- 22 -

Ю. К. Ефремов*

 

СЛОВО О ЛЬВЕ НИКОЛАЕВИЧЕ ГУМИЛЕВЕ

(1912-1992)

 

В культуре России и мира Лев Николаевич Гумилев — явление настолько большое, что всестороннюю его оценку не дашь и на многодневных чтениях. Отдавая дань памяти выдающегося мыслителя, ученого и человека, мы собрались не для дискуссий и выяснения отношений. Отложим их до будущих ристалищ, а сегодня у нас другой повод для встречи — две недавние даты. Одна из них — скорбная: в ночь с 15 на 16 июня мученическая кончина человека, у которого злобно раскрылись лагерные язвенные швы; другая — его 80-летие, исполнившееся 1 октября.

Для меня это выступление — внутренний долг перед другом, с которым связаны 35 лет близости и взаимопонимания. Общаться с ним мне посчастливилось в годы подлинного расцвета его научного творчества.

24 июня 1916 года 23-летняя Марина Цветаева, боготворившая Анну Ахматову, пропела в адрес трехлетнего сына двух поэтов («Имя ребенка — Лев, матери — Анна») не только «осанну маленькому царю», но и пророческую строку «Страшное наследье тебе нести» — словно предчувствовала уже тогда трагические судьбы обоих родителей и маленького «Львеныша».

В студенческие годы мы ничего о нем не знали. Лишь однажды, году в 35-м, на географическом факультете был шепот, что есть в Ленинграде такой студент — глубоко верующий (надо же, вторая

 


* Ефремов Юрий Константинович (1913-1999) — ученый-географ, член Союза писателей (с 1967 г.), член Географического общества и в течение нескольких лет — секретарь московского филиала общества; инициатор создания Музея землеведения МГУ и его первый директор. Автор многих популярных книг о природе, путеводителей по разным уголкам нашей страны и нескольких поэтических сборников. Автор 300 научных и 80 научно-популярных и художественных работ.

С сообщением «Слово о Льве Николаевиче Гумилеве» Ю. К. Ефремов выступил 4 декабря 1992 года на собрании московских писателей, посвященном памяти Л. Н. Гумилева и 80-летию со дня его рождения. Публикуется впервые по авторизованной машинописи с дарственной надписью: «Дорогой Наталье Викторовне на память фактически произнесенное 4 декабря 1992 г. в Доме литераторов, а частично 17 ноября в Московском центре Геогр. общества. Ваш Ю. Ефремов». Машинопись хранится в квартире Л. Н. Гумилева.

- 23 -

пятилетка, а он все еще во что-то верует!), а на вопрос, что ему ближе, Москва или Питер, якобы отвечавший: «Ну что вы, конечно Москва — в ней самый воздух как-то православнее».

Рассказал я об этом слухе уже стареющему Льву Николаевичу, и он возмутился: «Никогда я не говорил подобной глупости».

Впервые я увидел его в Географическом обществе в Питере только что вернувшегося с каторги, и опознал по фамильному сходству — по единственному известному мне и не самому удачному портрету отца в журнале «Аполлон». А к старости Лев Николаевич становился все больше похожим на свою мать — вглядитесь в ее портреты в пожилом возрасте.

Внутренне он, конечно, гордился и этим сходством, и родством, знал наизусть уйму стихов обоих родителей, но, как правило, ни в чем этого не проявлял, а разговоров об их судьбах и особенно о своих правах наследника упорно избегал.

Познакомившись со Львом Николаевичем, наша семья, уже знавшая о нем многое как об ученом, никогда сама не заводила разговоров о его родителях, хотя мы их и любили и чтили. Он это понимал и даже ценил, что интересен и дорог нам сам по себе, а не как только отпрыск знаменитостей. Но однажды, коснувшись крушений в своей судьбе, он сам сказал нам, что отбыл в заключении два больших срока — «один за папу, другой — за маму».

Конечно, они наложили тяжелейшую печать на всю судьбу этого необыкновенного человека. Поэтому о них следует рассказать подробнее.

Общаясь со мной, Лев Николаевич любил подчеркивать свое старшинство: родился в 1912-м, а не в 1913-м году, хоть и был меня всего на семь месяцев старше. Но я-то чувствовал себя всегда куда более младшим — никакие семь месяцев разницы в возрасте не шли в сравнение с четырнадцатью годами лагерных страданий, с опытом фронтовика, прошедшего до Берлина, с сознанием человека, всю жизнь прожившего под пятой трагедии отца, а потом и драм матери, и так горько расплатившегося сначала за одно только это родство, а потом и за собственное героическое инакомыслие.

 

- 24 -

Как почти сверстнику, мне легче представить себе обстоятельства его долагерной жизни. И отрочество с юностью, и молодость Льва Гумилева прошли под черным крылом анкетного пункта о расстрелянном отце, а в тогдашних школах не прощалось и интеллектуальное превосходство. Принцип был: «не высовывайся!». Даже меня, сына учительницы и агронома, выходцев из сельского нижегородского захолустья, корили за академический индивидуализм — так принято было обзывать успехи в учебе. В любом дитяти из нерабочих семей мерещилась голубая кровь. А юного Льва Гумилева прямо обвиняли в «академическом кулачестве». В 1930 году мы закончили тогдашние девятилетки, но продолжать образование не могли как выходцы из чуждой прослойки. Принять 17-летнего Льва Гумилева отказался питерский пединститут, а мне документы возвращались даже из пяти вузов, в их числе и из моего будущего географического. Экзаменов не было в интересах социально близких от сохи и станка, а также набора парттысячников, пусть и с неполными семилетками. Для поступления полагалось нарабатывать рабочий стаж, вот мы оба и оказались в Сибири — я собирал за Обью американские комбайны, а Лев Гумилев коллекторствовал в геологической экспедиции в Саянах. Побыл он и рабочим службы пути и тока, и научно-техническим лаборантом в академической Памирской экспедиции, потом — санитаром по борьбе с малярией в таджикском совхозе и лишь в 1933-м оказался участником археологической экспедиции Бонч-Осмоловского в Крыму. После ареста ее руководителя был удален из геологического института и Лев Гумилев. Цвету «белой кости» оттенок придавался уже политический.

С начала 30-х годов наши судьбы не совпадали. Не без блата я стал студентом-агроинженером сначала Сибирской (Сибаки), потом Тимирязевской академии, но нахлебался аграрных бедствий первых пятилеток с «кулацким саботажем» на Кубани и был исключен из вуза, правда, всего лишь за «дерзость директору». Это было прикрытием моего дезертирства из мира сельских трагедий в куда более мирную науку «географию». Не горжусь и не хвастаюсь такой технологией выживания — Лев Гумилев выжил и без

 

- 25 -

нее, но сколько перенес! Он лишь в 1934 году, с учетом всех своих стажей и археологической практики был принят на истфак Питерского университета, слушал лекции академика Е. В. Тарле, востоковеда В. В. Струве, создателя марксистской истории Эллады и Рима С. И. Ковалева. Но там студента с плохой анкетой протерпели только год. Уже в 1935-м коллеги-комсомольцы добились исключения «антисоветского молодого человека» из вуза. В моем поступке, хоть и «граничившем с хулиганством», политики не нашли, а Льва Гумилева поспешили посадить.

В следственной тюрьме он по первому разу пробыл недолго — помогло ходатайство матери на имя Сталина — сына освободили «за отсутствием состава преступления». На свободе Гумилев уже тогда занялся изучением древних тюрок. В 1937 году ректор университета М. С. Лазуркин помог ему восстановиться на втором курсе, тогда же он выступил у востоковедов с докладом о тюрках VII-VIII веков. Даже этот, еще студенческий доклад, удостоился через 20 с лишним лет публикации в «Советской этнографии».

Географы Московского университета в 1937-38 годы уцелели — видимо, за широкой спиной старого большевика-меньшевика Баранского, который все еще оставался в любимцах у Сталина. Питерскому университету досталось куда круче. Студента Гумилева уже в начале 1938 года арестовали, приговаривали к расстрелу, потом кару смягчили; побывал, он и в «Шпалерке», и в «Крестах», и на Беломорканале, а после переследствия (а таковые случались при заменах высших персон, вроде Ежова на Берию) получил новый срок — 5 лет — и провел его «во глубине сибирских руд» в Норильске в роли техника-геолога на медно-никелевых рудниках. Остался там же ссыльнопоселенцем, и лишь в 1944 году ему разрешили вступить добровольцем в Красную армию, продолжая традиции отца, тоже добровольца. Рядовой Гумилев в составе 1-го Белорусского фронта с боями прошел до Берлина.

Восстановленный в университете, Лев Николаевич сумел уже в начале 1946 года сдать положенные за все курсы экзамены и зачеты, защитить диплом, поступить в аспирантуру академического Института востоковедения, сдать и там все кандидатские

 

- 26 -

экзамены. Летом того же года 34-летний Гумилев участвовал в Подольской археологической экспедиции, руководимой М. И. Артамоновым. Но — грянула ждановщина!

Отказавшийся до войны отрекаться от отца. Лев Николаевич не осудил и мать — как же не отчислить такого сына из аспирантуры, как же не воспрепятствовать защите уже готовой кандидатской диссертации! Нашлась и демагогическая формулировка отлучения от науки — без всякой политики: «В связи с несоответствием филологической подготовки избранной специальности». Не иначе, как упрек в неполном знании восточных языков!

Особенно яростным противником молодого соискателя проявил себя ближайший коллега по институту — археолог Александр Натанович Бернштам, 38-летний доктор наук и профессор университета. Ему было мало собственных успехов в исследованиях среднеазиатских древностей — 36-летний Лев Гумилев ревизовал концепции претендента в монополисты, и «красный профессор» предпочел перенести полемику в иные сферы.

1947 год Лев Николаевич трудился в должности библиотекаря психоневрологической больницы, заработал себе положительную характеристику и, опираясь на нее, предъявил свою диссертацию уже не бернштамовским востоковедам, а историкам университета. Тут снова помог ректор — на этот раз А. А. Вознесенский. В октябре 1948 года именно в университете Лев Николаевич блестяще защитил кандидатскую диссертацию. А еще перед этим он наращивал свой полевой стаж — работал на Алтае под руководством профессора С. И. Руденко на раскопках уникального кургана.

7 ноября 1949 года — 32-я годовщина Октября, канун 50-летия Сталина с вытекающим из него потоком приветствий и иных «маразмов-миазмов». А 37-летнего Льва Гумилева, как раз в возрасте погибшего Пушкина, решили именно в этот день хоть и не пристрелить, но понадежнее изолировать. Особое совещание впаяло ему 10 лет лагерей особого назначения. Он попал под Караганду (Чурбай-Нура), а позже его перевели в шахтерский поселок Ольжерас, у впадения реки Усы в Томь — теперь это известный кузбасский городок Междуреченск, переживающий

 

- 27 -

сегодня новую трагедию из-за взрывов в шахтах и массовой гибели шахтеров.

Даже в лагере не прерывалась интеллектуальная жизнь, хотя это была совсем не шарашка из «Круга первого» Солженицына. Интереснейшие беседы с физиком Козыревым, с биологом Вепринцевым, с ныне известным телеобозревателем Львом Александровичем Вознесенским и сколькими еще подобными людьми помогали Льву Николаевичу ковать и оттачивать начала своего новаторского учения об этносах.

Реабилитация сократила срок каторги, и в 1956 году Гумилев вернулся в Питер. Профессор Артамонов принял его библиотекарем в Эрмитаж на временную ставку «в счет больных и беременных» — хорошо, что сотрудницы беременели тогда усердно. На этой работе Лев Николаевич завершил свою первую докторскую «Древние тюрки», и в 1961 году защитил ее. После этого ему существенно помог еще один ректор университета, Александр Данилович Александров, выдающийся математик, будущий академик, а тогда еще членкор. Именно он пригласил доктора исторических наук Гумилева на работу в Географо-экономический институт при университете — так называемый ГЭНИИ (аббревиатура звучит обнадеживающе — не то, что лгущее ЛГУ). Тут он и проработал вплоть до выхода на пенсию в 1986 году. Последней его должностью была «ведущий научный сотрудник». В университете он читал сенсационный курс народоведения, слушать который сбегались студенты и из других вузов. Этому предшествовала еще одна экспедиция, ставшая лебединой песней полевого исследователя — и возраст, и подорванное лагерем здоровье напоминали о себе. Но в 1959-1963 годах он успел провести талантливейшие изыскания в Прикаспии, на основании которых создал один из своих шедевров — книжку «Открытие Хазарии». Появление ее было сенсацией и по новизне фактов, и по их толкованию, и по способу изложения. «Хазария» стала начальным звеном капитальной тетралогии по истории — «Хунну» (1960) и «Хунну в Китае» (1974), «Древние тюрки» (1967) и «Поиски вымышленного царства» (монголы, 1970). Она осветила два тысячелетия судеб евразийской степи.

 

- 28 -

Эти книги удостоились немедленного перевода на другие языки. Американские географы, посещая наши географические съезды, буквально льнули к Гумилеву и гордились возможностью общаться с авторитетнейшим, как они говорили, номадистом мира. Теодор Шабад в Нью-Йорке срочно переводил и публиковал наиболее интересные его статьи в «Soviet Geography».

Во всю широту своих взглядов Лев Николаевич раскрылся перед нами не сразу, поначалу приводил даже в недоумение — так непривычно парадоксальны были его оценки, скажем, татарского ига как периода сравнительно мирного и даже взаимообогащающего сосуществования русских с татаро-монголами.

В только что опубликованном начале незавершенного труда «Ритмы Евразии», где понятие «Евразия» трактуется нетрадиционно, в весьма суженном значении, об этом сказано прямо: «Золотоордынские ханы следили за своими подчиненными, чтобы те не слишком грабили налогоплательщиков».

Об этом же подробно говорится в одном из глубочайших трудов Гумилева «Древняя Русь и Великая Степь».

Не отрицая жестокости отдельных карательных акций, таких как Батыевы или Мамаевы, Гумилев утверждал, что монголам было выгоднее не тотальное ограбление и обескровливанье Руси, а напротив, поддержание ее жизнеспособности и платежеспособности, не иссякающей веками. А влияния при этом действовали, конечно, встречные, взаимные, обоюдные.

Тогда же мы впервые услыхали от него и о понятии пассионарности — многих оно поначалу тоже насторожило, да и позднейшие и нынешние оппоненты его не приемлют. Но Лев Николаевич сумел нас убедить, что пассионариев не следует считать никакой высшей расой, что это никак не комплимент. Пассионариями были и хищные завоеватели, и явные разбойники и негодяи, и не обязательно единичные герои над безликой толпой — бывало, что пассионарными оказывались и народы, пребывавшие под началом посредственных вождей и тупых правителей, но подвластные некоему повышенному энергетическому заряду. А волны пассионарной активности с положительным знаком, когда сочетались

 

- 29 -

силы и личностей, и народов, приводили к таким победам, как на Неве и Чудском озере, или на полях Куликовом и Бородинском, формировали новые этнические единства.

От публичного анализа текущих событий Гумилев воздерживался, не забираясь глубоко даже в XIX век и блюдя, как он говорил, орлиную высоту взгляда на времена и пространства. Считал, что историку противопоказаны конъюнктурные диагнозы и торопливо-скороспелые выводы. Сколько я ни пытался выспросить его, была ли революция Мейдзи и последующая агрессивность японцев проявлением их пассионарности, он предпочитал отмалчиваться.

Но это отнюдь не значит, что открытые им закономерности перестают действовать в новейшее время. Не продолжают ли проявляться и сегодня, скажем, те же фазы надлома, которые когда-то ознаменовали распад средневековой Священной Римской империи германцев на десятки вюртембергов и брауншвейгов, развал Киевской Руси на удельные княжества, распад Австро-Венгрии, а теперь и нашей собственной страны? Надеюсь, что об этом нам компетентнее расскажет Сергей Юрьевич Косаренко, уже касавшийся таких проблем в июльском номере «Литроссии». Лев Николаевич «посмел» усомниться в справедливости марксистского постулата о всемогуществе влияний смены производственных отношений и общественно-экономических формаций на судьбы человечества. Да, такие рубежи были, дикарство сменялось рабством, за феодализмом шел капитализм. Но были же крупнейшие перестройки общества и вне связи с этими временными рубежами.

Почему арабы, в Средние века не переживавшие какой-либо смены формаций, проявили себя как могучая сила, сумевшая покорить и юг Средней Азии, и весь север Африки, и проникнуть даже в европейское Средиземье? Одна ли тут влияла пассионарность личности Мухаммеда-Магомета или двинулся в путь целый великий народ?

Лев Николаевич наложил такие взрывы пассионарности на карту мира — они исполосовали ее как удары некоего бича. Как это объяснить? Уверенного ответа нет, но как рабочую гипотезу Лев Ни-

 

- 30 -

колаевич допускает здесь биоэнергетическое влияние космических аномалий, привлекая при этом и взгляды В. И. Вернадского. Как могло появиться в семье русских поэтов такое дитя Востока? Вряд ли тут нужно искать генеалогические корни. Важнее, что Восток открывался мальчику с детства — и в книгах по истории, и в живом общении с людьми. Дружба с татарчатами еще при детских посещениях Крыма открыла ему живую тюркскую речь, а, работая в Таджикистане, он наслушался и подлинного фарси. Даже еще не овладев этими языками, он сам попробовал их «на язык», а ощущение их реальности вооружило его ключом и к тюрко-язычным, и к персидским текстам — они не были для него непроходимой тарабарщиной, не отпугивали.

А в лагерных «университетах» подобные же знания пополняло общение с казахами, монголами, китайцами, корейцами. Добавим к этому домашний французский и умение читать на разных языках «со словарем» — вот и истоки легенд о Льве Гумилеве — полиглоте — каюсь, что когда-то и сам их доверчиво распространял.

А востоковед В. К. Шилейко допускал юношу в хранилища Эрмитажа, где и египетские, и ассиро-вавилонские, и древнеиранские шедевры делали ощутимо овеществленной историю незапамятных эпох. Списки древних династий фараонов, шахиншахов и китайских императоров уже и юноше не казались несъедобными абракадабрами. Позже помогали, конечно, и опытные учителя. Вот и вырос такой феноменальный знаток, словно сам современник и очевидец давно прошедших событий Востока.

Что помогло особенно быстро возникнуть доверию и взаимопониманию между нами? Пожалуй, первый визит Льва Николаевича в университетский Музей землеведения, на создание и развитие которого я положил 30 лет жизни.

Чтобы описать этот учебно-научный геолого-географический музей, занявший семь этажей высотной башни, нужна специальная лекция, а к ней и экскурсия — буду рад провести такие, если их организует Союз писателей (никак не запомню, как он теперь называется).

В нем нам удалось реализовать близкие Льву Николаевичу идеи целостности природно-общественных комплексов и выразить их

 

- 31 -

с помощью средств синтеза науки и искусства. Как историк Гумилев очень оценил в этом музее наше внимание к истории Московского университета и к исследованиям дорогой ему внутренней Евразии. В галерее бюстов его особенно тронули созданные по нашему заказу портреты Вернадского, Гумбольдта, Пржевальского, Семенова-Тян-Шанского, Обручева, Краснова (удивился: «Как вам разрешили, ведь он брат повешенного генерал-атамана!»).

С полным пониманием отнесся Лев Николаевич к нашим материалам по охране природы, в том числе и охране от ухудшающих преобразований — мы тогда с Д. Л. Армандом выступали как соавторы первого проекта природоохранного закона, принятого в 1960 году. Но главное было в том, что музей помогал понимать пути развития всей природно-общественной экосферы Земли, толкуемого в духе учений Гумбольдта, Докучаева и Вернадского. Мы сошлись с ним тогда в отрицании узкопространственного, а не философского толкования ноосферы, приписываемого Вернадскому. Моей социосфере Лев Николаевич противопоставил свою биосоциальную мозаичную этносферу, образуемую этносами. Толкование биосоциальности человечества в отличие от узкосоциальной трактовки общества догматиками-марксистами также способствовало нашему взаимопониманию. Биосоциальная трактовка этноса — огромный вклад Льва Николаевича в философию, историю и географию. Понятие об обществе, как о чем-то стерилизованном от природных начал — категория абсурдно-абстрактная — ведь все члены общества рождаются, питаются, растут, плодятся и умирают биологически (как от этого ухитрились абстрагироваться марксисты-материалисты?).

Но биологические признаки свойственны не только особям, а и их сообществам — ценозам, а значит, и антропоценозам, этноценозам, которые во многом, хотя и не во всем, подобны биоценозам. Гумилев убеждает нас, что этносам как компоненту биосферы присущи определенные стадии — от становления до расцвета и угасания. Существенную роль при этом играет связь со средой, вписанность этносов в ландшафт. А существуют и не вписавшиеся в него или паразитирующие на нем этносы — химеры. Эти противоестественные

 

- 32 -

образования возникают, когда в одной экологической нише сосуществуют и взаимодействуют чуждые один другому этносы разных суперэтнических систем. Свойственные им заведомая внутренняя конфликтность и острые противоречия с окружающей средой позволили Л. Н. Гумилеву назвать такие образования антисистемами. На это понятие больше всего взъелись противники Гумилева, увидав под ним чуть ли не утверждение о существовании низших рас, хотя химерами у него сочтены и хазары в Прикаспии после проникновения туда иудеев, и альбигойцы в Европе. А избранниками Бога Гумилев никакой народ не считает — какой бы из них ни объявлял себя богоизбранным — немец, японец или еврей, это проявление лишь националистического чванства, эгоизма и нравственного уродства.

Кстати, химерами и впредь могут становиться народы, пренебрегшие связями с питающей их природной средой. Не только по этой причине, а и по другим признакам не в химеру ли после октября 1917 года стала катастрофически превращаться великая Россия? Народ этому сопротивлялся как мог, но сейчас страну постигло новое наступление химеризации — хаммеризация. И разве не признанием химеричности надуманной интеграции было провозглашение якобы уже возникшего суперэтноса под названием «советский народ»? Этноса, призванного не обогащать, а расхищать природу своей страны? Неслыханное откровение в этнологии!

Однажды на семинаре географов Москвы в университете профессор Ю. Г. Саушкин, хвастаясь своим «чувством нового», бойко расхвалил идеи Льва Николаевича как плодотворное направление в развитии географии, тут же я выступил и с радостью поддержал Саушкина. Но потом, много лет спустя, мне пришлось ему же напомнить его тогдашние слова, сказанные в том же зале, — теперь он обвинял Гумилева в антинаучности! Пойманный за руку, оборотень ответил: «Я это говорил, но я этого не писал».

Вот как, оказывается, можно: говорить и писать с разной степенью ответственности! Но Саушкин, увы, и писал, о чем — скоро напомню.

 

- 33 -

В наших науках - и в философии, и в природоведении, и в обществоведении — уныло господствовал постулат о несовместимости изучения природно-общественных закономерностей в единой науке (кроме разве только диаматерной). Поэтому буржуазной объявлялась и единая (природно-экономическая) география, как допускающая недопустимое смешение независимых закономерностей. Это было одним из прикрытий наших чудовищных опустошений природы, якобы бесплатной. Труды Гумилева — бесценный вклад в обоснование не только возможности, но и необходимости изучения именно природно-общественных связей в любых науках. Восхищала его феноменальная способность к пространственно-временным корреляциям. Для географа полезны такие навыки, как умение наизусть нарисовать контуры Каспия, Крыма, Италии, мысленно знать соразмещение объектов по широтам-долготам (Питер и Магадан на одной параллели и т. п.). С такой способностью легче понимать, скажем, климатические аномалии. У Гумилева подобная ориентированность в координатах на плоскости сочеталась с такой же свободой маневра в третьем измерении — во времени. В его памяти над картой мира вставал словно хрустальный лучевой короб из эпох и дат — тысячелетий, веков и более дробных сроков. Ему были доступны наизусть временные сопоставления, синхронизации — что происходило в любой из сроков одновременно в Перу и в Японии, в Скандинавии и в Южной Африке. Мы лишь робко соревнуемся с ним, погружаясь в палеогеографию, а он и ее не обошел вниманием. Палеоритмы ландшафта, сдвиги целых зон во времени и пространстве он тоже учитывал, объясняя исторические события, в частности, переселения народов.

Огромный вклад Льва Николаевича в географию и обществоведение - признание им существенной роли окружающей среды в судьбах общества. Это полагалось считать смертным грехом, проявлением тоже почему-то буржуазного мышления. Сталин приказывал думать, что эта среда способна только ускорять или замедлять развитие общества, но никак не влиять на него сколько-нибудь решительно. А у Льва Николаевича одно хазарское

 

- 34 -

наступление Каспия, поднявшего свой уровень, взяло да и затопило всю Хазарию вместо того, чтобы замедлять или ускорять ее развитие!

Однако, увлекаясь, Лев Николаевич кое-что и преувеличивал в этих влияниях среды. Человек знания в нем совмещался с человеком веры, а ученый — с интуитивистом-писателем и художником мысли и слова — вот и случилось, что он принимал за уже доказанные некоторые свои догадки. Такие случаи, как и проявления торопливости и небрежности, неизбежные при исполинских объемах его трудов, занимают в них единичные проценты, но и это делает некоторые положения Гумилева уязвимыми для критиков, чем те с удовольствием и пользуются.

Даже свою статью 1971 года в журнале «Природа» с активной поддержкой основных положений Гумилева я сопроводил рядом указаний на такие небрежности, и он благодарил за такие замечания печатно. Однако возглавлявший противогумилевскую оппозицию в Академии наук этнограф Бромлей, перечисляя в своем капитальном труде об этносах пороки взглядов Льва Николаевича, не постеснялся привести и мои частные замечания, вырвав их из хвалебного текста и изобразив меня... «врагом Гумилева». Хорошо, что Лев Николаевич отнесся к этому как к скверному анекдоту, своим противником меня не счел и сказал только: «От академика Бармалея я жду еще и не такого».

Увы, позже этот же анекдот ухитрились повторить и два наших географа. Свои страницы для этого им, к сожалению, тогда предоставили наши «Известия Всесоюзного Географического Общества», хотя сами много лет были трибуной важнейших выступлений Л. Н. Гумилева. Поводом Я. Г. Машбиц и К. В. Чистов избрали неразделяемое ими выступление в защиту ученого, которое опубликовал в этом же журнале К. П. Иванов — ближайший ученик, помощник и продолжатель Льва Николаевича. Они тоже сослались на мои же замечания, когда-то выдернутые Бромлеем из статьи, пропагандирующей взгляды Гумилева, то есть расписались в том, что ее не читали, а меня опять изобразили его противником. Увы, моего ответа им журнал не поместил — даже после того,

 

- 35 -

как я огласил свой протест по этому поводу на ученом совете Географического общества 24 апреля 1990 года.

Однажды встречаю Льва Николаевича в Питере, и он ошарашивает меня сюрпризом — вручает автореферат своей новой диссертации — «Этнос и биосфера» — на соискание ученой степени доктора — теперь уже географических наук!

Выражаю недоумение каким-то молодежным оборотом вроде «Ну, дает», а он в ответ восклицает:

— Дорогой мой, разрешите, я вас расцелую!

— За что?

— Вы — первый человек, не спросивший меня, зачем мне это нужно.

— Но мне же это и так ясно. Коллеги-историки и этнографы вас блокируют, не прощают химер и пассионарного якобы расизма, значит, нужно усилить формальные права на голос хотя бы в географической науке, где докторские лампасы тоже в чести.

Защита второй докторской прошла в 1974 году в тогдашнем Ленинградском университете, одним из оппонентов был наш московский географ и знаток Внутренней Евразии Э. М. Мурзаев. Дело было за утверждением присвоенной степени в пресловутом ВАКе.

Еще до этого Лев Николаевич с интересом выслушал мой рассказ о коренном изменении взглядов Саушкина. Перед заседанием ВАКа ему дали прочитать разгромный анонимный отзыв «черного оппонента», в котором он легко опознал «почерк» Саушкина, его доводы и стиль (впоследствии тот своего авторства и сам не скрывал).

В роли сочувствующего провожаю Льва Николаевича на ректоратский этаж, где заседают 15 членов геолого-географической секции — 12 геологов и 3 географа, абсолютно чуждые защищаемой проблеме. Чин из приоткрытой двери пробасил — который тут из вас Гумилев? — и предложил войти. Прозвучало это совсем как «Введите» в суде. Полчаса спустя «подсудимый» вышел ко мне как оплеванный: забодали и закопали. Вопросы задавали глупые и невежественные.

— А Саушкин был?

 

- 36 -

Был, но молчал, он же высказал все в своей чернухе.

Как утешать? Все же попытался, помню дословно:

— Что же вы хотите? Чтобы 15 дядь — каждый лишь единожды доктор — согласились, — что вы любого из них вдвое умнее и хотите стать дважды доктором? Вот они вам и показали...

Забойкотированный ведущими историками и этнографами (не всеми, конечно, его авторитетно поддерживали Лихачев, Руденко, Артамонов и многие другие), Лев Николаевич проявил чудеса находчивости — догадался депонировать свою непроходимую вторую докторскую в академическом реферативном журнале Института информации. Тем самым была открыта возможность заказывать копии с его труда всем желающим. Получились три тома, рублей, кажется, по двадцать, — по-тогдашнему недешево, но число заказов вскоре уже превысило все ожидания — счет пошел на многие тысячи! Учение об этносах «на крыльях депонирования» полетело по стране!

Появились и отклики. В президиуме большой Академии заволновались, подняли новую волну антигумилевских публикаций, распоряжались прекратить такое тиражирование.

Но вскоре времена изменились. Труды Льва Николаевича стали публиковаться широким потоком, питерский университет обнародовал злополучную «недодокторскую» монографию «Этногенез и биосфера Земли».

Творчество Гумилева из запретного плода превратилось в общенародное культурное наследие. Этот рост известности подтвержден рублем — на развалах книги Гумилева идут нарасхват по удесятеренной цене, с ними не тягаются и моднейшие бестселлеры. А со складов издательств загадочно исчезают чуть не целые тиражи — то ли в интересах спекулянтов, то ли назло автору — в развитие идейной полемики... Перед народом простерся неисчерпаемый океан знаний и мысли.

Знаний — бог с ними, они посильны и запоминающему компьютеру. Но мысль, способная их упорядочить, осветить, сделать из них далеко идущие выводы — это уже превышает способности электронной считалки — перед нами достояние гения. Он становится

 

- 37 -

подлинным властителем дум. Читать его нужно медленно и долго — это и обогащает, и укрепляет уверенность в могуществе человеческого разума и духа.

А какой интерес вызвали увлекательные лекции Льва Николаевича, в частности, — выступления с телеэкрана. В них проявился еще один его дар — дар проповедника. Былую экспедиционную подвижность сменило подвижничество лектора, вдохновенного и убеждающего пропагандиста своих взглядов. В высокоинтеллектуальных аудиториях Москвы и Питера, Новосибирска и Тарту, в ученейших городках-спутниках столиц, а за рубежом — в Праге и Будапеште звучал голос неукротимого просветителя.

Не всегда были одни овации — встречались и яростные противники.

Грехи ему вменялись диаметрально противоположные — одни обнаруживали в его трудах русофобию, а другие даже антисемитизм, хотя Гумилев всегда выступал прежде всего как патриот России. Идеи славяно-тюркского взаимовлияния ничего общего не имеют ни с каким национализмом и шовинизмом.

Волошин в стихотворении «Европа» писал: «Пусть 5СЬАУ1)5 — раб, но Славия есть СЛАВА» и утешал нас — «России нет — она себя сожгла, / Но Славия воссветится из пепла». Сейчас куда осязаемее, чем оказавшаяся ненадежной «Славия», мог бы стать славяно-тюркский культурно-исторический блок, своего рода Славостан, где и славянству почет, и слово «стан» хорошее русское, и для тюрков свое — не это ли путь к дружбе народов?

Критики и теперь еще точат Гумилева «с позиций мыши или крота», ловят блох и не видят главного, а он учит наблюдать мир «с высоты полета орла» — именно так можно оценить и величие всего им содеянного.

Не скрою, мне было стыдновато показывать Льву Николаевичу всю избыточную старомодно-дворцовую роскошь интерьеров нашего музея, решенных в стиле социалистического абсолютизма и навязанную нам диктаторским единовластием зодчего Л. В. Руднева. Мы эту роскошь вынуждены были терпеть и даже

 

- 38 -

соучаствовали в ее создании. Но гостя больше тронуло признание, что еще стыднее было посещать башню, когда ее, как и отдельные корпуса университета — физический и химический — строили бериевские зеки. В будущий музей мы ходили по спецпропускам под надзором, чтобы не общались с заключенными монтажниками и паркетчиками. Сказал тогда Льву Николаевичу: «Вот вы и побывали еще в одном концлагере, хорошо, что уже бывшем и только в роли паломника "ко святым местам"».

До конца жизни Лев Николаевич оставался рыцарем лагерной эпохи.

Когда Олжас Сулейменов выступил с талантливо задуманной, но весьма сумбурной и небрежной книгой «АЗиЯ», Лев Николаевич остался ею недоволен, но не позволил себе публично срамить сына своего соседа по лагерным нарам (позже выяснил, что ошибся — речь шла об однофамильце).

Зная, как боготворила его маму Марина Цветаева, он и ей не прощал фактического потворства евразийскому варианту терроризма — деятельности любимого мужа как агента наших спецслужб. Но от обсуждения и этой темы, как правило, уклонялся, как и от осуждения Блока за его не всегда мудрые метания и нелюбовь к Николаю Степановичу Гумилеву.

Мы глубоко почитаем Волошина, но и тут Лев Николаевич перемалчивал: ему не хотелось обсуждать основания для дуэли своего донжуанствовавшего отца с этим поэтом.

Сам — кровное, но отнюдь не духовное дитя Серебряного века, Лев Николаевич был далек от его прославления, ныне столь модного и безоглядного. Он не прощал интеллигентам, претендовавшим на роль духовной элиты, что они за своими мечтами и бреднями не предотвратили надвигавшейся катастрофы. Символисты и арцыбашевы, кто как мог, загнивали, а горькие-серафимовичи подбрасывали свои полешки в разгоравшийся пожар.

Возражая, я напомнил Льву Николаевичу, что даже Вячеслав Иванов, уж не патриарх ли Серебряного века, все же ухитрился сказать, откликаясь на первую революцию:

 

- 39 -

Сатана свои крылья простер, сатана

Над тобой, о родная страна,

И ликует, носясь над тобой сатана,

Что была ты Христовой звана...

Тут Лев Николаевич уступил в споре, признав, что эти стихи гениальны.

А как не сказать о феноменальной емкости его памяти! И не только профессиональной — на четырехзначные цифры исторических дат до и после Рождества Христова или экзотичнейшие имена Ассурбанипалов и Цинь Шихуанди, неслыханных рек, гор и городов. Он знал наизусть уйму стихов и целые поэмы, но любил и свежие эпиграммы вроде высмеивавшей переход Литгазеты на одноразовый выход в неделю вместо привычного трехразового. С особенным удовольствием Лев Николаевич исполнял звучавшую не без подтекста новейшую хохму из жанра черного юмора:

Дедушка в поле гранату нашел,

Поднял ее, к сельсовету пошел,

Дернул колечко и бросил в окно.

Дедушка старый — ему все равно.

Не толкуйте подтекст в лоб. Смелостью Лев Николаевич отличался и тогда, когда ни ему и никому вокруг вовсе не было «все равно».

Грех не сказать о Льве Николаевиче как об оригинальнейшем писателе. Он никогда не афишировал своих чисто литературных способностей, хотя техникой и музыкой русского стихосложения владел в совершенстве, а мыслей у него тоже было не занимать. Но он понимал, что его выступления в этом жанре будут сочтены претенциозными, на первое место выйдет не учет их действительной ценности, а выявление влияний папы-мамы. Тем не менее в «Советской литературе» (1990. № 1) была опубликована пьеса Льва Николаевича в стихах — «Волшебные папиросы (Зимняя сказка)», сочиненная в неволе, но сохраненная в памяти, так сказать, по той же модели, что у Исаича1. В питерском сборнике

 


1 Подразумевается Александр Исаевич Солженицын. (Сост.)

- 40 -

«Реквием и эхо» помещены три фронтовых патриотических стихотворения Льва Николаевича. Там есть строки:

Опять дорогой русской славы

Прошли славянские войска.

Это на Одере в 1945-м.

Куда больше было опубликовано его стихотворных переводов восточных поэтов — в списке фигурируют 14 названий отдельных стихотворений, циклов и поэм, переведенных с фарси, бенгальского и тюркских языков.

Но поистине замечателен Лев Гумилев как писатель — создатель совершенно особого научно-художественного жанра, не менее увлекательного, чем приключенческий или детективный. Научные трактаты Льва Николаевича даже на сложнейшие исторические темы читаются и сегодня как захватывающие романы. На путях синтеза науки и искусства Лев Гумилев тоже сумел сказать совсем новое слово.

Когда пять лет назад Льву Николаевичу исполнилось 75, нашлись силы, воспрепятствовавшие проведению его чествования в системе Академии наук. У меня остались неоглашенными строки, которыми я хотел завершить свое тогдашнее слово во славу гениального сына двух талантливых поэтов. Не прозвучали они и в 1989 году при живом Льве Николаевиче — в дни столетия Ахматовой. Восполню этот пробел сегодня:

Пусть благодарственной осанной

Наполнят этот зал слова:

Спасибо Николаю с Анной

За лучший стих — живого Льва!

 

4.ХII.1992