- 26 -

3. МОСКВА

 

Весь период жизни с 1929-го по 1933 год я помню довольно хорошо. Дома постоянно иностранцы, но кроме приятных прогулок и концертов часто идут оживленные разговоры на всевозможные темы, и уж частенько слышится слово «Гитлер». Иностранцы, как правило, приезжали в то время без семей.

Но вот однажды мне приходится познакомиться с девочкой, моей однолеткой — американкой. Они живут в единственной приличной гостинице «Урал» и занимают несколько номеров. Я прихожу к ним поиграть и попрактиковаться в английском языке. Иногда девочку приводит ее мама к нам (они живут недалеко от нас) на весь день.

Вот сейчас я вспоминаю это «общение», как теперь говорят. За все эти годы ни папа, ни мама, ни я ни единого раза не получили никакого подарка от иностранцев. Об этом и разговора никогда не было. А нужно сказать, что моя мама была красивая женщина с прекрасной фигурой, с большим вкусом и, разумеется, желанием модно и нарядно одеваться. Тогда ей было 31-32 года. А ведь наши друзья иностранцы постоянно ездили к себе домой в командировки или отпуска, и привозили удивительной красоты вещи. Но никто из них даже не осмеливался предложить нам что-нибудь в подарок, не то чтобы продать! Мои родители держали себя с таким достоинством, что и речи об этом не могло быть.

Помню, как однажды меня поразили трусики моей американской подружки. Это были розовые шелковые трусики с кружевом точно такого же цвета и, что самое главное, точно по размеру ее попки.

 

- 27 -

В нашей стране в то время не выпускали детского трикотажа, и мои штанишки и лифчики, на которых имелись резинки для поддержания чулок, да и все белье делалось из бумазеи самого разнообразного цвета и рисунка. Но так как бумазея выдавалась по карточкам и в малых количествах, то я обычно одевалась в перешитое из маминого. Помню, как папе однажды выдали по ордеру 20 метров бумазеи темно-серого цвета с разбросанными по этому полю небольшими розовыми тракторами. С обувью была просто беда, до 12 лет я носила только ботинки черные или коричневые. Другой обуви для детей не выпускали. Мама одевалась с большим вкусом, но летом в маркизетовые, а зимой в шерстяные или бумазейные платья. Трикотажа вообще не было, как не было в продаже и шерстяной пряжи. Первую шерстяную кофточку я увидела в 1932 году, когда в последний раз приезжала польская бабушка и привезла мне ее в подарок. В театры или концерты мама надевала для тепла собольи или куньи палантины, да и дома в морозы сидела в них. Да, вот такое было время — папа ходил в бумазейных кальсонах с поворозками и в шубе на норковом меху.

В общем, жизнь налаживалась, и так бы и остаться здесь — так нет. Как ни скрывал отец свой статус, образование выпирало наружу, и скоро его повысили. Взлет этот не обрадовал отца, а насторожил. Годы были 30-е. Часто бывавшие в нашем доме иностранные инженеры постоянно говорили о международных делах, о фашизме, о том, что грядет всеобщая беда... Позволю себе отметить, что никто из них не оказался предателем. И еще более тревожно стало, когда на Урал приехал Орджоникидзе. Отец мой, как начальник строительства, был представлен. После продолжительной беседы, осмотра плодов его деятельности и проектов на будущее ему было предложено перевестись в Москву. Что было делать? Отказ в те времена, даже для беспартийного специалиста, вызвал бы недоумение, потом подозрение, а затем и арест — для лучшей проверит личности... Приходилось соглашаться.

Папа согласился уехать с Урала еще и потому, что здесь его слишком хорошо знали, при случае всегда могли поковыряться в

 

- 28 -

его прошлом, припомнить ему и диплом английский, и белую армию, несмотря на высокое положение. Наступило время гонения на старых «спецов» — людей, которые получили образование до революции и считались потенциальными врагами советской власти. О деле Рамзина у нас говорят дома. У папы появляется новый знакомый — инженер Семянников. Он из Питера, оказался на Урале с женой-красоткой, конечно, не по своей воле: или на время решил уйти в тень, или уже был сослан. Жена его, Наталья Иосифовна, или Туся, — бывшая актриса, яркая блондинка с длинными, умело подкрашенными тушью (которой тогда и в помине не было) ресницами. Морозными вечерами, когда у нас не было иностранцев, Семянниковы приходили к нам в гости. Папа снимал с Туей беличью шубку, а она зябко поводила плечами, облитыми матовым шелком, освобождала из фетровых бот свои маленькие стройные ноги, обутые в яркие цветные лаковые туфли. Я смотрела ни нее как зачарованная. Мужчины шли к папе в кабинет, оттуда были слышны тревожные голоса.

А теперь все как-то рушится, рвется эта, наконец-то с таким трудом налаженная жизнь — квартира, вещи, друзья, мои подруги, школа. Распродаем веши, выдаем Катю замуж за молодого папиного инженера, расстаемся со знакомыми и с минимумом вещей (в том числе и роялем) отправляемся куда-то в тартарары, к черту в стойло, в Москву. Уезжаем в неизвестность, где, как оказывается потом, нас ждут сперва разочарования, потом горе, смерть и трагедия, изломавшая жизнь всем нам.

Помню, как даже мне, двенадцатилетней девчонке, не хочется ехать в ненавистную Москву, мама тоже отговаривает: «от добра добра не ищут». Нет, папа неумолим! Как он мог не угадать, не почувствовать голоса своей души, этот тонкий человек, умевший угадывать чужие судьбы и так часто остерегавший своих друзей от неосмотрительных поступков! Как это могло случиться! Случилось. Нет пророка в своем отечестве.

Уже не помню, чем занимается папа, кажется, работает в Наркомате тяжелой промышленности. Мама, как обычно, с момента замужества не работает. Квартиры нет, снимаем комнату, прав-

 

- 29 -

да, очень большую, но в коммунальной квартире на первом этаже у черта на рогах — шоссе Энтузиастов, которое тогда называлось Дангауэровская слобода. Это и сейчас-то дальний район, а уж тогда и вовсе. Папе подают машину, а мы с мамой ездим в центр на трамвае. Часть вещей уже в Москве приходится продать — все не умещается. Оставляем, конечно, рояль, мой уникальный письменный столик, папин кабинет и еще кое-что. Я сплю на кожаном папином диване вместе с Багирой.

Первым долгом мама возит меня по музыкальным школам, чтобы устроить, но меня нигде не берут при первом же прослушивании. Подготовка провинциальная, не соответствует, конечно, столичной. Но дело, как оказывается, не в этом. В Москве уже существует протекционизм, чего в провинции еще нет. Наконец, на площади Пушкина заведующая прослушивает меня и берет даже в свой класс. Сперва занимается со мной немного частными уроками, а потом переводит в школу. Зовут ее Ольга Семеновна Гальперина, она ученица Нейгауза. С первых же уроков я в нее влюбляюсь, езжу на уроки в школу, но чаще она приглашает меня к себе домой, я ей почему-то тоже понравилась. Живет она на Новинском бульваре в отдельной двухкомнатной квартире с выходом во внутренний сад, с деревьями, скамейками, клумбами и немосковской тишиной. Ольга Семеновна была красива и добра. Красивы ее сочные и нежные губы, прямой породистый нос, живые добрые глаза, тонкие руки. Она всегда модно и дорого одета, стройна и тонка. Дом — полная чаша. Дочка Нелли и муж военный. Это как-то неожиданно, в петлицах два ромба — значит, высокого ранга. У нас никогда не было в доме военных. Но он мне нравится, несмотря на то, что в те времена я уже, сама не знаю почему, не любила военных. Оказывается, что муж ее что-то вроде заместителя Тухачевского. Ольга Семеновна тоже любит меня, а также и ее муж, частенько привлекает меня к себе, и я чувствую, как от него исходит тонкий еле уловимый запах духов и свежести. Ольга Семеновна постоянно меня чем-то угощает, делается это ненавязчиво: «Ниночка, а у нас как раз чудесная рыба сегодня, давай поедим вместе? А

 

- 30 -

потом будем заниматься». Для меня эти уроки музыки — праздник, из-за того, что каждый раз после урока Ольга Семеновна садится за инструмент (у нее «Блютнер») и что-нибудь мне играет. Она отличная музыкантша и кроме преподавания и директорства еще и дает концерты — играет со скрипкой и виолончелью Крейцерову сонату Бетховена и скрипичные и виолончельные сонаты Грига.

После уроков она кроме серьезных вещей, которые исполняет полностью, играет еще кое-что и объясняет, как нужно слушать и что слышать в том или ином произведении, словом, прививает правильный вкус, что делают совсем не все преподаватели. Я делаю заметные успехи, стараюсь для нее и, кроме того, под ее влиянием начинаю не только чувствовать музыку, как это было прежде, но и понимать ее, слышать по-новому. От этого мне хочется играть много, добиваться необходимого звучания и техники, как говорит Ольга Семеновна, «выговаривать каждую ноту».

В один из моих дней рождения, 30 марта, я пою для гостей (моих друзей и взрослых, приглашенных родителями) под ее аккомпанемент. Я пою арии из опер и романсы. Все находят, что у меня очень хорошие голосовые данные для того, чтобы учиться и стать профессиональной певицей. И что главное — у меня от природы поставленный голос. Ольга Семеновна также придерживается этого мнения. И моя мечта — стать оперной певицей. В моей жизни были постоянные увлечения, мне все время нравилось то одно, то другое. Я хотела быть актрисой, адвокатом, пианисткой, искусствоведом. «Фауста», «Пиковую даму», «Евгения Онегина» я знала наизусть от первого до последнего такта всей партитуры и могла пропеть всю партитуру без нот.

Мой отец радуется моим успехам, но не стремится настраивать меня на эту волну. «Только университет», — постоянно повторяет мне он, только что прослушав какую-нибудь пьесу, сыгранную мною удачно, или спетый по его просьбе романс. Он знает, что дома у меня с 4-го класса лаборатория. Я еще ничего не знаю о химии, но меня она интересует. Помню самые задушевные разговоры наедине с папой. Я постоянно пристаю к нему с вопро-

 

- 31 -

сами: как делается железо, как получаются никелированные вещи, что происходит с тестом, когда оно поднимается, что такое дрожжи и т.д. Дома у меня своя лаборатория. Там пробирки, спиртовка, воронки, колбочки. Я фильтрую, смешиваю растворы. У меня есть марганцовка, даже соляная кислота, уксус, сода. Папа отпиливает от огромной, как пещера, пепельницы кусок малахита и мы вместе с ним капаем на него соляной кислотой, на спиртовке я выпариваю в фарфоровой чашке воду снеговую и водопроводную и вижу, что остаток получается разный. «Почему?» — спрашиваю я его. Папа архитектор, но он знает все, всегда может ответить мне на любой вопрос, а если и не знает, то тут же и признается и поищет в справочниках и учебниках ответ.

Москва не ошеломила меня, скорее даже не понравилась. Я жила Екатеринбургом, его историей. Мне уже тогда нравились старые названия улиц, семья Голицыных, Ипатьевский дом, куда родители водили меня и рассказывали о расстреле царской семьи. Нравится дворец графов Сан-Донато-Демидовых. У нас была мебель из их дворца. А здесь в Москве я не имела даже своего угла в тесно заставленной комнате.

Постепенно папа стал знакомить меня со столицей. Помню, в то время вышел роман Толстого «Петр I». Мы читали его вслух по вечерам, а по воскресеньям ходили по тем местам, которые описываются в романе. — по Варварке, Покровке, даже ездили в Лосиноостровскую — угадывали берег, где стоял Петр и к нему подошел Алексашка Меншиков.

Родители сразу же познакомили меня с Художественным Театром. Первым делом смотрели мы любимую папину пьесу «Дни Турбиных». Прочесть это было невозможно, Булгаков в то время был запрещен. По воскресеньям мы с папой бродили по старой Москве, по монастырям и церквям.

Однажды он пришел домой и велел мне быстро одеваться.

Мы помчались с ним на Лубянку, мы уже знали, что это было страшное место, там находилось ГПУ в доме бывшего Госстраха, который теперь расшифровывали (шепотом, разумеется) «Государственный страх». В углу площади находилась Гребневс-

 

- 32 -

кая церковь. Теперь ее сломали. Верхние кресты рее были обвиты веревками, и снизу за них тянули несколько человек, дружно взявшись за концы. Из церкви выносили иконы и тут же в небольшой уютной ограде жгли на костре. Народ, стоящий за оградой, безмолвствовал. Мне почему-то захотелось плакать. Я сказала об этом папе. «Правильно, что захотелось, — сказал он, — теперь смотри на все это и запоминай, придет время, и ты увидишь, что присутствовала при историческом моменте — торжестве варварства!»

В ту пору в нашей семье, да и не только у нас, было принято домашнее чтение. Вечерами читал вслух папа, мама пристраивалась тут же со штопкой носков и чулок. Капрона тогда еще не существовало, а те бумажные изделия, которые единственно существовали у нас, быстро протирались и требовали чуть ли не ежедневной штопки. Часто и мама сменяла его, а иногда к этому подключали и меня. Обычно читали Толстого, Чехова, Гоголя, папа всегда делал меткие замечания тут же. Так, например, он вовсе не восхищался жестокостью Петра с обрезанием бород и переменой одежды, говорил, что нашему климату немецкая одежда вовсе не годится, ему нравился Алексей и он не любил Меншикова.

Очень скоро кончается наша жизнь в Дангауэровской слободе, и мы переезжаем на улицу Горького в Мамоновский переулок. Я перевожусь в другую школу, а музыкальная у меня теперь оказывается под боком. Здесь у нас две комнаты в коммунальной квартире — это дали папе от работы. А кооперативный дом, где мы уже полностью выплатили пай и где у нас будет большая квартира, все еще только строится. Это на Пресне.

В новой школе в Трехпрудном переулке, рядом с домом, нахожу себе новых подруг, с которыми судьба не разрывает меня уж шестьдесят лет.

Родители их стали друзьями моих родителей, а одна из них сыграла в моей судьбе трагическую роль. Но об этом в свое время...