объявили выходной. Да, здесь тоже предусмотрены выходные - один раз в 30-35 дней. В этот долгожданный нерабочий день мы строились на вахту у ворот, как обычно. Продержав у выхода час-полтора, нас выводили на пустырь и сажали на землю. Летом в солнечный день сидеть было приятно, но под осенним дождем приходилось приседать на корточки, потом ложиться то на один, то на другой бок, так как просидеть на корточках три-четыре часа вряд ли кто сможет. Главное, что вынуждало начальство делать эти «выходные», - необходимость (по инструкции) делать обыск во всех помещениях лагпункта.

Когда, просидев и пролежав в грязи под дождем, вывозившись, как чушки, мы, наконец, возвращались в свои теплые бараки, делалось приятно и радостно, и мы жалели, что выходные у нас - редкость. Но лагерная практика стремилась убедить в обратном - насколько без выходных жизнь проще и стабильнее.

Возвращались мы в перевернутые вверх дном бараки как раз к обеду. После обеда сушились, чистились, приводили свой «очаг» в порядок, а там и отбой. И все-таки выходной - это хорошо: в бараке дождь не идет и под ногами сухо.

Как в любом человеческом обществе, были все время какие-то новости. Сегодня, например, дневальные рассказывали о том, что в БУРе на днях съели бригадира. Из БУРа на работу выводят в последнюю очередь с усиленным конвоем. Вывели, посчитали - одного нет. Всполошились - побег! «Ну шо психуешь, курва! Там он, иди посмотри», - сказали конвою. Когда вошли в барак, за плитой увидели голову, ноги, руки - в общем, все, что осталось от здорового мужика-бригадира. Озлобленность на него и голод привели к такой неожиданной развязке конфликтов, возникавших во время работы.

А конвой успокоился, заставил отнести все это напротив в морг и повел бригаду на работу.

Эта новость, как и любая другая, была воспринята без всякого любопытства и интереса. Главная новость, с которой засыпал и просыпался каждый, - это то, что он еще жив.

На другой день я оказался опять в лесу, продолжая выполнять тяжелые работы с больным животом. К середине дня мне стало совсем плохо и на обратном пути мне разрешили идти в конце колонны, держась за край телеги, в которой лежали пилы и топоры.

Производственные условия лагеря позволяли продуктивно работать несколько месяцев, в редких случаях год - и человека нет. Но место ушедшего из жизни занимали другие ввиду спланированного стабильного притока новой бесплатной силы.

 

- 163 -

До сих пор не могу спокойно бывать в лесу. В нем я не отдыхаю - хочется скорее бежать оттуда. Даже чудный лесной воздух ложится гнетом на плечи и давит, как когда-то бревна и слеги.

Утром я попал в стационар, так как у меня открылся кровавый понос, к вечеру резко поднялась температура, до 39°. Я думал, что это приступ малярии. С каждым днем становилось все хуже, из меня почти беспрерывно текла кровь. Учитывая, что здесь не было постельного белья, а нательное не менялось (приходилось подкладывать какие-то тряпки, которые мне давал сердобольный старик, лежащий напротив), можно легко представить, как это было тяжело и неприятно. Меня стали причислять к безнадежным.

И сейчас ясно вижу этот больничный барак. В нем, в отличие от обычных лагерных бараков, нары были не в два этажа - на верхний никто не смог бы подняться, - зато на нижних мы лежали по двое под одним выношенным серо-коричневым байковым одеялом. На деревянном столбе, подпиравшем дощатый потолок и расположенном в центре, виднелась прибитая дощечка, на ней мерцала горевшая всю ночь коптилка - сплюснутая вверху гильза с фитилем, придавая причудливые силуэты всему окружающему деревянный засыпной барак находился у границы территории, обнесенной двойным проволочным ограждением, а потому в нем имелась только два небольших окошка и дверь. По внутреннему призрачному виду и по своей сути это помещение смахивало на сени в загробный мир. Впечатление усиливала рядом стоящая домушка с крепкими решетками и двумя замками на тяжелой дубовой двери -морг, врата в тот «лучший мир». Решетки на морге были не зря. Случалось, что туда умудрялись залезть и отрезали мягкие части у трупов.

Врач, тоже заключенный, каждый день делал обход, так сказать визуально. Он проходил вдоль нар и смотрел на лежащих. Даже не обращался с традиционными вопросами: «Как себя чувствуете?» или «Что беспокоит?». И хорошо, так как если бы он задавал эти вопросы, они прозвучали бы как издевка. На пятый день моего пребывания там я услышал, как он, показывая дежурной сестре на меня и на еще одного «доходягу», сказал:

- Эти двое, наверное, до утра не доживут.

И действительно, того другого утром вынесли.

Сосед мой по «больничной койке» (образно выражаясь, поскольку в данном случае никакой койки не было - ее заменял деревянный щит в три-четыре доски, без подстилки. Доски рассохлись и снизу в щели дуло) отличался беспокойным характером: то вертелся с боку на бок, то садился прямо мне на ноги, так как я лежал с

 

- 164 -

краю, и начинал перебирать завалявшиеся кусочки и крошки сэкономленного хлеба. В эту ночь, наконец, я спал спокойно, сосед меня не тревожил. Во сне вдруг почувствовал, что слева мне холодно, как у каменной стены. Пригляделся - сосед лежал на спине мертвый с открытыми глазами и открытым ртом. Пришлось стащить с него часть одеяла, чтобы, проложив его между нами, доспать до утра. Утром покойника вынесли... Сутки я блаженствовал. Потом ко мне положили другого, но теперь у меня было место около стенки.

Когда я чуть-чуть стал приходить в себя и мог сидя глядеть в окошко, я видел, как по утрам плоская телега с большим ящиком без крышки, имевшим высокие борта, вывозила на вахту трупы. Ящик этот был рассчитан на четыре персоны, а когда оказывалось больше - из него торчали ноги и руки. Эту плоскую телегу с ящиком я раньше никогда не видел: оказалось, что она циркулировала по лагерю тогда, когда все уходили на работу.

За этой телегой - лагерным катафалком без кистей и венков -выходила из зоны небольшая группа заключенных из лагерной обслуги. Хоронили на пустыре за конбазой. Могилы, как живые, на глазах все ближе двигались к лесу. В это время года они роются довольно легко и быстро. Каждый раз могила одна - общая, широкая, но глубина чуть больше метра, так как начинает быстро набираться вода и дальше копать невозможно. Хоронят в нижнем белье, а то и так.

Совсем плохо с похоронами зимой, когда земля промерзла и ее приходится долбить ломом. Ломы тяжелые, глинистая почва откалывается все труднее, заключенные быстро устают и больше опираются на лом и лопату, чем ими орудуют, но зато им тепло. Хуже дела обстоят у охранников - мороз сильный и они у могилы начинают вертеться вокруг собственной оси, притопывать, приплясывать и, наконец, прыгать, довольно удачно подражая шаманским погребальным танцам. Когда и это не помогает, дается команда: «Клади и засыпай». Бывало, что клали на глубину 60-70 сантиметров, а то и меньше, засыпали мерзлой землей вперемежку со снегом, чтобы поскорее уйти. В этих случаях весной приходилось проводить перезахоронение.

У меня на шестой день температура спала, кровотечение остановилось, но оправлялся часто. Лечение здесь одно - марганцовка во всех вариантах и дозировках. Никаких других медикаментов в лагеря не поступало - их не хватало для фронта.

Через несколько дней опять поднялась высокая температура, но на этот раз держалась меньше - всего три дня. Похудел и ослаб я катастрофически, двигался, можно сказать, на четвереньках, це-

 

- 165 -

пляясь за все, что попадалось на моем пути. Однажды меня увидел врач и прямо-таки остолбенел: ему, видно, было трудно понять, почему не оправдались его прогнозы и я жив более двух недель после его приговора. Может быть, именно поэтому он стал относиться ко мне с явным уважением. А еще через неделю, видя, что я уверенней двигаюсь по бараку (правда, только до одной «заветной» дощатой двери с огромными щелями и обратно), он оформил мою отправку на 7-й лагпункт, так называемый «санитарный».

Вывели нас за вахту днем небольшой группой - человек пять, сопровождало двое. День выдался солнечный, небо - темно-синее, как бывает на севере, но по ночам наступали уже сильные заморозки. В поле и на опушке трава покрыта инеем, а кое-где даже снегом. Лесной холодный воздух вселял бодрость: он в то время был основой выздоровления. Ведь нигде не слышно и не видно ни автомашины, ни бензопилы, ни лесовоза - нигде ничего не тарахтело, не дымило, не оскверняло атмосферу. Но главное - все же душевное состояние: я как-то собрался, мобилизовал все оставшиеся силы, веря, что там, куда мы идем, будет лучше. В той или иной мере моя уверенность передалась и другим, кроме одного старика, который давал мне тряпки: его лицо ничего не выражало, а в глазах трудно было уловить искорку надежды.

Некоторое время мы шли по дороге, затем нас завели в какой-то одиноко стоящий сарай и заперли. Как потом выяснилось, конвой ходил на другой лагпункт и оттуда привел еще четырех человек. Пока конвой отсутствовал, легли на промерзший земляной пол сарая и заснули. Это было естественно: мы брели с большим трудом, цепляясь друг за друга, оправдывая переиначенную русскую поговорку: «битый битого ведет». Именно благодаря этому еще могли идти: каждый в отдельности проделать такой путь не смог бы.

Когда пересекли колхозное поле, я вдруг увидел затоптанный желто-зеленый лист капусты, такой большой - просто огромный. Я шел в первой паре и успел его схватить. Животное прежде, чем что-то отправить в рот, сперва нюхает, человек моет, заключенному же не пришло в голову ни то ни другое - обтерев о телогрейку, я его тут же съел. И произошло чудо: когда мы дошли до лагпункта, у меня прекратились мучительные позывы и боли в животе. Этот лист я долго вспоминал - может быть, он меня спас.

Вот и привычная проволочная ограда: новый лагерь. Наконец, наша группа вошла в ворота 7-го санитарного лагпункта. Нас быстро развели по баракам-стационарам, я оказался в № 2.

Как полагается в любом медицинском заведении - а в этом

 

- 166 -

лагпункте были, в основном, больные, инвалиды и сильно ослабевшие, - нас осмотрели, прослушали, опросили, измерили рост и взвесили. При росте 185 см я весил 51 кг (при аресте было 84 кг). Врачи здесь оказались очень хорошие, солидные и опытные, уже в возрасте. Все прибыли из Москвы. Один из них, интеллигентного вида, с седой бородкой, до этого работал в больнице на Петровке, а практиковать начал еще до революции. Все попали сюда перед войной, а сестра - высокая, гордая и аккуратная, находилась здесь уже седьмой год, с 1936-го. Работали врачи ответственно, с полной отдачей сил. Истинный врач - везде и всегда Врач с большой буквы, даже если на нем ярлык «контрреволюционера» или «врага народа». Правда, к слову сказать, не все врачи в этих условиях оставались верными своему долгу - не надо забывать, что они тоже заключенные, униженные, зачастую сломленные.

После врачебного осмотра, где у меня установили прогрессирующую пеллагру, астению и авитаминоз, я вернулся в свой барак, лег и сразу крепко заснул. Утром на другой день после завтрака пошел осматривать новый лагпункт. К одному из бараков - стационару № 5 - оказалась пристроенной мастерская. В ней старый столярный верстак с перекошенными зажимами и сорванной резьбой, а рядом на хилой, но толстой доске - небольшие ржавые тиски. Здесь, кто хотел, мог работать. Двое сидели и резали деревянные ложки. Из этой мастерской зашел к сестре принять лекарство -марганцовку - и сказал ей, что люблю рукодельничать и мастерить, - мог бы, например, делать игрушки.

Мне очень трудно находиться без дела: это наследственная черта - такими были мой отец, мать, бабушка и дед Георгий Михайлович Катилов. Еще в прошлом веке он пришел на фабрику в Бутиловском переулке на Остоженке к промышленнику Бутикову мастеровым и вскоре стал у него руководителем производства. Бутиков его ценил. И когда в 1902 году дед внезапно умер от сердечного приступа, Бутиков остановил фабрику на 5 минут, и при выносе фоба беспрерывно гудел гудок - единственный случай за все годы существования фабрики, и ныне работающей.

С раннего детства самым любимым моим делом было мастерить или чинить игрушки. Делал заводные катера, глиссеры, катамараны. Потом, лет с одиннадцати, увлекался электротехникой. Начал с того, что автоматизировал настольную лампу: сел - она загорается, встал - погасла. Сам сделал электрозвонок, а на двери включающееся автоматически светящееся табло: «Уходя, посмотри, не забыл ли ты выключить...» и т. д. На следующий год полностью автоматизировал уборную, так что бабушка однажды не

 

- 167 -

смогла из нее выйти, пока я не пришел из школы. Ругалась страшно: «И всюду-то куда ни сунься, теперь провода эти твои, как змеи проклятые...» Пришлось значительно, как говорится, «усовершенствовать конструкцию».

В 13 лет соорудил в большой комнате двигающуюся по диагонали люстру, а в 15 - автомат с часовым устройством, который включал и выключал в заданное время любой нужный прибор и аппаратуру. Соорудил самостоятельно диапроектор (получился огромный с двухсотваттной лампой) и показывал в большом парадном диафильмы младшим ребятам с нашего двора.

В начале войны стал делать электроплитки - дефицит. Корпус алюминиевый, середина из огнеупорного кирпича, спирали из никелированной проволоки - в общем, все своими руками. Когда меня арестовали, очередная готовая плитка осталась на верстаке моей мастерской...

Наш разговор с сестрой насчет изготовления игрушек она передала начальнику лагпункта. Тот заинтересовался, вызвал меня к себе и стал расспрашивать. Здешний начальник оказался полной противоположностью своему коллеге с 18-го лагпункта: волевой, хозяйственный, энергичный. У него было простое, жесткое лицо со срезанными плоско чуть впалыми щеками и умным спокойным взглядом доброго крестьянина.

Мы договорились, что я сработаю несколько игрушек как образцы, а там посмотрим. Когда я собирался уходить, вошел главный врач лагпункта. Я его узнал, он меня тоже: мы с ним были в одной камере перед отправкой из «Бутырок», ехали в одном вагоне по этапу. В первые дни были на 4-м лагпункте, потом, оказывается, его отправили сюда, на 7-й. Это был опытный хирург, работавший ранее в военном госпитале. Небольшого роста, коренастый, подтянутый, во всем - в походке и движениях - чувствовалась военная выправка. Он не побоялся плохо отозваться о нашей подготовке к войне, наркоме обороны и маршале Ворошилове, и о главнокомандующем. И вот он здесь.

В этих бараках условия были лучше: у каждого - отдельный топчан, соломенный матрац и байковое одеяло, стены и потолки отштукатурены и побелены. Люди (больные) здесь были спокойные, в основном интеллигенция. Рядом со мной лежали двое учителей из Каунаса, оба из одной гимназии, они очень по-доброму и внимательно относились друг к другу, сначала я думал, что они братья. Даже в этих условиях они не потеряли себя: воспитание, врожденная порядочность, глубокие знания отличали их. Из рассказов

 

- 168 -

этих учителей о родных местах, обычаях и нравах я узнал много такого, чего до сих пор не знал.

У следующего окна лежал солидный мужчина из Саратова. Кто он - часовщик или ювелир, я так и не понял. Когда-то он имел свою мастерскую и профессионально рассуждал и о той и о другой специальности.

Барак был разделен на секции стойками, подпирающими балки потолка. В каждой такой секции размещалось четверо. О лежащих в других секциях я пока ничего не знал.

Когда Ефим Абрамович (так звали врача) узнал о моем разговоре с начальником лагпункта, он отдал распоряжение, чтобы меня перевели к нему в стационар № 5. Через час я уже не только перебрался на новое место, но и приступил к делу. Получил инструмент: три напильника, плоскогубцы, сапожный нож; сестра, скрепя сердце, отдала какие-то старые ножницы. Отобрал сырье - пустые консервные банки, финскую (кровельную) стружку, которую раздобыл в соседней мастерской, и начал делать «пробные образцы».

Через несколько дней у меня в руках были крутящиеся птички, опускающиеся по витой проволоке, мельница с крылечком и окошками, лопасти которой крутились, если снизу потянуть за шнурок, летящий пропеллер и еще что-то. Показал это начальнику, ему понравилось, и он предложил мне организовать бригаду. Под конец разговора я отдал ему значок, сделанный для его сына из трехкопеечной монеты.

Вернувшись в барак, рассказал о возможности создания бригады по изготовлению игрушек. Отнеслись к моей организационной деятельности несерьезно. Я же старался объяснить практическую пользу для каждого члена бригады: работать нужно будет 3-4 часа - кто сколько сможет. Такая посильная работа просто необходима для здоровья: принцип, по которому здесь живут, - двигаться как можно меньше, чтобы сэкономить силы, - приводит к полной атрофии мышц, а в конечном счете и всего организма. И еще: всем работающим будет даваться дополнительно «витаминный» паек — 150 граммов картофеля и 5 граммов подсолнечного масла. Начальник сказал, что игрушки будут обмениваться в местных селах на продукты, следовательно, появится возможность увеличить пайку.

- Ну, ну, давай, - смеясь, говорили они, - ты тут первый год, а мы по три и больше и разговоров наслушались всяких вдоволь. Эта агитка не для нас. Из твоих птичек и пропеллеров ни картошки, ни масла не выжмешь.

Но когда мне от начальника принесли полукилограммовый кусок творога и я его стал есть - все приумолкли и задумались. Это

 

- 169 -

подношение было очень кстати. Первыми поддались двое учителей (может быть, потому, что я им дал по кусочку), за ними какой-то мастер с рижского радиозавода, потом еще из другой секции счетовод из Подмосковья. Часовщик из Саратова .примкнул к нам символически - давая дельные советы по работе. Но я его потом тоже вписал в бригаду, и он стал получать этот самый «витаминный паек».

Работу в бригаде я организовал по принципам, изложенным в книгах Г. Форда «Сегодня и завтра» и «Моя жизнь, мои достижения», изданных в 1926 и 1928 гг. Эти книги я знал с раннего детства: их не раз читал и комментировал мне отец (кстати, не мешало бы и сейчас, в наши дни перечитать их), а также вступительную статью Н. С. Лаврова, пострадавшего в тридцатые годы за точную и правильную с позиций рационального производства оценку организации труда талантливого американского предпринимателя. В них есть рекомендации по самофинансированию и самоокупаемости, организации поставок сырья, связей с поставщиками, а также все тонкости сбыта. Конечно, Генри Форд в этом сарайчике-мастерской ощутил бы себя слоном, стоящим на одной ноге на булаве в цирке. Что и говорить, в нашей работе не было фордовского размаха, да и задачи наши были мизерными, но принципы его нам помогли.

Изготовление разбили на мелкие несложные операции, каждый должен был добросовестно и точно выполнить свою. Один учитель резал из финской стружки стенки и крышку для мельницы, другой - лопасти для ее крыльев, счетовод довольно ловко делал птичек с хвостами из обрезков мочала, мастер с радиозавода нашел старый примитивный ножной станок для точения деревянной посуды, починил и стал вытачивать катушки для летящего пропеллера. Я занимался сборкой. Часовщик сам напросился, лежа на топчане, кусать из проволоки маленькие шпильки-гвоздики. Всем, кроме него, выдали верхнюю одежду. Дело пошло споро. Не хватало яркой краски, хоть немного. Через два дня начальник нам выдал по баночке красной, желтой и синей. Работой нашей он был доволен, и мы получали все, что следовало. Главное - увлеченные делом люди начали меняться на глазах. Появился хоть какой-то интерес к жизни: стал исчезать тихий, безликий тон, безразличие ко всему, начались даже темпераментные споры, например какой город лучше - Каунас или Рига? Я не был тогда ни в Риге, ни в Каунасе, но знал наверняка, что тот и другой город лучше, чем Сухобезводная.

Как-то, услышав наши пререкания, часовщик задумчиво сказал:

- Если бы вы летом увидели необъятные просторы Волги с

 

- 170 -

высокого берега в Саратове... Оттуда открывается уходящая за горизонт бескрайняя серо-голубая гладь... Свежий ветер с реки смешивается с теплым запахом леса... Как в ясный погожий день едут на лодках за Волгу гулять на острова... да с песнями, да с гармониками, да с колокольчиками. Истинную красоту природы рассказать невозможно!

Да, для каждого самое дорогое и близкое - красота родного края, она - часть души и сердца... Особенно остро, до боли в груди, эта красота чувствуется, когда и душа, и сердце далеко от дома, за колючей проволокой.

Когда наш игрушечный «синдикат» стал набирать «производственные мощности» в результате точной выверки соотношения подготовляемых к сборке деталей и выработки общего ритма, случилось непредвиденное: у меня опять резко подскочила температура, а затем заболели ноги и сильно опухли железы в паху. Я не мог не только работать, но и переворачиваться с боку на бок.

В бараке разрешалось находиться только в белье, а было холодно, дуло от окна, единственная печь находилась в середине помещения, а зима вошла в свои права. Ноги болели так, что я все время стонал, да еще и согреться было невозможно: одеяла такие узкие (разрезаны на два) и укрыться ими можно только лежа на спине, если же лечь на бок, то страшно мерзли живот и спина.

За время моей болезни накопились заготовки. Радиомастер с часовщиком кое-что стали собирать сами, но, в общем, работа застопорилась. Как только мне стало немного лучше (но почему-то разнесло левую коленку), главврач, в виде исключения, разрешил мне работать, не вставая с топчана. На мешковине притащили к моему топчану заготовки, инструмент и все необходимое. Охая и кряхтя, начал работать, отвлекаясь от боли, считая, что так скорее удастся выздороветь.

И правда, через две недели стал ходить, хотя похудел еще больше. Наша работа опять вошла в колею. Нам прибавили паек. Вскоре я получил из дома первую посылочку - ответ на письма, которые теперь стал писать регулярно. Из этих лагпунктов разрешалось писать и получать посылки и письма (это были первые мои письма за 17 месяцев). Однако бумага (пол-листка, а то и треть одна) стоила 150 граммов хлеба. Я старался писать самым мелким почерком, чтобы уместить побольше текста.

Вот подлинный текст письма - ответа на посылку полувековой давности: «Вечером после ужина пришел стрелок и вызвал меня в контору, дали прочесть перевод и оформили получение. Пошли на

 

- 171 -

склад, взяли посылку. Одновременно нас получали четыре человека, один из 5-го стационара, наш санитар.

Ах, сколько приятного и радостного волнения с этими посылками. Как радуешься! Какими глазами смотришь на ящик, когда комендант вытаскивает каждый предмет! Сливочное масло! Сало!! Ну, а уж когда достал сверточек и сказал «табачок» и протянул мне, я от радости ухватился и нюхаю и не знаю, прямо, что и делать! Ну, уж за табачок вы молодцы! Только этот - очень слабый. Нужно покрепче, дорогие мои (был табак «Сигарный» из отходов сигар, он самый дешевый, но очень крепкий). Тут же закурили. Ну и наслажденье!!

Принес я посылку в кубовую, там горел свет и топился куб. Ну, окружили. Откуда? Как? Угостил, конечно, там кое-кого немного. Ушли, остался кубовщик. Разложился. От волнения тряслись руки и дергался рот. Достал у одного хлеба утреннюю пайку 250 г за 50 г масла. И вот с этим хлебом и кипятком я угробил к одиннадцати часам весь сахар, 100 г масла, 40 г сала и несколько луковок. В общем, пир был сказочный: и ели, и курили. А уж от волнения не знал, за что хвататься: откусил сала, положил, съел луковицу. Потом закурил, взял хлеб и стал есть более по-человечески. В общем, ел, курил так с полвосьмого до одиннадцати.

На другой день у меня осталось масла 150 г, сала 100 г, чеснока и лука по две головки, табаку граммов 50.

Ну, как тут писать «благодарю» или «спасибо», это даже как-то сухо и глупо. Целую 1000 раз!! Целую и обнимаю всех вас!

Лук и чеснок пропали от мороза. Больше не присылайте. Я страшно бедствую без марок. Марок нет, а без марок письма не принимают. Можно с большим трудом достать у какого-нибудь комбинатора марку 30 коп. за 7 руб. Табачку побольше, бумаги, марок, карандаши, сало, масло, сухарей».

Итак, в первой посылке прислали лук, чеснок, махорку. Я курил еще до войны, как пошел работать на стройку, а здесь тем более курил много, как и все, все подряд: табак, махорку, листья сирени и березы вперемежку. И бумага использовалась любая: от грязной газетной до масляной оберточной. Хлеб и табак были эквивалентами денежного обращения. В следующих посылках появились еще и бумага, ^карандаши, и конверты, и даже один раз флакончик с медом. Посылки были маленькие (600 граммов), их едва хватало на неделю. Прятал я посылку незаметно под подушку, хотя по правилам нужно было сдавать ее в кладовку. Но там все сжирали полчища крыс.

Когда можно было считать, что все, наконец, хорошо устрои-

 

- 172 -

лось, у меня вдруг появились фурункулы: сначала на руках, потом на ногах, затем стали вскакивать, где попало. Это было хоть и невообразимо тяжело, но терпимо, пока они не перекинулись на голову. Стали мучить головные боли, которые все усиливались. Работать я опять не мог. Вторую ночь лежал в бреду, а утром главврач Ефим Абрамович, осмотрев меня, сказал, что необходимо их немедленно вскрыть.

Привели меня в медкомнату, где он и жил. Она была и перевязочной, и врачебным кабинетом, и в данном случае - операционной. Посадил он меня на табуретку и сказал, держа в руках узкий перочинный ножик:

- Ты сам понимаешь, что у меня здесь нет ничего: ни лекарств, ни обезболивающих средств, ни нужного инструмента, но если не вскрыть - пропадешь. Договоримся так: я тебя буду спрашивать, а ты мне сразу отвечай, быстро и подробно, - это единственное для тебя облегчение. Понял? Ну, и будь мужчиной.

Сестра взяла меня сзади за плечи, он зажал своими ногами мои колени и начал расспрашивать: «Так где ты в Москве жил? Адрес точный! А в какой школе учился? Где она находится? Какие там учителя?» Я отвечал, он подгонял меня с ответами, не давая остановиться, а сам резал мне голову на самой макушке, ловко делая все, что нужно (неприятное скольжение ножа по кости черепа ощущаю до сих пор). Гноя вышло очень много. Наконец, операция закончилась и мне забинтовали голову нарезанными полосками от списанных простыней и отвели в барак. Я заснул. После операции проспал два дня. Дальше продолжал лежать тихо от слабости и голода. Похудел еще. Обо мне забыли, перевязку не сделали, и мое состояние настолько ухудшилось, что дальнейшие перевязки, дни и ночи прошли в каком-то тумане. Наконец, пришел в себя, съел накопившийся хлеб. Накопилось немного - две пайки: вчерашняя и сегодняшняя, остальные украли. Ослаб и похудел еще. Странно, что я двигался, - может, только потому, что двигать-то было уже нечего. На последней перевязке врач сказал, что все будет хорошо.

За время этой моей болезни многое изменилось. При очередном осмотре у радиомастера обнаружили туберкулез, и его перевели в другой барак. А часовщик как-то ночью неожиданно умер. Учителя, мои соседи, сразу сникли и работать перестали. И если раньше молились потихоньку, то теперь стали это делать не скрывая.

Относительно поправясь, я один сделал вертящуюся игрушку с самолетами, и на том мое лагерное мастерство закончилось. Игрушку эту я сумел сохранить, и она цела до сих пор.

 

- 173 -

Отделавшись от головных болей и начав сравнительно твердо ходить по земле, я через неделю на очередном врачебном осмотре был выписан с санитарного 7-го лагпункта на 12-й, называемый «Сельхоз».

В этот же день я решил навестить радиомастера в туберкулезном бараке. Его там не оказалось, он куда-то вышел. Ожидая своего друга, стал осматривать помещение и знакомиться с его обитателями. Здесь также не было двухэтажных нар, стояли только деревянные топчаны. Их «хозяева» в подавляющем большинстве -молодые люди от 20-ти до 30-ти лет. Лица их были удивительно белыми, ни кровинки. Никто, вроде бы, на боль не жаловался, просто силы быстро таяли. Вынесли отсюда многих, а те, которые еще ждали своего часа, разговаривали спокойно, рассудительно. Те, что из Прибалтики, даже улыбнулись, узнав мое имя, оно было для них привычным. Все говорили тихо и вяло - от полного бессилия. Они твердо знали, что деревянные стойки и крашенный белой известью потолок - последнее, что каждому из них суждено видеть при последнем вздохе. Все они являлись, так сказать, сактированными и могли рассчитывать на освобождение, но оно им не было уже нужно, - поздно. А потому об этом не думали и не говорили.

Кстати, система актирования в большой мере объясняет, почему и зачем они тут. Не потому, что преступники, - они нужны как рабочая сила и для устрашения тех, кто еще на свободе. Не может работать - никому не нужен. А как же насчет «врагов народа и советской власти»? Ширма для создания массовой системы рабского труда.

Вошел радиомастер, удивился моему приходу. Только тут я узнал, что его зовут Артур. Он был ходячим, одним из тех, которые пока еще могут дежурить и обслуживать других, поэтому его все здесь хорошо знали. От него уже знали о нашей «игрушечной» бригаде, и я заочно им всем был знаком. К ним в барак никто не заходил, так что они рады были моему приходу. Я рассказал, что меня завтра отправляют в хозяйственный лагпункт. Расстались мы очень тепло, как лучшие друзья. Дневальный дежурный из самых благих намерений посоветовал мне, когда я выходил: «Ты больше сюда не приходи, здесь тебе делать нечего, а то сам попадешь сюда».

На другой день после завтрака вошел конвой и скомандовал нам, как обычно: «А ну, давай, быстрее одеваться и пошли!» Одежду нам быстро выдали: каждому телогрейку, ватные брюки, прорезиненные рваные чуни (вроде калош, но без подкладки), а бахилы всего две пары на пятерых. Они достались тем, кто был первым, а трое, в том числе и я, надели чуни на голые ноги. Те двое неболь-

 

- 174 -

шого роста спустили ватные брюки до пят, а мне они до щиколоток не доставали. И вот так пошли до следующего лагпункта в мороз и ветер (был февраль, вьюга). Не успели отойти от ворот, как у меня в чунях и выше все было в снегу. Помню, в этом переходе была одна мысль: ни на секунду не останавливаться, чтобы ноги были все время в движении, тогда, может, обойдется. И еще я уговаривал себя, что просто растираю ноги снегом (так часто делают, чтобы согреться) и ничего особенного не происходит. Так мы прошли несколько километров до другого лагпункта. В бараке получил портянки, онучи и шикарные новые лапти. Как ни странно, я не заболел. А из тех двоих один все сморкался, кашлял и осип, а другой и вовсе слег. Оба попали в другой барак.

На следующий день я уже осматривался на 12-м «сельхозном», или, как его еще называли, инвалидном лагпункте. Здесь находились люди, которые в силу своих болезней или ослабленности не в состоянии были выполнять общие тяжелые работы, но на каких-то других, считавшихся более легкими, их можно было использовать. Задача «Сельхоза» - снабжение лагпунктов хозяйственным инвентарем. Здесь точили деревянную посуду для столовых, строгали финскую стружку для крыш, резали ложки, плели лапти, корзины, веревки из пеньки и лыка, заготовляли газогенераторную чурку. Бараки в этом лагпункте, как и во всех, кроме санитарных, были с двухъярусными нарами, без матрасов, внутри всюду мрачные темно-коричневые доски и бревна. А еще впечатляющей особенностью этих бараков было редкостное обилие клопов.

В 30-е годы клопами вообще-то удивить было невозможно: они жили во всех старых домах Москвы - потомственные, берущие свое начало со времен Ивана Грозного, а скорее всего, еще Ивана Калиты. В лагерных бараках, не ручаюсь за потомственность, но клопов было не менее, к тому же стойкость их и жизнеспособность исключительные. К ним быстро привыкали, а, кроме того, человеку, весь день проработавшему в лесу, а затем прошедшему час-два до лагеря, уже не до них: он валится с ног и засыпает замертво, ничего не чувствуя. Естественно - при таком режиме ни клопы в бараках, ни вши под мышками и за воротом, уютно прижившиеся и ставшие спутниками каждого, не были предметом исключительного внимания.

Вши - насекомые, необыкновенно привязанные к своему избраннику. Для испытания их верности существовали в каждой бане «прожарки» - горячие камеры. Мое белье, когда-то бывшее белым, от этих прожарок стало цвета какао с молоком, затем шоколада и, наконец, - кофе по-турецки. Обитателей белья после каж-

 

- 175 -

дой «прожарки» становилось меньше, но очень скоро они восстанавливали численность. Возможно, им нагоняли аппетит вкусные кондитерские цветосочетания, а может, «прожарки» были слабы для их закаленных организмов. Так или иначе, но они постоянно напоминали о себе более острыми обжигающими ощущениями.

Клопы же - насекомые общественные, они давно вышли за рамки личных привязанностей, и им все равно, кого кусать. Но борьба с ними велась масштабная, коллективная. Летом раз в год в бараках закрывались поплотнее окна и двери и в банках жгли серу. Потом все раскрывали, несколько часов проветривали и выметали погибших клопов. Надо сказать, это такое сильное средство, что сутки-двое, а то и трое люди ночевали в других бараках, откуда и приносили на себе свежее пополнение. И все медленно и верно начиналось сначала.

Это в обычных лесоповальных бараках. Намного хуже обстояло дело в специальных лагпунктах (санитарных и хозяйственных). Их режим и условия содержания заключенных осложняли этот вопрос. Там на работу не выводили. Часть людей всегда находилась в бараках. Более того, например, в туберкулезном и бараках с сильно ослабевшими все лежали и лишь единицы могли ходить, так что «мертвецкого» сна там не бывало.

На «Сельхозе» в бараке, где я жил, нары были обыкновенные - двухъярусные, поэтому народу в два раза больше - духота страшная. Зимой ценились верхние нары - там теплее. Я как новенький жил внизу. В этом бараке клопы донимали безжалостно, в основном по причине, что их тут никто никогда не морил и они без всякого риска размножались невероятно. В столовую мы не ходили, еду раздавали по баракам: Сперва я не мог понять, почему баланда, которой нас кормили, имеет столь специфический вкус. Оказывается, клопы, особенно вечером, в ужин, прыгали толпами с нар и потолка в миску. Потом я уже отчетливо различал их на вкус. Вскоре мне удалось перебраться на вторые нары. Стало чуть легче - теперь клопы валились только с потолка. Однако такая оригинальная приправа ни у кого не отбивала аппетита. Голод - великий стимул.

На этом хозяйственном лагпункте самым легким и простым считалось плести веревки, и меня, как особо слабого, нарядчик, он же и бригадир, поставил на эту работу. В сарае, где плели веревки, работали еще трое, кроме меня. Один парень, чуть старше меня, с заметным горбом, здесь всего месяц. Другой - Савва - художник, как его все звали, лет тридцати пяти, с худыми провалившимися щеками, огромным орлиным с горбинкой носом и печальным

 

- 176 -

взглядом крупных темных глаз. От него я не слышал ни одного слова, даже думал, что он немой, оказалось, что нет, просто он настолько замкнулся в себе. На этом лагпункте он два года, сколько всего сидит, никто не знает. Целыми днями Савва безмолвно, сосредоточенно смотрел на изготавливаемую им веревку, не отрывая взгляда ни на секунду. Мне казалось, что и ночью она должна ему сниться. Третий - дядя Митя - коренастый курносый мужчина лет сорока-сорока пяти, хромавший на одну ногу (повредил ее в гражданскую или еще в первую империалистическую). Попал сюда, как он рассказывал, из-за соседки по квартире, написавшей на него донос, что он в уборной использовал газету с фотографией «любимого вождя». Сидит, как и все, по ст. 58, п. 10 - антисоветская агитация. Тогда, видимо, считалось, что агитировать можно и в одиночку, в укромном месте. В мастерской он постоянно что-то про себя напевал, но настолько «про себя», что получалось какое-то мычание. Он здесь давно, еще раньше художника, можно сказать, прижился, и именно к нему меня прикрепили. Горбатый тоже был в нашей бригаде. Работа хотя и считалась самой легкой, но для меня девять часов однообразного изнурительного труда оказались не по плечу (в стационаре последнее время я в основном лежал и ослабел окончательно).

На работу я почти всегда приходил первым - дверь моего барака находилась напротив этого сарая. Примерно через неделю я вошел утром, как всегда, в наш рабочий сарай и остолбенел: почти посередине сарая висел Савва, пальцы обеих рук были засунуты под веревку около скул. Видимо, петля из грубой новой веревки не скользила и не затягивалась и он хотел от нее освободиться, но сил хватило, только чтобы просунуть пальцы. Наверное, он висел всю ночь и боролся долго - глаза его, и без того большие, были неестественно вытаращены и наполнены каким-то диким ужасом.

Картина была столь страшная, что я замер и не мог оторвать взгляда от повесившегося, пока не вошел мой курносый наставник и не заорал мне в лицо: «Что же ты стоишь, лезь на верстак и срежь веревку!» Я не понял и уставился на него: от голода и слабости восприятие было ослабленным. Он опять закричал, толкнул меня и дал нож, которым мы работали. Только тут я очнулся. С трудом влез не верстак и стал резать веревку. Она плохо поддавалась, и труп все больше раскачивался от меня и ко мне. Я ухватил его другой рукой за плечо, и он тут же упал, а я от неожиданности свалился на него, очутившись с покойником лицом к лицу.

В это время вошел нарядчик с какими-то людьми. Оказывается, горбатый парень увидел все это раньше и поднял тревогу. Сав-

 

- 177 -

ву-художника быстро положили на носилки и понесли в морг. Он был одним из тех, кто понял, что его участь предопределена, и захотел оборвать это бесцельное, тупое ожидание трагической развязки. А мы сели опять плести веревки. Но работа продвигалась медленно - каждый думал о своем. Я такого висельника, с засунутыми под веревку руками, никогда нигде не видел - ни в кино, ни на картинах, и потому он до сих пор четко стоит у меня перед глазами.

Через несколько дней у меня началось опять расстройство желудка. Как сказал врач - авитаминозный понос. Выйдя от него, я размышлял: к чему это приведет? Ведь худеть мне уже некуда. Проработал еще день и на следующий не смог подняться с нар. Довели меня до санчасти. На этот раз признали, кроме всех уже известных болезней, очаговый туберкулез. Так я встретил март 1944 года. Составили акт и заключение отправили, как делалось в таких случаях, в Горьковский областной суд для вынесения решения о досрочном освобождении.

Теперь я попал в новую категорию человеческого общества -стал «сактированным». Когда говорят о «сактированных» вещах, имеют в виду предметы, которые отслужили свой срок и больше никак не могут использоваться. Короче - существование их заканчивается, и они вывозятся на свалку. Здесь такой свалкой можно считать лагпункт №11, куда направлялась и на котором находилась эта категория людей. Пролежав на нарах целую неделю, не только не работая, но и буквально не двигаясь, съев все, что оставалось от посылок, вплоть до шелухи от лука и чеснока (кстати, измельченная и смешанная с водой, она останавливает расстройство), я обрел способность ходить. Без восстановления этого основного примитивного способа передвижения меня не могли отправить на одиннадцатый лагпункт. Перед самой отправкой, к счастью, получил еще одну мамину посылочку, без которой, думаю, вся эта дальнейшая возня с отправкой не имела бы смысла, - какая/разница, за какой конбазой похоронят: № 12 или № 11.

Но, как в каждом «боевике», все шло отлично. Читатель, как и зритель, хорошо знает, что герой самого отчаянного сюжета не может утонуть, погибнуть от пули, болезней и тем более от голода, к тому же если он автор этого остросюжетного детектива. А потому я действительно благополучно оказался на одиннадцатом лагпункте - «человеческой свалке».

Как и каждый из лагпунктов, он имеет свои специфические особенности. Здесь уже нет охраны и конвоя. Правда, вышки есть, но они пустые, есть колючая проволока - забор с воротами, которые закрываются только на ночь, и вахта, где сидит дежурный (но

 

- 178 -

не всегда). Все это просто «для порядка» и сохранения общего колорита, дань местной экзотике.

Здесь два больших барака на семьдесят человек каждый (с шестью секциями внутри). В каждом бараке горит по три тусклых электрических лампочки (чувствуется близость к цивилизации - в шести километрах местная столица - станция Сухобезводная, а в двух - комендантский поселок - управление всем «Унжлагом»), паек минимальный, власть и порядок - тоже.

Это, можно сказать, последний шаг в моей затянувшейся лагерной истории. И как каждый последний шаг в каждом трудном деле (как и последний бой и штурм вершины), он был необыкновенно тяжелым и включал в себя элементы неизвестности, внезапности, бескомпромиссного трагизма. Этот последний шаг большинство делало лежа, так как действительно здесь находились самые слабые и истощенные, которые хорошо понимали, что именно сейчас и здесь окончательно решается вопрос: быть им или не быть.

Те, кто ходил, имели возможность продлить это существование. Одним из способов являлось хождение к столовой, вокруг которой на помойках можно было чем-нибудь поживиться из отходов.

Картошку в столовой не чистили, пропускали лишь через картофелечистку - машину, в которой картофель с водой обтирался о шершавые каменистые стенки, при этом стиралась земля и тонкий слой шкурки. Позади столовой высовывался конец довольно толстой трубы, из которой выливалась глинистая жижа - отходы от картофелечистки. Ходячие заключенные знали примерно время, когда она работала, и всегда в это время толпилось человек восемь-десять, которые буквально в драку разливали эту жижу в разные емкости. Потом шли в свой барак и в печке не железках пекли лепешки. Благодаря большому наличию в обтирыше глины лепешки лепились легко, и вид и форма их вполне соответствовали столь популярному в наше время овсяному печенью, хотя, разумеется, по вкусу - ничего общего. Но у того времени свои мерки. И по ним - это были неописуемо вкусные кондитерские изделия. Каждому доставалось по одной-две лепешечки, которые счастливчик ел с особым наслаждением, не смущаясь тем, что в лепешках было больше земли и глины, чем очисток, - правда, попадались и мелкие камушки, и хруст их напоминал хруст обжаренных краев коврижки. Надо заметить, что сейчас коврижка, даже самая обжаренная, домашняя, в которую по старым примитивным рецептам все еще кладут изюм, жженый сахар и какао, не воспринимается с таким сказочным блаженством, как те лагерные глино-картофельные лепешечки.

 

- 179 -

Конечно, это кондитерское однообразие иногда дополнялось благодаря разного рода счастливым случайностям. На нашем «до-ходячем» лагпункте и лошади-то были какие-то полумертвые: тоже, наверное, списанные.

Одна из них была особенно старая, костлявая и больная. К тому же у нее сбоку появилась язва, которая стала разрастаться. Лошадь забили, сняли шкуру и привезли к столовой. Около столовой и стали разделывать. А язву вырезали, этот кусок облили карболкой и закопали возле помойки.

Группа заключенных жадно смотрела на этот посиневший костлявый труп и на все, что с ним делалось, воображая чудесное преображение этих костей в гору котлет и бифштексов. К вечеру они выкопали кусок мяса, на котором была язва, обмыли, разрезали на кусочки и сварили на костре. Из пяти человек, участвовавших в пиршестве, никто не умер и даже не заболел. Правда, у одного была сильная рвота, но это просто от повышенной впечатлительности.

Но как ни старались заключенные (извините, это по старой привычке; теперь они уже не заключенные, а «полузаключенные» или лучше «полуосвобожденные») продлить свое существование разнообразным «изысканным» дополнительным питанием, ежедневно по снежной тропе утром и вечером к баракам подъезжали сани-розвальни, устланные сеном; на них клали мертвых, причем еще и совершенно голых. А причина такого надругательства вот в чем. Когда становилось ясно, что кто-то умирает, к нему бросались несколько человек из тех, кто, обезумев от всего происходящего, потерял человеческий облик. Они сперва забирали куски хлеба под подушкой (за несколько дней до смерти обычно ощущалась полная атрофия к еде, и хлеб накапливался), затем отбирался мешочек с вещами, а когда начиналась предсмертная агония, с умирающего стаскивали все, вплоть до белья. Жертва еле слышно шептала: «Подождите... подождите чуть-чуть... дайте еще минутку...» Но для них это был уже неодушевленный предмет. Мне довелось видеть, как некоторые из этих шакалов сами через пару недель оказывались в таком положении, как и их жертвы.

Надо пояснить, что это особая категория людей, их немного, примерно 8-10 человек на сотню. Они не были «политическими», хотя формально у них и были ст. 58, п. 10, но не были и уголовниками. Это обыватели сомнительной морали - крикуны у пивных ларьков, в магазинах, в коммунальных кухнях, недовольные любой властью и любыми порядками.

И когда в бараке стайка таких «орлов» (часто под руководством какого-нибудь вожака-уголовника) действовала, остальные

 

- 180 -

смотрели на них с брезгливым чувством, как на мародеров и отщепенцев. Вместе с тем стоит заметить, что в наши дни эти бывшие «орлы» стараются поставить себя в один ряд с истинными жертвами репрессий.

Так вот, выносили мертвых, клали одного на другого, потом возница выдергивал из-под них охапку сена, бросал ее сверху и садился на нее. Конечно, мертвецам было все равно, а сопровождающему нет - обстоятельства заставляли его сидеть сверху: во-первых, идти рядом было невозможно - по сторонам глубокий снег, а во-вторых, своим весом он не давал им развалиться по дороге, но даже при такой «заботе» и «внимании» было больно смотреть, как ноги нижних и руки, торчащие с боков, прочеркивали замысловатые следы на снегу.

Эти - превратившиеся в окоченевшие на морозе скелеты, обтянутые белой прозрачной кожей, - трупы «полуосвобожденных» не дотянули какую-нибудь неделю до получения документов, уже лежащих в управлении. Вот и довелось им в тяжелый предсмертный час быть терзаемыми безжалостными руками мародеров, ударяющих их головой о деревянный настил нар и выкручивающих им руки, чтобы быстрее снять с них, в буквальном смысле, последнюю рубаху. Еще несколько дней, и они получили бы естественное человеческое право на последний спокойный вздох, одежду, пусть самую скромную, и даже гроб, самый грубый, дешевый, неструганный - сказочную, несбыточную мечту лагерника.

Да, здесь сдвинулись, сместились, перевернулись все основные человеческие понятия, отступили, если можно так выразиться, в пещерное самоедство.

Искажение человеческих отношений здесь на каждом шагу. Простой пример - баня. Возьмем лучшую баню на передовом производственном лагпункте. (На инвалидном двенадцатом она была, но почти не работала, а здесь, на одиннадцатом, ее просто нет - характерная схема: упадок нравственный сопровождается упадком элементарной бытовой культуры.) Так вот, такая лучшая баня состояла из трех помещений. В одном раздевались и сдавали белье в «прожарку». Сдавали все: и верхнее, и нижнее, а потому разные там вешалки и шкафы отсутствовали. Во втором располагались «прожарки», протапливаемые дровами, в третьем — мылись. Оно было, пожалуй, самым холодным из всех, но горячая вода как-то компенсировала температуру.

Однажды мы разделись и сдали вещи в «прожарку». «Посидите, сейчас кончат мыться, выйдут - и вы пойдете», - сказал завбаней. Действительно, минут через 5-10 распахнулась дверь и вышли

 

- 181 -

12-15 женщин, совершенно голых, шумных, потому что все они разговаривали одновременно. Как известно, женщины всегда так разговаривают - в любых условиях и где бы они ни находились.

Выйдя, они посмотрели на нас, 12 голых мужчин, так, как будто нас вовсе не было; ни одна не прервала своего рассказа, не смутилась, не отвернулась. Все спокойно подошли к стойке, где завбаней вышвыривал им одежду. Они ее получали и начинали быстро одеваться не вытираясь, так как раскаленную одежду лучше одевать на мокрое тело. Мы быстро вошли в мыльное отделение, тоже не обращая на них внимания, так как дверь была открыта и выходило тепло. Голод, ослабленное состояние, режим сильно притупляли общечеловеческие восприятия и даже самые сильные эмоции и рефлексы, предусмотренные природой. Все внимание было направлено на то, чтобы выжить еще один день, еще неделю. Одна цель, одни мысли.

Здесь, на одиннадцатом лагпункте, как на любом другом, в центре стояла уборная. Обыкновенная, деревянная, большая, с двумя дверями, какие бывают, например, на стройках. Когда я вошел в одну из дверей, увидел, что перегородка между двумя половинами отсутствует: не выломана, не оторвана одна из досок, как это принято делать в нашем обычном свободном, цивилизованном обществе. Ее между «М» и «Ж» и не было - просто не сочли нужным сделать. Когда я находился на своей половине, в другую дверь вошла женщина лет двадцати пяти и, усевшись на корточки, повернула ко мне голову и спросила:

- Послушай, когда следующая отправка будет, не слышал?

- Не знаю, завтра, наверное.

- Я тоже так думаю, что завтра.

Так мы сидели за милой беседой. Потом она встала, оделась и пошла. Она к такому общению уже привыкла. А я, как ни странно, был настолько шокирован случившимся, что позабыл на минуту о цели посещения этого заведения.

Назавтра действительно была отправка. А через две недели вызвали и меня. Весь этот месяц я настойчиво и отчаянно писал домой, чтобы за мной приехала мама. «Сактированных» передавали только из рук в руки, так как сами они доехать до дома не могли. У мамы были большие трудности с оформлением документов на поезд, отпуска на неделю за свой счет, собиранием продуктов и вещей и прочее: была война и сложности возникали на каждом шагу. Но вот, наконец, она здесь!

Дежурный в военной форме вызывал по три человека и отправлял в комендатуру. На этот раз в тройку попал и я. Шли медлен-

 

- 182 -

но, один из нас еле волочил ноги, я тоже, но у меня в руках была большая палка, почти до плеча. Наверху у палки была дырка с продетым для руки ремешком. Эту палку я сделал для себя на хозяйственном лагпункте перед отправкой на одиннадцатый и с ней уже не расставался.

Наконец вошли в поселок, не огражденный колючей проволокой и не имеющей ворот, - управление «Унжлага». Сопровождающий подошел к какому-то дому, поднялся на крыльцо и сказал:

«Подождите минутку, я вас отмечу и отведу получать документы, это рядом».

Вышел он, действительно, вскоре, но нас на месте не оказалось. Я помню недоуменное, растерянное выражение его лица. Он посмотрел в одну сторону, в другую в полном замешательстве. Потом крикнул: «Э-э-э». И тут одновременно высунулись три наших бюста из большого темно-зеленого ящика помойки, что была на другой стороне улицы.

А дело в том, что, как только он вошел в дом, мы увидели рядом большую, роскошную помойку. В ней оказалась полусгнившая морковь, крупные очистки картошки, попадались и кусочки хлеба. Ну, в общем, после наших глиняных лепешек это было что-то сказочное, причем всего так много, что глаза разбегались. Тогда я был уверен, что если в раю есть помойки, то они, безусловно, должны быть такими.

Мы быстро перелезли через высокий борт длинного ящика и жадно стали выхватывать лакомые кусочки и, вытирая их о телогрейку, запихивать в рот. Проходившие мимо ящика две хорошо одетые женщины, жители комендантского поселка, не обратили на нас никакого внимания — лагерник в помойке для них так же естественно, как в нашем городе бездомная кошка или собака.

Содержимое помойки нас так увлекло, что мы совсем забыли о сопровождающем и лишь его призывное междометие вернуло нас к прозе жизни - оформлению освобождения.

Мать уже ждала в соседнем доме. И сейчас отчетливо помню ее измученное лицо, беспокойный, подавленный взгляд человека, постоянно ожидающего гонения, притеснения, уже привыкшего и смирившегося с бесправием, беззаконием и произволом. И как на этом лице потухший, полный грусти взгляд вдруг просветлел и засиял материнской радостью: наконец-то встреча с сыном, которого так долго не видела и каждый день сомневалась, увидит ли когда-нибудь. Ведь не увидела же она своего горячо любимого мужа.

Перед ней предстало существо, истощенное до последнего предела, с ввалившимися глазами и черными синяками под ними,

 

- 183 -

сгорбленное, неопределенного возраста, в заплатанной лагерной одежде. Оно могло вызвать ужас и сострадание. А она расцвела, загорелась и заплакала от счастья. Все-таки успела! Все-таки жив! Не это ли истинное, безграничное счастье любой любящей матери.

Я расписался в получении документов, и мы направились к станции. На станции насыпная платформа оказалась настолько низкой, что влезть в вагон, даже с помощью матери, я не смог. Какой-то дядька взял меня на руки, рванул вверх, и я взлетел на площадку, как пушок. Сделали пересадку в Горьком, и вот, наконец, Москва.

В тот раз я приехал с матерью и нашей взаимной радости не было конца. А теперь?

Лежа на шконке, я понимал, что если даже останусь жив и вернусь домой, то смогу лишь постоять у пустой ее кровати, где она лежала, - на этот раз несправедливости жизни доконали мать, сделали все, чтобы мы больше не встретились.

Тогда я вернулся из лагеря с туберкулезом легких, пеллагрой -тяжелым желудочным заболеванием, в крайнем истощении. Уже давно не было жира, организм высасывал последние соки из мышц, от которых мало что осталось. Казалось, что и кости-то усохли наполовину. Подойдя впервые за два года к зеркалу, увидел, что ноги образуют букву «П», так как остались только кости. Опираясь на длинную палку, с которой вышел из лагеря, подходил к троллейбусу или трамваю и ждал, когда мне помогут подняться по ступенькам.

Это все прошлое. А сейчас, когда я лежал на узкой изящной металлической шконке снова в камере, но в «Крестах», глядя на низкий потолок и маленькое окошко, сама собой приходила мысль, что здесь, в ленинградских «Крестах», пожалуй, хуже, чем в московских «Бутырках», но, как известно, чтобы сравнивать, нужно испытать и то и другое. С этой точки зрения вроде бы не зря потеряно столько лет и здоровья.

Отец мой был в «Крестах» в 52 года и чуть живой выбрался отсюда, но из лагеря выбраться ему уже не удалось. Я же здесь в 62 и еще живой, вроде бы даже «возмужал и окреп». Приятно сознавать, что человеческие особи развиваются в процессе адаптации и выносливости - это поднимает настроение.

Конечно, сейчас настроение просто отличное, да и физическое состояние по сравнению с прошлым пока на высоте, если считать олицетворением прошлого сгорбленную спину, палку в руках и плавные скользящие движения ногами.

Но дело ведь не только в физическом состоянии. По возвраще-

 

- 184 -

нии из лагеря мне в паспорт вписали 38-ю статью паспортного режима, которая ограничивала место жительства и не разрешала, в частности, жить в Москве, где жила моя мать, все мои родные, где был мой дом. В справке об освобождении значились Кимры. Прибыл туда, получил паспорт, встал на учет как поднадзорный. Поселился в первой попавшейся избе на берегу маленькой реки на окраине города. Выделили мне «койку в углу». Лежал, сидел у окна, пил чай с сухарями. Тут же и засыпал. Просыпался в каком-то трансе, не понимая, что происходит вокруг, да и не старался что-либо понять. Наконец-то избавился от жерновов мельницы смерти! Нет звонков подъема, выгона на работу, нет охраны ограниченного проволокой пространства, нет окриков, вечного страха... И еще - назойливых, жадных взглядов в твои глаза: не собираешься ли ты умереть, и когда именно, чтобы не пропустить этого счастливого случая.

Свободен! Относительно, конечно (все-таки поднадзорный). Но никто уже не может приказать лечь, встать, разойтись по баракам, не услышишь окрик «бегом на построение», «в столовую», «на вахту»... Вот хочу и сижу. Пью чай и могу сидеть сколько угодно. И я сидел у окна, бесцельно глядя на улицу, упиваясь счастьем. Утром кто-то торопился на работу, в магазин, на рынок... Вечером шумные группки молодежи собирались в кино. Как все это мне было чуждо! Я смотрел на них, на всю эту жизненную суету бесстрастным взглядом старца сквозь огромный психологический возрастной барьер, разделяющий начало и конец жизни. Молодежь, молодость... Понятия давно забытые, для меня непостижимые. А ведь мне тогда было двадцать два года.

Спустя месяц - два у хозяйки, где я снимал койку, как-то собралась компания; сидя с ними, я впервые засмеялся. Ощущения поразили меня - свело губы, щеки, ощутилась боль во всех мышцах лица. Очевидно, они за такой большой срок атрофировались.

Кое-как поправившись, уехал в Переславль, затем в Борисоглебск, где в театре им. Чернышевского работал музыкантом и актером, а оттуда вернулся в Москву. В то время без такого «разгона» мне Москва не светила. «Для затравленной собаки сто километров - не круг», мне же пришлось сделать в десять раз больше; это меня успокаивало и вселяло гордость. Приехав в Москву, поступил в музыкально-педагогическое училище им. Октябрьской Революции. Однако жил и учился, озираясь, как волк в дремучем лесу: ведь в любую минуту моя учеба, работа, жизнь с семьей могли оборваться, если бы меня кто-нибудь узнал.

Умер Сталин. Внезапно и довольно таинственно. До сих пор есть разные версии. Люди в порыве горя и отчаяния, а некоторые

 

- 185 -

из праздного любопытства помчались к его гробу в Колонный зал Дома Союзов. Встречались и оригиналы. Одного из них я спросил:

- А тебя что понесло? Ведь ты его терпеть не мог?

- Хотелось мне получить удовольствие - своими глазами увидеть, что эта собака сдохла!

Я был очевидцем той давки: видел, как толкали впереди себя троллейбус здоровенные шутники, чтобы продвинуться в толпе на десять-двенадцать метров, как военные выдергивали ремнями из толпы просящих о помощи людей, спасая их от верной смерти, как под натиском толпы рухнул крепкий глухой забор на деревянных столбах, и люди побежали по нему, а затем по дворам на другие улицы, как удавалось некоторым ловким мужчинам спастись по крышам домов...

После на этих улицах убирали раздавленных и трупы, и еще чуть живых, умирающих людей - сидя на тротуарах у стен домов в лужах крови и мочи, они держались за водосточные трубы и урны... А потом на улицах сметали в кучу туфли, галоши, ботинки, пояски, пуговицы, шарфы, платки, обрывки материи, сумочки, авоськи, очки, шапочки и шляпы, и пр., и пр., что могло быть на человеке или при нем. Все это было настолько замызганно, затоптано, истерзано, что невольно наглядно свидетельствовало о происшедшей трагедии. Эти кучи у обочин грузили совковыми лопатами в кузовы грузовых машин.

Ночь сменяло утро и все начиналось сначала. В московский психоз подключилась и область (а в ней 7 миллионов человек). Начальство сориентировалось правильно: чтобы остановить это с каждым часом возрастающее безумное, бессмысленное самоубийство, электрички на всех направлениях стали ходить от Москвы со всеми остановками, а от конечных пунктов в Москву мчались без единой остановки.

А потом были очереди в центральном справочном пункте у Склифосовского. Тысячи фотографий, рассортированных по полу, примерным возрастам, и отдельно дети. Помню мрачные, сосредоточенные лица стоящих в этих очередях. Правда, не у всех. Один военный, участник войны, кажется подполковник, шутил в очереди и за столом перед служащей, показывающей из картотеки фотографии.

- Вот пропала моя «старуха», видно где-то загуляла. Решил и к вам зайти.

Но когда на одной из фотографий увидел изуродованное лицо жены, ему стало так плохо, что пришлось оказывать срочную медицинскую помощь.

 

- 186 -

В соседний дом привезли два гроба - две девочки-подруги девятиклассницы были раздавлены (мать одной из девочек вчера узнала их по фото), и сегодня машина с их гробами приехала к родителям, чтобы отвезти их затем на кладбище. Все расходы государство брало на себя. Но многие умирали в долгих мучениях в больницах, другие по нескольку месяцев лежали дома.

«Великий отец всех народов мира» продолжал требовать от своего народа жертв и после смерти. Затравленный, загипнотизированный тотальным уничтожением народ платил кровью даже мертвому, провожая любимого вождя в последний путь.

Его поместили в мавзолей. И на фасаде под надписью «ЛЕНИН» появилась еще одна «СТАЛИН». Причем Сталин казался огромным рядом со скромной фигурой Ленина. Страх - чувство, возникающее мгновенно, и если его культивировать десятилетиями, то невозможно сразу остановить, особенно в сознании масс. А потому в стране продолжали делать все так, как если бы «великий вождь» был жив, -возносили, раболепствовали, выслуживались, преклонялись...

И только время спустя, постепенно приобретая нормальное мироощущение, увидели, что Сталин рядом с Лениным выглядит во всех отношениях как насмешка. Убрали из мавзолея и похоронили у Кремлевской стены. Так же быстро, как оно и возникло, убрали имя Сталина на фасаде. Все делалось фантастически четко и сказочно быстро, как и многие годы при его жизни - все еще подгонял страх и толкала инерция.

Потом, соблюдая установленный вождем жанр, таинственно, ночью изъяли гроб из могилы.

Подъехал экскаватор, мгновенно вскрыл могилу, вынул гроб, положил в подъехавшую бортовую машину. Тут же стоявший наготове самосвал вывалил бетон. И три машины, как привидения, выскользнули с Красной площади. Рабочие установили стойку с бюстом на бетон, другие - слепили холмик перед бюстом и засадили его цветами, а третьи расправили и посадили кусты, убрали следы машин на траве. К рассвету - ни одной сломанной веточки, ни одной помятой травинки... Еще одно чудо свершилось! Ах, как он любил и мифы, и видения, и чудеса, и сказки..! И его соратники-коммунисты старались... как старались всю жизнь... И на этот раз получилось не менее блестяще!

Но если быть объективным, не только преклонение перед своим вождем заставило ЦК устроить такую ночную феерию. На это подтолкнуло заявление грузинской диаспоры, что они выкопают своего великого земляка и похоронят в Гори. Чтобы этого не произошло, пришлось предпринять этот авантюрный спектакль.

 

- 187 -

Затем настал, наконец, великий перелом. Началось повсеместное уничтожение тысяч памятников, воздвигаемых многие годы с таким раболепием, умилением и подобострастием партийными боссами - ныне страстными уничтожителями. Партийная дисциплина - все делать «как Партия прикажет»!

В этой партийной вакханалии человеком почувствовал себя лишь при Никите Сергеевиче Хрущеве, когда проводимая им новая политика вывела страну из духовного оцепенения. Переломным для меня, да и миллионов других, стал 1956 год. В тот год и меня после пересмотра дела полностью реабилитировали.

На всю жизнь запало в память торжественное открытие еще до войны Московского Дома пионеров. Церемонию открытия проводил Н. С. Хрущев. С каким искренним восторгом и надеждой мы, мальчишки и девчонки, смотрели тогда на трибуну. Чистая детская интуиция с годами не обманула...

Вскоре получил бумагу о реабилитации отца - в этом деле принял большое участие начальник управления, член Госстроя СССР Николай Алексеевич Бурмистенко, в молодости проходивший на одной из строек стажировку под руководством отца.

Поменять паспорт, восстановить московскую прописку я не торопился, а потом вообще забыл. А когда мне напомнили друзья, прошло месяцев восемь-девять. Пришел в паспортный стол своего отделения милиции. Начальник посмотрел на документы и сказал нравоучительно: «Ну, где ж вы были, почему не оформили в свое время? Срок прошел большой - я уже не имею права что-либо сделать». Потом добавил спокойно и доброжелательно: «Но вы не огорчайтесь. Обратитесь в Городской паспортный стол - там могут помочь». Поехал я куда-то за Белорусский вокзал, кажется, на Ленинградский проспект. Принял меня подполковник и тоже удивился моей беспечности и неоперативности. Пожурил, но написал нужную резолюцию, и все быстро оформили.

В то время говорили, что есть указание всячески помогать пострадавшим-реабилитированным. По инструкции ли, а может, мне просто везло, но действительно повсюду я встречал большое внимание, понимание, быстро, без проволочек получал все, что полагалось. Матери дали за отца компенсацию 350 рублей, мне полагалось 200. Учреждения, где меня арестовали, уже не существовало, и меня направили в вышестоящую организацию - Министерство связи. Отдел кадров находился в здании Центрального телеграфа, что на улице Тверской.

Женщина, просмотревшая документы, сказала, что не хватает

 

 

- 188 -

еще чего-то. Начальник отдела кадров, услышав ее замечание, ответил:

- Ничего. Сделайте выписку вот отсюда, я заверю и поставлю печать. А вы, - обратился он ко мне, - будьте любезны, посидите здесь в кресле, сейчас оформят бумаги и все получите.

Выглядело это так странно и необычно, что удивлению моему не было границ. На каждом шагу ощущалось, что в нашей грандиозной, черствой, гордой, неумолимой бюрократической машине от рядовой конторы до министерства вдруг что-то рухнуло и ворвавшееся солнышко засияло на письменных столах.

Через несколько минут я получил деньги и справку из рук самого начальника отдела кадров. Он вышел из кабинета и на красном с красивыми узорами ковре приемной торжественно вручил все и сказал:

- Вы должны понимать, это наша трагедия - тогда страдали лучшие люди.

Я поблагодарил его за теплые слова и ответил:

- Так часто мне приходилось быть то лучшим, то худшим, что трудно быстро перестраиваться.

Тогда я не мог себе представить, что перестраиваться мне придется еще не один раз. Он засмеялся и произнес еще что-то приятное и вдохновляющее. Казалось, говорил от души, а может, и по инструкции.

К слову сказать, стоит отметить, как бы то ни было, реабилитация тогда проходила более человечно, уважительно, сердечно, чем в наши дни, когда рассылаются родственникам глубоко безнравственные бумажки - «Свидетельства о смерти», в которых, как хлыстом по лицу, бьет запись: «Причина смерти - расстрел, место захоронения неизвестно». А затем дополнение: «За отсутствием состава преступления - реабилитация».

Когда в 1961-м году меня принимали в партию, я в райкоме не говорил стандартных казенных фраз о строительстве коммунизма, так как считал, что нужно сперва всем нам во многом разобраться и навести порядок. А потому, когда на парткомиссии, где сидели старые и опытные коммунисты, мне задали обычный вопрос: «Почему вы вступаете в нашу партию?» - услышали неожиданный ответ: «Я хочу, проводя в жизнь решения партии, приложить все усилия, чтобы с вами и другими не произошло того, что случилось в свое время с моим отцом». Председательствующий с умным спокойным лицом и проницательным добрым взглядом, держа в руках мои документы, поднял руку: «Думаю, что вопросов больше не будет». Все закивали головами, и я вышел в коридор.

 

- 195 -

Это был замечательный период, те десять лет, когда в стране при том же строе, но новом руководстве, стали устанавливаться, наконец, порядки, освещенные первыми лучами демократии и справедливости. Однако, осудив Сталина, Н. С. Хрущев не смог подняться до осуждения сталинизма и системы в целом. Не сумев избавиться от давления привычных стереотипов, побоявшись сказать народу всю правду, он потерпел политический крах.

Потерпели крах и мои восторженные стремления и планы, развеянные дальнейшими политическими событиями в стране. Государственная партийная машина быстро вырулила на старую колею. И опять весело и беззаботно покатилась под гору, восхваляя «подъем к новым вершинам»1.

На войну, на которую так рвался, я не попал, а если бы попал, то вряд ли бы живым вернулся. Хотя, как знать, - война тоже лотерея - вернулись же трое из десяти моих знакомых сверстников, раненые, но вернулись, и сегодня о ранениях забыли.

Невосполнимы огромные потери в войне, неизгладимо горе родных и близких. У нас есть замечательная литература об этой войне, ее героях. Память о героях войны увековечена в многочисленных обелисках, надгробиях, вечных огнях, да и сами герои пользуются всю жизнь славой беспримерной. Но это все тем, кто участвовал в войне и кто не вернулся с войны. Тут все ясно.

Сложнее, судя по высказываниям не только молодого поколения, но и ветеранов, с теми, кто вернулся и вот уже более полувека купается в лучах славы и благоденствия. Далеко не все заняли такое положение по справедливости. Что греха таить, немало было таких, которые старались попадать в многочисленные службы, где удавалось «без драки попасть в большие забияки».

В данном случае, разумеется, не в счет категория работников штабов и приштабные. Врага они в лицо не видели за всю войну, но это безобидная категория «героев» - такие имелись во всех войнах, армиях и странах. В офицерском обществе бытует даже свое словообразование: «паркетные офицеры».

Но есть и другие. Их побольше, они поактивнее, поздоровее и геройство их связано, в основном, с особенностями нашего социалистического строя, более того, является его олицетворением.

В армии, как в любой отрасли нашей государственной систе-

 


1 В последние годы, ознакомившись со многими материалами о преступлениях против народа, проводимых под руководством Партии, а также понимая её тормозящую роль в выходе страны из кризиса, в 1990 году вышел из КПСС.

 

- 196 -

мы, тогда развивались большие подразделения партаппарата, пронизывающие души каждого и всех, оптом и в розницу. В них в прифронтовых и фронтовых условиях велась большая пропагандистская работа. Задача - ловко спекулируя естественными патриотическими чувствами к своей Родине, защите своих родных и близких, дать всему этому не только партийный, сталинский оттенок, но и уметь с коммунистическим пафосом стрелять в затылок. Единичными выстрелами - политруки, очередями - заградотряды.

Есть еще и особая категория ветеранов, которые после окончания войны пошли работать в лагеря. Тут звезда их славы разгоралась в истязании своих однополчан, которые в начале войны попали в плен, а затем, сумев бежать, боролись с врагом на фронтах, или тех, кто по неосмотрительности и доверчивости говорил не только официальные лозунги. Такие ветераны-охранники за лагерные подвиги над «врагами народа» не только дополучали ордена и медали, но и обеспечивались потом лучшими квартирами, пенсиями, льготами, чем все другие категории фронтовиков.

Но вместе с тем есть целая большая категория людей в стране, которые героически отдавали свое здоровье и жизнь для победы над врагом. И полегло их в нашу землю еще больше, чем на поле боя. Однако никто из них никаких орденов и медалей не получил - наградить их подвиг никому до сих пор не пришло в голову в нашем полном несправедливости мире. Это незаконно репрессированные миллионы заключенных. Труд их был необходим не только для победы, но и вообще, чтобы армии можно было существовать и воевать. Доля их труда оказывалась весомой повсюду: в металле для челябинских танков, в добыче угля для магнитогорских комбинатов, в производстве взрывчатки, строительстве новых дорог и мостов, обеспечивающих фронт. Трудились до последнего вздоха - и умирали. Доделывали следующие из вновь прибывших эшелонов. Работали и знали: им, голодным и истощенным, прожить суждено недолго, и вновь их сменят следующие. Отдавать все и не получать ничего, кроме травли и унижения, - таков был удел этих миллионов.

Отец мой был в лагерях, поставлявших, как называли, «палубный лес» для военно-морского флота. Там его и закопали. Сам я пилил лес в лагерях, поставлявших древесину для авиационной промышленности. Мне повезло. Я вернулся в 1944-м, опираясь на палку, инвалидом II группы, без права жить в своем городе.

Когда в истинно советский праздник «День политзаключенного», который празднуется 30 октября, я однажды увидел среди других стендов большую карту СССР, утыканную сотнями флажков с

 

- 197 -

названиями лагерей, - меня ошарашило увиденное. Вся страна была изъедена, как червоточиной, лагпунктами, естественно, обрамленными братскими могилами. И встали опять перед глазами плотно уложенные в них голые трупы.

Конечно, трупы голые или одетые сказать, кричать, призывать, возопить не могут. Но ведь в стране, слава Богу, есть еще много и живых. И надо полагать, не у всех потеряно чувство чести и долга перед теми, кто остался жив.

Однако, когда представители руководства историко-просветительского правозащитного общества «Мемориал» или Ассоциации жертв незаконных репрессий обращаются в городские или региональные правительства, слышат все тот же однотипный ответ: «Они воевали, а вы сидели. Как же это можно уравнять?!»

Именно! Нужно признать и уравнять всех как полноправных участников Великой Отечественной войны. Именно потому, что «Отечественной», так как велась она не только в армейских подразделениях регулярной армии, а всем народом в своем Отечестве. И более того, естественно, должны быть особо отмечены репрессированные как жертвы произвола и беззакония.

За искалеченную жизнь те немногие, кто чудом остался жив, должны иметь хотя бы хорошо обеспеченную старость.