- 71 -

8. АРЕСТ

 

В январе на химфаке началось шевеление. Частично возобновились занятия — лекции и семинары. Помню промерзшие аудитории, загаженные туалеты с наледью из нечистот высотой в метр. Можно было только удивляться, каким образом последний посетитель ухитрялся воспользоваться так прочно забитым унитазом. Дома у меня все еще не включали отопление. С тех пор я приходила к себе только один раз с подругой, чтобы закутать коврами рояль и прихватить кое-что из одежды. Всю зиму я прожила у Екатерины Николаевны в подвале. Там топилась печка, и не проникали никакие звуки тревог или бомбежки. Я приносила к ней свой паек, бегала по магазинам отоваривать карточки и дежурила на химфаке. Так прошла зима. Однажды в тюремной очереди я узнала, что мама была увезена из Москвы в Казань.

Все это горькое время я не переставала поддерживать связь с семьей моей школьной подруги Тани Гладкой. Семья эта была очень гостеприимна, жили они на бойком месте, на Б. Дмитровке против филиала Большого театра. По этой причине весь день кто-нибудь из актеров или балетных забегал к ним. Во время войны Игорь (Танин дядя) привел сюда свою третью жену — Машу. Для меня, девчонки, в то время совершенно не разбиравшейся в людях, было удивительно, как могла эта женщина переступить порог их дома. Это была костистая бабенка с нависшим лбом, из-под которого выглядывали глубоко утопленные пытливые глазки. Она была портниха без московской прописки и жилплощади, неизвестно откуда-то появившаяся. К моменту знакомства с Игорем она работала официанткой в столовой, где корми-

 

- 72 -

лись военные летчики, и, приходя вечером в эту семью, приносила полный бидончик котлет и кастрюлю гарнира.

— Прямо не знаю, — говорила Наталья Александровна, мать Тани, — что бы мы делали без Маши!

Сперва Маша ненавязчиво поселилась в постели Игоря, а потом как-то незаметно женила его на себе.

— Нина, — сказала мне однажды Наталья Александровна, — почему бы тебе не взять Машу на жительство. Ведь ты живешь одна. Она бы и накормила тебя, и обшила бы!

Нужно сказать, что и в то время и за всю мою жизнь я и мои родители никогда не имели нужных знакомых. Как и у моих родителей, моими друзьями были только близкие по духу люди.

Когда мне было сделано такое предложение, я не ощутила радости, мне не хотелось пускать к себе чужого человека. Еще свежо было воспоминание о тех жильцах, которых я пустила на дачу во время первого ареста мамы, и которых мы с таким трудом после маминого освобождения выселили от себя.

Но я так много добра видела от семьи Тани, так беззаветно любила Наталью Александровну и так чувствовала себя в неоплатном долгу перед ними, что, недолго думая, согласилась. Правда, в это время я жила еще у Екатерины Николаевны, но кончалась зима, начинались занятия в Университете, да и по музыке я сильно соскучилась. Все это вело к тому, что пора было переезжать к себе домой. Я была очень одинока; привыкшая жить в семье, я растерялась, оставшись одна.

Маша сразу же стала заботиться обо мне: подвела гагачий пух под мое единственное осеннее пальто, сшила мне какую-то кофточку. Мне стало тепло и уютно. Приходя домой, я заставала дома порядок и сытную еду. Мы стали жить дружно. Не забывала она и семью Тани — бидончики с мясом по-прежнему поступали к их столу. Вскоре Маша сказала, что ввиду военного времени я должна ее прописать: «Чтобы никто не придрался».

В то время вся Москва жила, где попало, именно из-за военного времени, а огромное количество квартир вообще пустовало. Но я в то время еще не знала, как это страшно прописать у себя

 

- 73 -

постороннего человека. Я сказала об этом Наталье Александровне, она ответила: «Как хочешь!» И я прописала Машу у себя. Вскоре после этого произошел случай, который вызвал во мне чувство омерзения к Маше.

В то время по центру города (а я жила на Садово-Триумфальной площади) часто проходили войска. И вот однажды Маша явилась домой с двумя офицерами, одетыми в справные новые овчинные полушубки и валенки. «Познакомься, Нина. Товарищи едут на фронт из Сибири, и я предложила им обогреться у нас. Чайку попить».

Мне это не понравилось сразу. Я не привыкла и не понимала, как можно пригласить к себе в дом незнакомого мужчину, и что значит «погреться»? Они в своей теплой одежде вовсе не производили впечатление несчастных, замерзших людей... Но отказать я не посмела.

Много лет спустя я узнала о себе, что принадлежу к той категории людей, у которых первое слово всегда «да, пожалуйста». Так случилось и на этот раз. Гости распаковали свои вещмешки, вытащили оттуда хлеб, консервы и... водку. Один из них сразу подсел ко мне, но ни он, ни его роскошное угощение не только не интересовали меня, у меня просто пропал аппетит. Я сидела натянутая, как струна, и молчала.

Маша часто выходила с другим военным в коридор и о чем-то там с ним разговаривала.

Стемнело. Наступил вечер.

— Нина, ты ложись спать, а мы с товарищами еще немного посидим, а потом я их провожу.

Я не заставила себя долго упрашивать, так как уже наступило время для сна, а завтра нужно было вставать рано и дежурить в Университете.

Проснулась я ночью от какого-то непривычного шума, как будто кто-то тихо разговаривал. Я зажгла свет. На столе было неубрано, стояли грязные тарелки, остатки еды, пустые бутылки. Маши в комнате не было. Я вышла в коридор, и тут до меня донеслись обрывки разговора, тихенький смешок из соседней

 

- 74 -

комнаты. Я сразу узнала Машин голос и еще один — мужской. Комната эта была опечатана, так как хозяйка уехала. Я вернулась к себе в комнату и больше уже не могла заснуть. Разные тревожные мысли роились в моей голове: ведь комната была опечатана, значит, они сняли печать... Я была уже достаточно взрослая, чтобы понять, наконец, какую грязную шлюху я приютила у себя. Я долго ворочалась, не могла уснуть и, наконец, под утро заснула.

Проснулась я в комнате одна. Все было убрано, я быстро оделась и убежала на факультет.

Я ничего не сказала ни Маше, ни в семье Тани, но не могла скрыть от Маши своего отвращения. Она же передо мной всячески заискивала, лебезила. Мне было противно ее присутствие. Я стала меньше бывать дома, задерживалась на факультете или родила к Екатерине Николаевне. Маша же думала, что я уж, конечно, рассказала всю эту историю. Таким образом, я попала в положение человека, которого она стала бояться, и захотела, в конце концов, избавиться от меня.

Прошла зима с ее холодами, голодом, простудами, грязью, и наступила весна. Я думаю, что для всех москвичей эта первая военная зима была самая ужасная. Про зиму говорят: «Зиму пережить надо», а про лето — «Пролетело».

Внезапно стали иногда включать отопление, но газ по-прежнему давали только ночью. Поэтому стирка была событием, не было мыла, да и вода подавалась нерегулярно. Сушить нужно было в промерзших комнатах, согреваемых теплом собственного тела. Не было ваты, бинтов, йода, но число больных сильно убавилось. Как ни тяжела была жизнь, но редко кто болел. Таких раскормленных, как свиньи, людей, которых постоянно встречаешь теперь, вовсе не было всю войну.

Я уже забыла о зимнем инциденте и вся была поглощена занятиями на факультете. В молодости горе переживается много легче. Во-первых, еще нервы не изношены, во-вторых, молодой человек еще не знает той истины, что беда всегда несет за собой целый шлейф других неожиданных бед, рожденных главной бедой, а порой и горя, еще большего, чем первоначальный удар.

 

- 75 -

К Тане я заходила, а с остальными знакомыми виделась редко. Во время войны появилось расхожее выражение «война все спишет». За этим выражением почти всегда скрывался какой-то поступок, поведение, которое в мирное время было бы недопустимо, осуждено обществом. Моими школьными подругами это выражение было взято на вооружение для тех жизненных путей, которые они избрали, но меня оно не затронуло. Линии поведения стали разными, разными стали и интересы: они превратились в опытных женщин, я оставалась студенткой.

Как ни горько мне было знать, что мои родители находятся в заключении, а в данный момент, может быть, их уж нет в живых, молодость брала свое. Я была счастлива, что учусь в Университете. Предстояли зачеты и экзамены, и я уже усиленно готовилась к ним. Впереди был третий курс — значит, самостоятельная научная работа!

Да, с весной жизнь немного повеселела. Появилась зелень, наладилось кое-какое снабжение, да и попривыкли уже к лишениям, научились экономить, готовить по новым рецептам. Казалось, что пережит главный ужас — внезапность этой первой голодной, холодной и грязной зимы.

Вот тут-то и случилось со мной горе, которое повернуло мою жизнь в один момент по другому пути.

Следствие этого горя, удара, я чувствую всю мою жизнь. На фоне этого горя были и проблески радости, и мгновения счастья, но всегда они имели привкус того удара, того горя.

Это случилось 28 мая 1942 года. Стоял теплый весенний день, погода только что установилась, как это бывает обычно в конце мая, и после холодных дождливых дней, неожиданного снега, настало, наконец, долгожданное тепло. Я встала утром как обычно в хорошем настроении, позавтракала и надела новое ситцевое платьице, которое мы сшили вместе с Машей. Босоножки надела новенькие и нитку кораллов на шею. Свои пышные густые волосы я не заплела в косу на этот раз, а сделала большой узел на затылке. Во время войны мы все почувствовали себя взрослыми, и я уж несколько раз вместо косы делала такую прическу. Полу-

 

- 76 -

дорогое кольцо не только по ценности, но и по папиной памяти. Я не сомневалась, что Маша сохранит его для меня или для мамы.

Я взяла с собой маленький кожаный чемоданчик и надела на себя два демисезонных пальто, предварительно спросив на то разрешение. Маше тоже предложили покинуть комнату к ее удивлению, которое она не могла скрыть на своем лице, — так выразительны были ее глаза в этот момент. Вскоре я узнала, что именно она написала на меня донос и сделала это, вероятно, для того, чтобы завладеть моей комнатой, обстановкой и вещами.

Дверь опечатали. Я опять села в машину между двух кагебешников и мы поехали.

Мы останавливались у светофоров, и я видела людей очень близко от себя. Я даже могла дотронуться до них. Они все куда-то спешили.

Так близко были они от меня, но я была уже другая. Я как бы превратилась в душу, пролетающую над суетным миром, — мне было видно все: двери открытых магазинов, зелень листвы, снующие машины, дети, собаки. Я всё видела, слышала, ощущала даже запахи, но я как бы парила над всем этим.

Машина легко катилась по улице Горького и остановилась на площади Пушкина, чтобы повернуть на Петровский бульвар. Навстречу мне на зеленый свет пошли люди, они были заняты своими мыслями и не обратили внимания на стоявшую на повороте машину. Только одна девушка моего же возраста, должно быть, тоже студентка, остановила на мне свой неотрывный взор. Что подумала она? Позавидовала, что я еду в машине? Тогда это было редкостью. Или догадалась, увидев двух мужчин по бокам? Может быть, пожалела, догадываясь по моему уже затуманенному взору, полному тревоги, поняла, что перед ней сломленный цветок, из которого начали уходить жизненные соки.

Через три месяца я встретилась с ней в Бутырской тюрьме. Это была Оля Р., наша студентка, курсом старше меня.

— Это ты была тогда в машине, около Пушкина? — спросила она, как только перешагнула порог камеры. Я сидела с краю у параши.

 

- 77 -

Мы с этой Олей занимались вместе в гимнастической секции, она была очень хороша.

— Я тогда сразу догадалась...

— Да, — сказала я, — это была я.

Тут дверь камеры распахнулась, и ее увели. Больше мы никогда не виделись.

Вскоре меня привезли на Лубянку, во внутреннюю тюрьму и посадили в бокс.

Все это время, с момента выхода из дома, в голове была только одна мысль, только одно горе, одна боль — как же теперь Университет? Значит, я не смогу больше учиться? Не то меня в тот момент страшило, что я в тюрьме, а то, что учиться, вероятно, больше не смогу! Как это ни странно, но я совершенно не помню подробностей этого периода — моего сидения в тюрьме. Анализируя теперь причину этого, объясняю это тем, что, будучи молодой, я не понимала того, что понимали взрослые люди: я не знала, что можно жить надеждой. У меня не было привычки ожидания, терпения, переносимости. Случившееся со мной горе я считала концом жизни. Я даже помню, что со мной было что-то похожее на разочарование, когда мне объявили о помиловании. Мне не хотелось жить той жизнью, которой предстояло, лучше было умереть. Я была молода, никогда не болела и еще не дорожила жизнью. Я представляла ее себе по определенному образцу. Теперь мне этот образец предлагали заменить другим, а я не видела в этом смысла.

Из всего этого периода я запомнила только то, что из своей квартиры меня привезли на Лубянку и втолкнули в бокс. Я не помню даже, в чем меня обвиняли и чего от меня добивались. Мне принесли миску супа и каши. Я этого есть не стала, так как все это пахло тюрьмой.

Через час или полтора за мной пришел новый охранник и повел меня на допрос. Перед этим еще, помню, меня раздели догола в каком-то кабинете и стоя велели нагнуться и раздвинуть ягодицы. Некоторое время я стояла голая, но наконец мне велели одеваться. Пока они там о чем-то разговаривали, я увидела

 

- 78 -

свою нитку кораллов и схватила ее резко. Никто этого не заметил, и конвоир повел меня по коридору, через несколько шагов он остановился, открыл тяжелым ключом дверь и втолкнул меня в камеру.

Несколько женщин обступили меня, желая познакомиться и узнать от меня новости с «воли». Но я была как бревно: промычала что-то и свалилась на указанное мне место.

Мне хватало своей боли, для чего мне выслушивать чужую?

Я просидела три месяца в разных тюрьмах в таком порядке: Лубянка, Новинская, Бутырская, Лефортово, Пресня. За это время я не только не познакомилась с кем-нибудь, я не разговаривала ни с одной заключенной. Меня не интересовал никто и ничто, и не было желания узнать кого-нибудь поближе, воспользоваться чьим-нибудь опытом, приобретенным долгим сидением в тюрьме. Этого у меня не было. У меня вообще не было никаких желаний.

Даже после допросов, приходя в камеру, мне не хотелось поделиться с кем-нибудь из сокамерников. Да и делиться-то было нечем!

Почти у всех арестанток на воле были оставлены дети, или мужья, или близкие люди — у меня не осталось никого. Все были арестованы раньше меня.