Человек — человеку
В Москве по улице Кирова шел вечером майор. Всматривался в подсвеченные номерные знаки на углах зданий. Дом № 14... Поднялся на третий этаж. Квартира № 36...
Дверь открыла старушка. Боязливо отступила.
— Вам кого?
— Простите за беспокойство. Квартира Ульмишека здесь?
— Да!—кивнула старушка. Вежливый тон офицера погасил тревогу.— Прошу вас.
И повела нежданного гостя по коридору к своей комнате.
— Проходите, пожалуйста...
В комнате у окна стояла полуседая женщина. Майор уловил в чертах смуглого лица что-то Общее с Ульмишеком.
Старая хозяйка, желая, очевидно, опередить неизбежный вопрос, сказала:
— А сына нет в Москве. Он... в командировке... надолго... Вы, наверно, ему товарищем были по фронту?.. Что же вы стоите? Садитесь!
Гость сел. Сели и женщины.
Майор узнал, что перед ним сестра Павла Григорьевича и мать — Стера Ионовна. Ей уже семьдесят семь... Попросил разрешения курить.
— На фронте с вашим сыном я не был,— сказал он.— Но достаточно знаю его как человека и работника... Скажите, вашим соседям известно, что он... в командировке?
— Да...—нетвердо произнесла Стера Ионовна и вопросительно посмотрела на дочь.
— Вы... откуда? Москвич или... приехали?—опросила та.
Ее глаза засветились, словно она вдруг подумала о чем-то невозможном.
— Я не москвич,— ответил майор.— Приехал по служебным делам.
Он положил ладонь на руку старухи.
—Ваш сын очень хороший, честный, прямой! Стера Ионовна всхлипнула, втянула голову в плечи, сделалась совсем маленькой,
Дочь быстро встала, подошла к ней.
— У тебя же сердце, мама! И повернулась к майору.
— В нашей семье большое несчастье, товарищ... Мать тихо плакала, вытирая пальцами мокрые щеки.
Майор неожиданно сказал:
— Павел Григорьевич жив и здоров, работает... Позволяю себе передать от него сыновний привет. Я его теперешний начальник... Пока я там, можете быть спокойны за него.
Обе женщины смотрели на майора, веря и не веря, благодарно и опасливо.
Майор сказал, что бандероли, которые посылает Стера Ионовна, он по долгу службы вскрывает лично. Ему запомнился московский адрес: «Улица Кирова, четырнадцать, квартира тридцать шесть...» Ульмишек ни о чем не просил, даже не знает, что начальник уехал. А в Москве майору в голову навязчиво лез все тот же адрес: «Четырнадцать, тридцать шесть! Улица Кирова... Четырнадцать, тридцать шесть! Улица Кирова...» Вот он и пошел. И пришел...
— Можете передать со мной письмо, посылку.
Мать и дочь засуетились. Говорили шепотом, бросались от стола к буфету, от буфета к шкафу. Послать было нечего. Идти покупать — поздно, майор спешил на поезд. Нашли маленькую плитку шоколада.
Уселись за письмо. Старуха стояла за спиной дочери, шептала строки и с материнской добротой посматривала на курившего офицера. Она все поняла!..
Майор взял письмо, плитку шоколада и ушел.
Дорога была бугристая, с рытвинами. То круто поднималась в гору, то сбегала в низину. Мы строго держали строй. Сбоку — автоматчики и собаки. Окрики, рычание... Позади тащилась повозка с инструментами.
Было раннее утро, но солнце уже грело. Появилась мошка. Пришлось укрыться марлевыми сетками.
На лесоповал выгнали всех работавших в зоне, кроме врачей и фельдшеров. Делянка был а километрах
в пяти. До вечера нужно было очистить ее от сушняка, повалить десяток деревьев, разделать на дрова.
Пришли в синевато-темную тайгу. Конвойные расставили запретки — фанерные Дощечки на палках. Переступишь линию — прощай жизнь!
Начальник конвоя предупредил:
Глядите, до смерти четыре шага...
Дали на перекур три минуты—и завизжали пилы, застучали топоры.
К полудню вымотались. А расчистили только дай бог треть площади. Прораб Иванишин мотал головой:
ой, плохо!
Не уйдем, мужики, покуда всего не сделаем,— сочувственно говорил он чуть хриплым голосом.—Так что вкалывай, вкалывай, бога нет!
Меня прораб поставил на рубку сучьев. За полчаса я «дошел». Куртка — хоть выжимай. А тут еще отлетел сучок и прорвал накомарник. Мошка лезла в дырку, жалила лицо. Поминутно приходилось бросать топор, вытряхивать мошку из-под сетки. Иванишин увидел, что дело у меня не клеится, послал собирать хворост, жечь костер. Это полегче. И от мошкары дымовая завеса.
Приехала кухня. Все изголодались, бросились к повару — старшему санитару санизолятора Николаю Павлову, низенькому, курносому, с веселыми хитринками в глазах. Он надел белую куртку, колпак (все честь честью), вооружился черпаком. Отбросил крышку автоклава (приспособили вместо термоса).
— Налетай, братва!
Загремели мисками, ложками... Красноносый раздавал хлебные пайки и на каждый кусок высыпал грамма по три сахарного песку. Баланда с сахаром!
На свежем воздухе, на пустой желудок, после изнурительной работы вода, подправленная мукой и ломтиками сушеной картошки, казалась вкусным блюдом. На второе выдали по черпаку ячневой каши-размазни.
После обеда на делянке стало веселее. И тайга виделась уже не такой мрачной, и дружнее скрипели пилы, громче стучали топоры, и чаще валились с гулом и треском ветвистые зеленые великаны. Часам к шести
задание выполнили. Накололи дров для больницы, самой зимы хватит!
Обратный путь был во много раз тяжелее. Радовало лишь, что овчарки не лаяли, шли, поджав хвосты, вывалив языки. Даже зрачки у собак потускнели. На наших спинах выступила соль. Двигались, как полусонные... Двое стариков качались, точно хмельные. Окрики конвоя не помогали. Один упал. Его взяли под руки, а он все равно ступать не мог: ноги подкашивались. Старика положили на повозку, инструменты выгрузили, приказали нести. Невероятное доверие!
У меня повязка намокла от крови, проступило темное пятно на брюках. Колун, который я нес, казался многопудовым молотом...
Около восьми часов вернулись в зону. Все — к умывальникам, я — на перевязку. Потом приплелся в кабину, повалился на койку, нарушая режим, поверх одеяла. Намертво заснул. Но ненадолго. Растолкал Эмир.
— Иди выдавай книжки!
На дверях клуба висело объявление: через три дня общее собрание заключенных. Повестка дня: «О повышении производительности труда».
Подписка на заем, научно-медицинские конференции, общее собрание! Такие «послабления» режима возвращали нас на какое-то время к ранее привычным формам жизни. Это было радостно и вместе с тем усиливало тоску...
В библиотеку зашел Ульмишек. Остановился на пороге и, подкручивая усы, сказал:
— Собрание?.. Любопытно! Подсел к моему столику.
— Еще Маркс говорил, что если характер человека создается обстоятельствами, то надо и обстоятельства сделать человечными! — заметил он.
Вошла Перепелкина.
— Ну как вам поработалось?
Норму выполнили, гражданин врач!
— Хорошо.
Перепелкина увидела распечатанную бандероль с газетой «Звезда». Стала просматривать.
— Вы, случайно; не пермячка?—спросил я.
Она кивнула, продолжая читать уральскую газету.
— Старой Перми, должно быть, уже лет за полтораста,—развивал я тему, желая запросто побеседовать с Клавдией Александровной.— Герцена ссылали туда, Короленко... Но мне вспоминается совсем другое, когда называют этот город: морозный декабрьский вечер, оперный театр, Седьмая симфония Шостаковича...
Перепелкина опустила газету.
— Вы были там в сорок втором?
— Доставлял с Волги эшелон женщин и детей. Никогда не забуду...
— Что — город или Седьмую симфонию? — улыбнулась она.
— Эшелон!.. "Вывозили его из фронтовой полосы, под бомбежку. Переехали, помню, границу затемнения под Уральском, увидели огни на улицах, в окнах домов. Женщины заплакали от радости... То была встреча с жизнью!
Я посмотрел на Ульмишека:
— А как мы будем вести себя, когда встретимся с родными огнями, Павел Григорьевич?
— Вероятно, как и до разлуки с ними...—ответил он.
Тема становилась острой. Я, так сказать, рокировался и продолжал:
— Очень заботливо приняли нас тогда пермяки. Особенно секретарь горкома Хмелевский...
— Вы знакомы с Кузьмой Михайловичем? — вскинула голову Перепелкина.— Не знаете, что с ним?
— В сорок девятом он, по-моему, учился на годичных курсах при Академии общественных наук... А что теперь...— Я пожал плечами.
— Оказывается, у нас общие знакомые...—тихо проговорила Перепелкина.
Она взяла газеты, которые получала в КВЧ, и ушла.
— Им тоже нелегко,— сказал Павел Григорьевич, когда мы остались вдвоем.— Всех нас считают опасными. Раз в лагере, стало быть, есть за что... И на следствии говорили: «Попал к нам — точка. Брака у нас не бывает. Даже если ты еще не совершил пре-
ступления, то можешь совершить. Вот мы тебя для гарантии и засудим».— Павел Григорьевич долго качал головой, теребил усы.— Перепелкина,— заметил он,— среди прочих — исключение.
— Она не одна такая,— сказал я.— А Череватюк? Или вспомните Рабиновича... Все они человеки! И в этом, как ни парадоксально, для них трагедия, а для нас счастье.
— Да, майор Рабинович из старой чекистской школы, сразу видно! — рассуждал Ульмишек.— Вот потому, думаю, его от нас и убрали[1].
— А что вы думаете о Ефремове? У меня впечатление, что майор все время как бы в засаде: его не видно, а он всех и все видит!
На пороге тихой тенью вырос молдаванин, дневальный «хитрого домика». Поднял на Ульмишека немигающие глаза. Тот побледнел.
— К майору! Начальнику!..— произнес он, как бы выталкивая слова.
— К Ефремову?.. А почему... туда?
— Не могу знать!..
Обеспокоенный Павел Григорьевич засеменил в «хитрый домик».
Там никого, кроме Ефремова, не было. Молдаванина майор услал куда-то с поручением. В комнате пахло сыростью: после мытья еще не просох пол.
— Садись,— предложил Ефремов.— Отчет отослан?
— Так точно, гражданин майор. На другой же день после вашего отъезда в Москву.
— Откуда ты знаешь, что я был в Москве?
— Лагерь слухом полнится.
— Так... Садись, садись.
Ульмишек сел на стул возле широкого, с двумя рамами окна, которое снаружи всегда выглядело Нарочно безжизненным.
— Как думаешь, отчет не завернут?
— Думаю, нет. Такого пока не случалось. Ефремов закурил. Поискал на столе: где пепель-
[1] С. Е. Рабинович в Москве, старший инженер треста «Мосстроймехаиизация».
ница? Сунул обгоревшую спичку в коробок. Нервно повертел пуговицу на карманчике гимнастерки. Отстегнул, вынул вдвое сложенный конверт.
— Читай.
Павел Григорьевич узнал почерк сестры. Удивленно взглянул на майора. Читал, теряя строки.
— И вот еще...— Ефремов достал из кармана плитку шоколада.— Больше ничего не успели...
— Вы были?..— Ком подступил к горлу Ульмишека. Стены кабинета зашатались.
— Где был, там меня уже нет.
— Спасибо... Иван Александрович!
Ульмишек поднялся со стула. Не находил нужных слов. Лихорадочно искал их в своем сознании, а их там не было, один только жар. Невнятно промолвил:
— Отдайте... детям шоколад... Тайга... где тут... найдешь!
— Да ты что, Павел. Григорьевич?.. Сладкого я привез ребятам достаточно. А ты вот изволь тут же, не сходя с места, съесть всю плитку. Чтобы никаких вещественных доказательств!
Ульмишек снова опустился на стул, ел шоколад торопливо, не разбирая вкуса. Странно мешали густые, выросшие за два года усы... И он принялся глотать покрытые беловатым налетом квадратики. Опасался, как бы не разрыдаться.
— Выпей воды, а то живот заболит,—улыбнулся майор.
На другой день утром Павел Григорьевич, как обычно, явился в медканцелярию за оправкой о составе больных. Нервничал, отвечал невпопад.
— Ну что там, вчера? — тихо спросил я.
— Где? — Он сделал вид, что не понял вопроса. Затем как бы вспомнил: — А-а, вчера-то? Да ничего особенного. Об отчете начальник говорил. Скоро надо полугодовую ведомость готовить...
Что тогда было в «хитром домике», Павел Григорьевич рассказал мне уже в Москве, когда мы вернулись домой[1].
...Флоренский возвратился из Тайшета. Тяжело
[1] П. Г. Ульмишек — пенсионер. И. А. Ефремов работает на Чунском деревообделочном комбинате Тайшетского района.
поднимался в горку к своему корпусу. Волочил мешок. В нем что-то громыхало.
Спустя час я наведался к Николаю Дмитриевичу. Он раскладывал на полу в ординаторской какие-то железяки.
—Ретрактор!—объяснил он.—Весь мир вытягивает переломленную кость, а я буду сжимать... Эх, увидел бы Достовалов!
В ординаторскую пришел Конокотин. Щеки ввалились, нос еще больше заострился.
— Ложусь в первый корпус,— упавшим голосом сообщил он.— Кишечное кровотечение...
— Так тебе и надо! — вспыхнул Флоренский.— Кровь отдал! А сам еле живой. Да еще по ночам возишься с кроличьими печенками и селезенками!
— Подожди ругаться,— остановил Конокотин, разглядывая железяки.— Сделали! А?
И словно забыл о болезни. Расспрашивал о приборе, о людях, которые помогли его создать. Увлек Флоренского. И я услышал об истории этого изобретения.
...В один из очередных приездов в Тайшет Флоренский рассказал в лагерном бараке авторемонтного завода о своем замысле горбатенькому технологу Борису Акимову. Во время войны Акимов был разведчиком. Семь раз проникал в тыл к фашистам. Кто мог подумать, что горбун—разведчик? На восьмой раз все-таки схватили. Пронюхали, что у советского разведчика приметная внешность и в пункте, где был Акимов, арестовали всех горбатых. Убежать из плена Борису не удалось. Освободила Советская Армия. Но Акимову приписали такое, что и во сне ему не снилось. Осудили на десять лет...
— Была вся грудь в орденах, а теперь номер на спине! — с болью говорил он.
В лагере Акимов работал самозабвенно, был острым на словцо, решительным в поступках. Узнав, что требуется Флоренскому, твердо заверил:
— Будет сделано, товарищ хирург! Я на помощь Лешку-моряка призову!
Акимов имел в виду Алексея Григорьевича Кас-
сандрова, о котором рассказывал мне инженер на пересылке. Лешка-моряк ухитрился сохранить морскую фуражку, хотя и с отодранным «крабом», щеголял в ней и матросском клеше по зоне, курил «потомственную» капитанскую трубку. Надзиратели косились на такую «вольность», но Кассандров получил разрешение от самого начальника режима, старшего лейтенанта Галимова.
— Ты не бойся, начальничек,— убеждал Лешка-моряк.— Не убегу. Но ты не унижай моего достоинства, начальничек, не вытравляй из сердца былую славу!
Галимов был службист первого класса. Говорил с подчеркнутым татарским, акцентом, глухим, но настойчивым голосом. Не переносил, когда видел заключенного около окна или прижавшимся в угол.
— Отойди от окны!—распоряжался он.—Отойди от углы!
Его заочно так и звали: «Отойди от окны, отойди от углы». Но и этот строгий начальник не устоял перед просьбой Лешки-моряка... Такого авторитетного заключенного и надо было Борису Акимову заполучить в помощь.
На лагерном заводе возникло подпольное конструкторское бюро. В него вошли Борис Акимов, Алексей Кассандров, Коля Багаутдинов — инженер-лесовод (все трое коммунисты), Сергей Шебалин—инженер-электрик[1] и Флоренский. Акимов назвал бюро «БМТ», а в переводе на лагерный язык — «Блат, мат и туфта». Ибо: если не используешь дружеских отношений, не выругаешься с жаром и не обманешь кого надо, ничего для доктора не сделаешь!
Четыре товарища, экономя материалы и не снижая на станках выработки, начали изготовлять по чертежам Флоренского первые образцы прибора. Прятали их в цехе, в куче других деталей. «БМТ» все же было раскрыто. Когда вольнонаемный главный инженер
[1] Вскоре после реабилитации Б. Акимов умер в Тайшете; А. Кассандров и Н. Багаутдинов остались на тайшетском заводе работать по вольному найму; С. Шебалин преподает автоматику и электротехнику в Московском геологоразведочном институте имени С. Орджоникидзе.
Аркадий Александрович Рябов[1] узнал, для кого и с какой целью работает это самое бюро, задумался. Проникся уважением к четырем «конструкторам». А для проформы укорил:
— Ну и ловкачи же вы!..
— Для общего блага!—оправдывался Акимов. - Корысти, сами видите, никакой. И государство ничего не теряет, а приобрести может.
— За патриотизм не судят, гражданин главный
инженер! — вставил Кассандров.
— Не знаю никаких ваших дел и ничего не видел!—заявил Рябов, дав понять, что заключенные могут действовать.
Так были сделаны нужные доктору приспособления. А вот как их доставить в больницу?.. Рябов пошел в открытую. Сказал Галимову:
— Бывали случаи, когда заключенные крупные открытия делали? Бывали. И тут наверняка крупное дело таится для нашей медицины.
Начальник режима Галимов разрешил Флоренскому увезти с завода мешок заготовок.
— «Отойди от окны, отойди от углы» — человек! — радовался Кассандров, помогая Флоренскому нести на вахту железный груз.
— ...Удастся ли применить этот прибор? Сумею ли доказать, что компрессионный остеосинтез — лучший способ лечить переломы? — с грустью говорил Николай Дмитриевич[2].
— Еще многих вылечите! — сказал я. Флоренский улыбнулся.
— Откуда у вас столько оптимизма? -
— В посылках получает,— засмеялся Конокотин.
[2] Н. Д. Флоренский 4 февраля 1963 года защитил во 2-м Московском государственном медицинском институте имени Н И. Пирогова диссертацию «Компрессионный остеосинтез» на соискание ученой степени доктора медицинских наук. В изданной брошюре автореферата значится, что работа эта была выполнена в центральной лагерной больнице. Профессор Н. Д. Флоренский заведывал кафедрой факультетской хирургии в Ивановском медицинском институте. Сейчас работает в Кемерове.
И вдруг скорчился, застонал.
— Укол — и на койку! — обеспокоенно распорядился Николай Дмитриевич.
После укола Оресту Николаевичу стало лучше. Он лежал на топчане в дежурке. Меня не отпускал, держал за руку. Пальцы у него были холодные, влажные.
— Сейчас не умру, не умру,—твердил он.— Вы знаете, почему я до сих пор живу? Сам отвечал:
— Им не удалось убить во мне убежденности...— Голос его надломился.— Они отняли у меня все, все!.. И даже глаз повредили... Но заставить мыслить по-иному не смогли.— Орест Николаевич прислушался.— Тихо!.. Скорый поезд... По стуку колес угадываю... Не знаю, как у вас, а у меня чувствительность обострилась до предела... Скажите, у вас вкусовых галлюцинаций не бывает?.. Я иногда днями не могу отделаться от навязчивого вкуса лимона... И вам это знакомо?.. Турецкие хлебцы любил, покупал в булочной, около «Националя»... И калачи свежие тоже... теплые, посыпанные мукой... «филипповские»!
Задумался. Помолчал. И снова:
— У меня сильно развились и болевые ощущения. Ведь мою кожу дубили не только в Лефортове, но по десяткам других тюрем, пересылок... Старались сделать себялюбцем, шкурником, обозлить на все и вся... А знаете, что более всего раздражало моих следователей? Я не уступал им и грана своей гордости. Ни грана!..
Он мучительно перевел дыхание.
— За эти годы я много повстречал в тюрьмах и лагерях настоящих коммунистов. Не знаю, не слышал, чтобы хоть один отрекся от партии!.. Не слышал! — горячо повторил Конокотин и стал подниматься с топчана.
— Куда вы?
— Ничего, ничего... Так лучше дышать. В коридоре раздались громкие голоса. В дежурку вошел взбудораженный Флоренский.
— Привезли девочку, полтора года,— сказал он, шагая из угла в угол.—Воткнула себе в живот бабушкину иголку. На рентгене не обнаружили. А где-то она сидит!.. Отец—оперуполномоченный с соседнего лаг-
пункта. Требует оперировать... А не найду, тогда что? Ведь это все равно что искать иголку в стоге сена!.. Пусть в Тайшете, я не могу. Срок и без того у меня на всю жизнь... А девочка — прелесть, глаз не оторвешь!
В дверях дежурки появился офицер.
— Доктор!
Флоренский остановился.
— Гражданин начальник! Еще раз повторяю:
гарантии нет! Везите дочку в Тайшет.
— Я доверяю только вам!
— Поймите же, надо наверняка! Не в кармане будем искать!
— Тогда поедем в Тайшет вместе! — решительно объявил офицер.— Я все организую, попрошу Комиссарчика.— И сразу умоляюще:— Николай Дмитриевич... товарищ Флоренский!
В коридоре — детский плач.
— Николай! Ребенка надо спасать! — сказал Конокотин и стал натягивать белый халат.
— А, черт вас возьми! Идем опять в рентгеновский!
...Флоренский приступил к операции. При повтор ном рентгене как будто определился еле видный признак иголки. Но минуты бежали, а иголка не прощупывавалась.
По коридору сам не свой ходил офицер. Тревожно глядел на дверь операционной. Там все тихо... Десять, двадцать, двадцать пять минут!.. А хирург все искал, искал, словно ждал чуда. Чуда не было... И вдруг — мизинец наткнулся на острие. Иголка в сальнике!
По щекам Флоренского потекли слезы. Он покачнулся.
— Орест! Протри мне очки... Спустя несколько минут Флоренский вышел в коридор — в шапочке, фартуке, резиновых перчатках.
— Получите... окаянную!.. — Он протянул иголку офицеру и устало прислонился к стене.