- 136 -

14. КАЛУГА

 

Ранним утром мы приехали в незнакомый город, где у нас не было ни знакомых, ни какого-нибудь рекомендательного письма.

Перед вокзалом, как обычно в провинциальных городах и бывает, разбит небольшой цветник со скамейками. Погода была ясная, дело было в конце июля. Мама оставила меня на скамейке с вещами, а сама побежала бегом искать комнату. Я умышленно написала слово «побежала». Да так оно и было. Дело в том, что после моей болезни врачи настоятельно рекомендовали ей не оставлять меня дома одну ни в коем случае, по крайней мере хоть на первое время.

В 1949 году моей маме было 49 лет, она была еще не стара. Я смотрела на ее удаляющуюся фигуру, все еще стройную и хоть и бедно, но со вкусом одетую, и мне стало в первый раз нестерпимо жаль ее, ее надежд, ее тревог. Она быстро шла крупным шагом и оглядывалась на меня, а я сидела безучастная ко всему, обводя равнодушным взором небольшую привокзальную площадь, застроенную со всех сторон деревянными покосившимися домиками в три окошка, как это принято во всех малых городах России.

В этих домиках обычно два окна освещали небольшую «залу» с непременным фикусом и китайской розой в кадках, круглым столом, покрытым вязаной или бархатной скатертью, вокруг по стенам стояли стулья. Передний угол, как правило, украшали иконы с лампадкой и чистым вышитым полотенцем. Из-за икон торчали пучки трав, свечи и еще бог знает что. Третье окно обычно отгораживалось фанерной перегородкой, не доходящей до потолка, и образовывало таким образом узкую, как пенал, комнату,

 

- 137 -

«боковушку», в которой обычно стоял тяжелый, как скала, комод и такой же тяжелый и громоздкий деревянный шкаф, узкая железная кровать с плотно убитым, как доска, жестким матрацем. Боже мой, сколько таких матрацев предстояло нам с мамой обогреть...

Я поступила на стекольный завод шлифовальщицей. Всюду во мне видели бывшего вредителя (тогда это было очень модно), а заодно и (почему бы и нет?) — настоящего. А поэтому долго на одном месте никогда не держали.

Однажды после очередного увольнения я забрела на край города на электростанцию. Нужно сказать, что к этому времени, ввиду многочисленных отказов в работе, во мне сформировалось особое отношение к людям-трусам. Потому что все эти начальники боялись меня принимать на работу.

Итак, я очутилась на электростанции и вызвала в проходную главного инженера. Одета я была по-московски, и интеллигентного лица моего невозможно было скрыть даже черными очками, наоборот, я скоро заметила, что они придавали мне некоторую таинственность. Главный инженер этот, как я потом узнала, был отчаянный бабник и не пропускал ни одной женщины.

Как только он появился на проходной, он тотчас же оценил меня со стороны такой возможности, но при взгляде на мой паспорт лицо его брезгливо сморщилось. Тут мне нечего было терять, и я выложила ему все то, что думала вообще о людях. Однако чего-чего, но он не оказался трусом, и на второй день меня известили о том, что я принята на работу в качестве... зав. лабораторией! Фамилия этого человека была Москалец.

Нужно ли писать о том, с каким рвением я принялась за работу. Прежде я, разумеется, никогда не была знакома с такой работой, но дело было несложное, анализы простые, и желание наконец-то быть полезной, быть как все, т.е. работать, приходить с работы усталой и валиться в постель, читать новое, познавать, — это было полнейшим счастьем.

Вскоре он послал меня в Москву, в командировку. Не помню уже, но кажется совсем по пустяковому делу. Ни станции

 

- 138 -

еще в Калуге (поезд отправлялся поздно вечером) я неожиданно для себя встретила моего начальника, еще более неожиданным оказалось то, что мы едем в одном купе. Мое место было на верхней полке, и на ночь он пожелал мне спокойного сна.

После всех пережитых мытарств, острой ненависти ко мне окружающих людей ввиду моего рабского положения, эти слова «доброй ночи» прозвучали музыкой и долго не давали заснуть. «Все-таки есть на свете прекрасные люди», — подумала я, засыпая наконец.

В Москве мы не виделись, но когда я приехала обратно в Калугу, то вскоре узнала, что нам с мамой (маму он тоже принял на работу на электростанцию в качестве какого-то счетного работника) он дает отдельную большую комнату, тут же на территории станции, на втором этаже в общежитии. И, что самое главное, с центральным отоплением. Ура!!! Кричали мы обе, как сумасшедшие, от радости. Теперь у нас была комната, которую мы могли закрывать на замок, когда уходили на работу, и никто не мог проникнуть к нам и просматривать наши вещи, как это делали обычно наши прежние хозяйки. Кровати, матрацы, постельное белье, посуда — все это было выдано нам из общежития в безвозмездное пользование.

Москалец познакомил нас со своей женой и ребенком, и мы стали часто (они тоже жили рядом) бывать в их прекрасной квартире. Он был из тех людей, которые очень ловко умели жить сами, но и давали возможность жить другим, пользуясь услугами этих других. Жена его оказалась моей ровесницей, и мы быстро с ней подружились. Ей было скучно сидеть одной весь день, а общества никакого не было, у нее был маленький ребенок, и она ждала второго. Оклад мне положили в 1200 рублей и маме 700 рублей, так что мы теперь почувствовали себя крезами. Боже мой, как мы были счастливы. На этой территории жили и другие семьи сотрудников, вскоре мы все подружились, и я совсем освоилась с новой жизнью. А уж на работе-то я старалась вовсю.

Месяца через два после моего поступления на электростанцию в лабораторию ко мне зашел Москалец и сказал, что он

 

- 139 -

недоволен моими анализами угля. Я объяснила ему, что делаю их в точности по ГОСТу. «У вас получается очень калорийное топливо, а вот у вашего предшественника получалось наоборот — малокалорийное, и это нас устраивало больше. Подумайте над этим», — сказал он и вышел недовольный моим объяснением. «Нужно давать такие калории в анализах, — сказали мне лаборанты, — которые его устраивают. За малокалорийное он получает экономию и премии, как вы понимаете. Если вы не будете слушаться его, то вас выгонят с работы».

Я посоветовалась с мамой. «Пиши, Нина, что они хотят, иначе нам несдобровать. Куда мы денемся, подумай только». И я стала подделывать анализы. Отношение ко мне сразу изменилось, и я успокоилась. Однако меня подстерегала еще большая беда в этом новом для меня мире.

Вскоре после этого инцидента Москалец позвонил в лабораторию — это был Новый год — и попросил зайти к нему в кабинет. Я тут же отправилась. Когда я вошла к нему, он просто запер дверь на ключ, предварительно отпустив секретаря, и без предисловия сказал мне: «Давайте-ка приляжем на диван». Меня это так ошеломило, что я вначале даже не поняла и спросила: «А зачем?» Он молча подошел ко мне и стал снимать блузку прямо под халатом. Я стала сопротивляться, наконец, мне удалось вырваться и уйти из кабинета. Теперь я знаю, что это обычное дело, но тогда меня это просто ошеломило. В лагере меня Бог миловал от такого, а до лагеря я была студенткой и даже не поверила бы, если мне рассказали про такое.

Через несколько дней он послал меня опять в командировку в Москву и опять по незначительному делу. Вел он себя при этом дружелюбно и по-прежнему приглашал домой и звонил, но мы не приходили. А когда я приехала из командировки, то, войдя в коридор управления, прочла приказ о том, что я и мама увольняемся с сегодняшнего дня с выплатой двухнедельного пособия по сокращению штата. Я тут же побежала к маме в контору, и мы в ужасе стали обсуждать наше положение. В первую же свободную минуту (нам очень хотелось остаться одним) мы по-

 

- 140 -

бежали к себе домой. Это был обеденный перерыв. Каково же было наше удивление, когда мы увидели, как со второго этажа сбрасывали наши пожитки, летели чемоданы, чайники, посуда, обувь, все прямо на снег. А мы стояли ошеломленные.

Какие же мы были несчастные, бесправные, как рабы. Я-то знала, что нас выгоняют за то, что я отказала ему, но мама моя даже этого не знала, и даже ей не пришло в голову пойти куда-нибудь и выяснять почему, за что с нами так жестоко, бесчеловечно поступают. Мы были рабы. Такими нас сделал ГУЛАГ.

Мы перетаскали свои пожитки к соседке и переночевали у них на полу, а наутро мама пошла снова, как прежде, искать комнату. Вскоре она нашла ее, и мы опять поселились в боковушке за занавеской. Счастье наше продолжалось три месяца без малого.

Чтобы проиллюстрировать наше рабское положение, хочу вспомнить об одном странном, как нам показалось тогда, визите в нашу «боковушку». Жили мы очень скромно, гостей, разумеется, не принимали, да и кто бы хотел дружить с такими как мы? Да и средств у нас для этого не было. Голодными мы не сидели, но считали каждую копейку, и так продолжалось не один год.

Через несколько дней Москалец появился в нашей боковушке. Для чего пришел этот человек? Из любопытства? Но, вероятно, его можно было удовлетворить не затрудняя себя визитом. Да и вряд ли мы представляли для него интерес после того, как он так жестоко расправился с нами. Что же это было? Он пришел посмотреть на нас, как приходит преступник на место преступления, удовлетвориться в содеянном. Хотя и страшновато, но тянет. Скоро он стал собираться. Мы его не удерживали. На прощание он попросил, чтобы я проводила его до ворот. А я так и собиралась сделать, так как час был поздний, а на ночь ворота и калитка запирались. Я накинула мамино пальто и пошла позади его по тропинке, ведущей к воротам. Вдруг у самых ворот он быстро повернулся ко мне, схватил меня обеими руками и принялся целовать. «Уступи, ну уступи же, разве ты это не поняла, чего тебе стоит! Я просто без ума от тебя. Ведь все у тебя будет.

 

- 141 -

Разве это жизнь? Чего ты сопротивляешься? Не я, так другой», — все это он нашептывал мне, стараясь повернуть мое лицо к себе и завладеть им.

На мгновение у меня промелькнула мысль: «А что, если правда? Ведь это будет для нас с мамой спасение? Может согласиться? Вот прямо здесь! И конец мучениям». Должно быть, это мимолетное раздумье проявилось в моем сопротивлении. Он тотчас же стал сдирать с меня пальто и полез под платье. Я резко откинулась в строну. Он поскользнулся на льду — здесь все разливали воду, таская ее из колодца, — и неловко рал. «Подумаешь, что ты из себя строишь. Лагерная б...дь», — зло бросил он мне и вышел вон.

Спустя некоторое время я рассказала маме этот случай. «Подлец! — воскликнула она с негодованием, — пришел полюбоваться на нас, как он своей властью обездолил нас да еще попытался схватить последнее, если удастся».

Только и сказала это.

А вот теперь, спустя много лет, я понимаю всю глубину наших страданий, нашу обездоленность. Да, нас превратили в рабов. К нам посмел придти наш враг, и мы не посмели его выгнать, пустили его в дом. Да! О правах мы ничего не знали.

Прошло несколько лет, я жила в Калуге, в ссылке, вышла замуж, и у меня родилась дочь. Как-то я приехала в Москву и очутилась на Дмитровке перед столь знакомым мне подъездом. Я позвонила в памятную дверь. Вся семья Гладких была дома, и все мне обрадовались. «Почему ты раньше не приходила?» — спросили меня. Я все еще не находила ответа. «Ноги не шли, да и все туг», — могла бы сказать, но я не сказала, сама не знаю почему.

Но вот завязался разговор, и я рассказала о Маше. «Я сразу поняла, что это за птица! — воскликнула Наталья Александровна, — и, конечно, на все просьбы Игоря о прописке я категорически отвечала отказом — не пропишу».

«А ведь мне посоветовала?..» — подумала я. Вот как, значит, расплатилась я за те котлеты, которые поедала вся семья в тяже-

 

- 142 -

лые годы войны... На эту фразу Натальи Александровны никто, казалось, не обратил внимания, но меня она хлестнула как кнутом. Ведь у меня уже была своя дочь, и, Боже мой, как я любила всех людей, которые ласкали ее, только за то! А здесь, значит, своя рубашка была настолько близка, что можно было заплатить моей жизнью.

Прошло тридцать лет. Мы поддерживали наши отношения... И вот наступил момент, когда Наталья Александровна стала умирать, она тихо угасала. Как-то я зашла к ним и хотела по привычке пройти в комнату к Наталье Александровне.

— Не ходи, Нина, — сказала Таня. — Она уже давно ни с кем не разговаривает, никого не узнает.

Но я все-таки пошла к ней.

Передо мной лежало тело ребенка, закутанное в одеяло и уткнувшееся в подушку. Я наклонилась к ней близко и, не ожидая того, что она узнает меня, сказала тихонько: «Наталья Александровна, голубушка...» Постояла и уже хотела подняться и уйти, как вдруг услышала: «Ниночка... Прости... Прости меня. Я умираю...»