- 351 -

ССЫЛКА

 

22 октября 1970 года мы выслушали приговор: Пименов и я получили по 5 лет ссылки, Зиновьева — 1 год условно. Это был, разумеется, мягкий приговор, и мы должны были быть довольны им: могло быть и хуже! Тут же в зале суда я был взят под стражу. Меня должны были держать в тюрьме, пока не привезут к месту ссылки. Парадокс заключался в том, что ссылка, по закону, считается наказанием, «не связанным с лишением свободы». И тем не менее, человека, приговоренного к ссылке, сразу же лишают свободы, сажают в тюрьму. Сроки содержания в тюрьме нигде не определены. Правда, законодатель предусматривает засчитывать 1 день, проведенный в тюрьме, за 3 дня ссылки.

Поздним осенним вечером я вошел под конвоем в Калужскую тюрьму. Дежурный офицер, увидев меня, удивился: «Вы к кому?»

Ему тут же разъяснили, что я — новый арестант. И вот, как 13 лет назад в Ленинграде, меня ведут по зарешеченным лестницам, мимо бесконечного ряда дверей в камеру-одиночку. Захлопнулась дверь за мной — и я снова там, где был — когда? Я смотрю на «свою» камеру, и меня охватывает чувство вечности всего этого — будто я никогда и не

 

- 352 -

выходил отсюда. Вспоминаю свой сон: я вернулся в лагерь и меня спрашивают: «Сколько времени ты пробыл на свободе?» Я пробыл 5 лет на свободе, но сейчас мне все это кажется нереальным: семья, театр кукол, учеба в институте... Я смотрю на дверь с «глазком» и «кормушкой»: я вернулся на свою родину! В свой "дом родной"! Свобода была лишь эпизодом...

И еще необычное чувство облегчения: наконец-то! Говорят, у всех преследуемых, у всех, кто каждый день ждет ареста, в первые дни тюрьмы возникает это чувство: свершилось! Теперь не надо больше бояться, не надо слушать шорох машин за окном, тюрьма — твоя вечная мать — приняла в свое мрачное лоно...

Мне было гораздо легче, чем другим арестантам: я знал свой приговор, я знал, что скоро буду на ссылке, ко мне приедет жена с сыном, будет трудно, но это все-таки лагерь. Не ясно только, сколько месяцев мне сидеть здесь. Но знать, что едешь не в лагерь, а в ссылку, — большая радость.

Потекла равномерная тюремная жизнь в строгой изоляции. Один день ничем не отличался от другого, и я не видел никого, кроме тюремных надзирателей. Решил последовательно читать и перечитывать Маркса, Энгельса, но в тюремной библиотеке, как ни странно, не оказалось их собрания сочинений. Ко мне пришел замполит тюрьмы и объяснил, что, кроме первого тома Капитала, они ничего из «классиков» мне предложить не могут. Как и в Ленинграде, здесь давали 1 книгу на 10 дней, и приходилось выбирать книги потолще. В камере был всегда полумрак, лампочка слабой мощности еле светила над потолком над самой дверью, и читать можно было, лишь напрягая зрение.

Через 3 месяца меня, наконец, вызвали на этап. Поскольку теперь моя статья 190-1 была «уголовная» («распространение заведомо ложных измышлений», в отличие от «антисоветской пропаганды», не считается «государственным преступлением»), то и ехал я с уголовниками. Я вспоминал то счастливое время, когда можно было ехать с «ком-

 

- 353 -

фортом» одному: отдельно от уголовников в вагоне, отдельно на пересылках. Теперь у меня не было этой привилегии. Впрочем, не было у меня и страха перед ними, наоборот — любопытство. Да и после трех месяцев одиночки очень уж хотелось человеческого общения.

С первыми же встреченными (еще в вагонзаке) уголовниками у меня установились хорошие отношения. Первое, что я отметил, сравнивая их с уголовниками 1958 года, которым я давал «интервью» в свердловской тюрьме, это был их возросший уровень грамотности. Тогда средний образовательный ценз уголовников колебался где-нибудь вокруг 3-4 классов начальной школы. Отражая общий рост образования в стране, уровень нынешних преступников поднялся, и многие из встреченных мною воров, «расхитителей» и хулиганов имели 7-8 классов. Конечно, масса рецидивистов осталась при том же образовании, какое она имела и 10 лет назад. Лишь очень немногие посещали вечерние школы, созданные при лагерях. Часто уголовников принудительно заставляли посещать такие 8-летние школы, а они всячески уклонялись. С другой стороны, если среди учителей бывали молодые женщины, то многие уголовники сами стремились в такие школы: увидеть живую женщину во многих лагерях — редкость. (Впрочем, некоторые долголетние заключенные полагают, что лучше их и не видеть — не «растравлять сердце».)

Я долго беседовал в вагоне с одним грамотным уголовником, рассказывал ему о Сахарове, Солженицыне, "правах человека" — после долгого молчания меня "прорвало". Он внимательно слушал, задавал вопросы, а потом говорил о своих симпатиях. Сказал, что из всех писателей он больше всех любит Кочетова. Кочетов был в их уголовном лагере на Одесщине, выступал перед заключенными, его книги нарасхват в лагерной библиотеке. Дальше — больше, и нашу беседу он закончил ставшим уже стандартным рефреном: «При Сталине больше порядка было».

Наш вагонзак двигался странным маршрутом: на Восток через Север. Мы ехали из Калуги в Ярославль через Калинин, потому что московская пересылка была открыта только для

 

- 354 -

московских заключенных. Провинциальных же заключенных "обслуживала" ярославская пересылка. В Ярославль нас везли несколько дней: прицепляли то к одному пригородному поезду, то к другому. То вагон наш долго стоял на каких-нибудь глухих запасных путях. На промежуточных станциях я узнавал все о новых лагерях, тюрьмах, психбольницах в Калужской, Смоленской, Калининской областях. Вот и Калинин, и я мельком увидел перрон вокзала, "вольных" людей, ожидающих своего поезда и не думающих о тех, кого в двух шагах от них везут в неизвестном направлении, навстречу новым тюрьмам, обыскам, "прожаркам".

Я, как и каждый ссыльный, не знал, куда меня везут. На моем деле был указан конечный пункт, но конвой не имел права говорить мне об этом. Конечно, я предполагал, что это будет Сибирь. Но мог быть и север европейской части. Коми АССР, куда попал Пименов.

Первая пересылка на моем пути — Ярославль. Камеры переполнены людьми. Снова жалею, что в этот раз я прохожу «уголовником»: если бы я был «государственным», то получил бы одиночку, а тут вот люди лежат и под нарами, и возле параши — места не хватает. Но в тюрьмах, как и в лагерях, уважают рецидивистов и тех, кто давно сидит. Мои спутники говорят в камере, что я был на особом режиме, носил полосатую одежду, и мне находится место на нарах: может, 30 сантиметров в ширину, но все-таки на нарах.

Из Ярославля везут дальше — неизвестно, куда. Запоминаю ночную картину на какой-то пересылке: медосмотр на предмет венерических заболеваний. Этапная партия — человек 40 — проходит мимо столика, за которым сидят две женщины в белых халатах. Заключенные — голые, сразу после бани, один за другим подходят к столику, и одна из женщин с фонариком в руке, направляя луч фонарика в твой пах, говорит механическим голосом одно и то же каждому: «Фамилия! Так. Залупите член! Так. Следующий! Фамилия!» и т. д.

Им надо спешить, у них несколько таких этапов каждый день. И груда наших дел на столе, в которых они делают пометки.

 

- 355 -

Привозят в Киров. Купа ж теперь дальше? На Северный Урал или в Сибирь? В камерах еще теснее, чем в Ярославле. В основном, здесь молодые люди— "химики". Так называют тех, кто приговорен к новому виду наказания — «условному лишению свободы с обязательным привлечением к труду». Сначала их «привлекали» к труду на стройках химической промышленности, поэтому и окрестили «химиками». Положение их близко к положению ссыльных, но все-таки хуже. За любую провинность «химику» его условное наказание могут сменить на «безусловное» — отправить в лагерь. «Химик» не может, в отличие от ссыльного, выбирать себе работу, менять ее. Если он по образованию инженер, а его поставили на стройке носить кирпичи, то всякие его протесты бесполезны. «Химики» живут в специальных общежитиях, под присмотром офицеров МВД.

Этих молодых "химиков" везли на Соликамский целлюлозно-бумажный комбинат.

Введение этого нового наказания диктовалось, очевидно, экономическими причинами: срочно нужна была рабочая сила в отдельных районах страны. «Химики» же, как и заключенные вообще, — дешевая рабочая сила, неприхотливая, бесправная, закрепощенная, как рабочий скот. Если в обычных условиях, осваивая новый северный район, приходится строить и современное жилье, и детские сады, и школы, то на всем этом можно было временно сэкономить. "Химики" были удобнее обычных заключенных: не надо было обносить района строек колючей проволокой, строить вышки, запретные зоны, привлекая к этому внимание окружающих. Да и не нужно было держать такого количества охраны с оружием и собаками, которое требует каждый лагерь. «Химики» были смешаны теперь с местным населением, однако бежать не стремились: за побег они попадали в лагерь, как, впрочем, и за неоднократный невыход на работу. Принуждение к труду "на химии" было обоих видов: и экономическое (никакого пособия или питания .химикам" ведь не полагалось), и внеэкономическое (угроза лагерем за любое нарушение трудовой дисциплины).

 

- 356 -

С самой первой моей встречи с уголовниками в поезде из Калуги на меня обрушиваются их рассказы, воспоминания, исповеди. Оказывается, за то время, когда я был в отрыве от лагеря, в карательной политике (или прежде всего, в самой советской действительности?) появилось новое характерное явление: все чаще и чаще судили "за баб". «Семейная драма», "домашнее хулиганство" — вот за что сидело большинство «свежих» уголовников. Раньше это было воровство, бесконечные указы за «хищение», теперь же многочисленные приговоры, которые мне довелось читать, начинались стандартной формулировкой: «Будучи в состоянии опьянения... из хулиганских побуждений... побил жену», или разломал всю мебель, или избил соседа, или выбил стекла в окнах любовницы... Наверное, можно было по-другому наказывать этих «домашних хулиганов», но им, следуя указаниям свыше, все чаще давали «химию», и уезжали хулиганы строить какие-то комбинаты на Севере и на Востоке, туда, куда по доброй воле они ни за что бы не поехали.

И тут государство использовало пьянство в своих целях.

А количество «семейных драм» в стране действительно росло, но если раньше о них узнавали только по синякам под глазами жены, то теперь среди таких жен возник обычай писать заявления на мужей не только парторгу, но и в милицию. По каждому такому заявлению возбуждалось уголовное дело. И напрасно потом отошедшая от гнева жена просила отдать ей ее заявление обратно и прекратить дело. Однажды возникнув, дело уже не могло прекратиться, и если жена начинала отрицать свои предыдущие показания, то ее саму грозили привлечь за дачу ложных показаний. И ей теперь ничего не оставалось, как носить в тюрьму передачи тому, кого она так неосмотрительно туда посадила. Конечно, это только один из типичных сценариев. Часто семейные отношения рвались сразу же после заявления в милицию. Да и «семейные драмы» были различного накала, иные заканчивались непоправимыми увечьями.

Словом, я был удивлен, когда на Ярославской пересылке все эти «новички» хором уверяли меня, что во всех их стра-

 

- 357 -

даниях (как и вообще в страданиях всего человечества) виноваты «бабы». Все они были из разных городов и деревень, но все истории были типичные — что-то там натворил, а «баба» посадила. Когда я начал высмеивать их женоненавистническую позицию, они сказали, что я просто не знаю «баб», всей их низости и коварства. И опять рассказывали тысячи случаев. А милиция, говорили они мне, целиком на стороне «баб», верит им на слово. Милиции лишь бы посадить...

Отзвуки этого социального явления до сих пор появляются в советских газетах, потому что «семейные драмы», как и пьянство, не становятся реже. Вот только судить за это стали вроде меньше, чем тогда: сейчас каждый начальник милиции заинтересован в уменьшении количества «дел». Нужно создать видимость, что количество преступлений падает, вот милиция и отмахивается от многих "маленьких" дел.

Вскоре мне стали попадаться не только «химики», но и ссыльные. До 1968 года, когда к ссылке были приговорены Литвинов и Богораз, я вообще ничего о них не слышал. Теперь вот сам ехал в ссылку, по дороге нас таких становилось все больше. Ссыльные, как правило, были алиментщиками: порвав с семьей, они уклонялись от выплаты алиментов на детей. В отличие от героев семейных драм, алиментщики не любили рассказывать о себе, иногда вообще скрывали, за что они сидят. Если не платишь своим собственным детям, то это трудно объяснить извечным коварством женщин. Конечно, большинство оправдывалось тем, что у них новые семьи, денег не хватает, и это звучало убедительно: они ненавидели алименты, как некоторые датчане налоги.

Кировская пересылка была забита заключенными. Однажды в нашу переполненную камеру зашла в сопровождении надзирателей женщина-врач. Очень формально спросила, кто на что жалуется. Тут я не выдержал:

— Как вы, врач, можете спокойно смотреть на эти нечеловеческие условия, в которых мы здесь находимся? О какой санитарии, гигиене можно говорить, если при норме в 20 человек нас здесь, как видите, 50?

 

 

- 358 -

— Если завтра, — ответила она мне холодно, — нам прикажут поместить сюда еще 50 человек, мы поместим, и вас здесь будет 100.

Путешествуя в вагонзаках и по пересылкам, мы спали, никогда не раздеваясь: простыней нам не давали. Давали матрацы, но мы не могли расстелить их все: на нарах не было дня них места, и на каждом матраце спало 2-3 человека. Книг не давали совсем. Уголовники делали самодельные карты и играли в них целыми сутками.

Двигаясь по пересылкам на Восток, я заметил: чем дальше от Москвы, тем лучше тюремное питание и тем хуже обращение администрации с заключенными. Чем дальше от Москвы, тем более независимыми феодалами чувствовали себя местные начальники.

Из Тюмени мой путь лежал на север, в Тобольск. В тобольской тюрьме, что расположена в самом центре города, напротив Кремля, на крутом обрыве Иртыша, нам не выдали даже и матрацев. В камере стояло 6 железных коек, нас было 11 человек, и надо было как-то спать на железных прутьях, вдвоем на каждой койке. Мы себя чувствовали ущемленными, тем более, что все мы были ссыльными и вроде бы должны были находиться в более привилегированном положении, чем обычные заключенные. Мы объявили всей камерой голодовку, отвергли завтрак и обед, но перед ужином нам дали-таки матрацы, и мы были рады — мы не очень надеялись на победу.

Уголовники редко прибегают к голодовкам, считая, что от них мало проку, зная на опыте, что начальство реагирует на голодовки чаще всего словами: "Ну и подыхай,... с тобой!"

Наконец, после томительного сидения в тобольской тюрьме, когда 45-градусный холод давал о себе знать и в нашей камере, когда бесконечно долго тянулись часы без книг и когда мы успели надоесть друг другу, наконец, однажды к тюрьме подкатил автобус, обыкновенный городской автобус, а не привычный воронок, и нас повезли в нем в Уват, присоединив к нам группу ссыльных женщин. И на всю группу был только один конвоир, да и тот без оружия. В тот

 

- 359 -

день кончилась наша тюрьма, началась наша ссылка.

Уват — поселок в Тюменской области, районный центр в 120 километрах к северу от Тобольска. Здесь 3 или 4 тысячи жителей и, как во всяком районном центре, множество районных организаций. В Увате не было ни фабрик, ни заводов, но зато с давних времен здесь было место ссылки. Уватские жители, как и вообще сибиряки, недовольны тем, что их родные края используются властями для ссылки. "Выходит, мы сами тоже как бы ссыльные, раз наше село — такое место, куда ссылают?" — спрашивают они.

Нас привезли к зданию уватской милиции, и мы, отвыкшие от свободы, боялись даже отойти от этого здания, пока нам не разрешат этого. Нас принял комендант уватской милиции (так называется офицер, ответственный за ссыльных), отдал нам наши документы, и мы... могли идти на все четыре стороны, не выходя, однако, за пределы Увата. Мы должны были искать себе работу сами, мы могли искать себе жилье (каждый должен где-нибудь работать. Где он живет — это мало кого волнует), но милиция не обязана была помогать нам в этом. В тюрьме нас кормили, здесь мы должны были уже искать себе пропитание сами. У большинства из нас не было ни копейки денег.

Неудивительно, что ссыльные, едва выйдя из тюрьмы, тут же начинают воровать: украдут, например, какую-нибудь курицу, есть-то ведь надо. А местные жители считают (не без основания) ссыльных ворами, не любят их. "Ссыльный" в их устах — бранное слово, синоним «вора» или «бродяги».

Я обратился к коменданту с просьбой одолжить мне 3 рубля, чтобы я мог позвонить жене в Курск, а она выслала бы мне денег. Он только усмехнулся: «Да вы что? Если я каждому буду давать 3 рубля, то у меня и зарплаты не хватит. — И добавил: — Давал когда-то, так ведь не отдают назад».

Все-таки мне удалось достать 3 рубля у одного из ссыльных, имевших деньги, и, как ни хотелось есть, я потратил их на телефонный разговор с Курском. Притом, и на почте требовали от меня предварительной уплаты за разговор, «ибо,

 

- 360 -

— говорили они, — ссыльный, бывает, поговорит с Москвой, а платить за разговор у него нечем».

Первую ночь свободы я провел на узкой лавке почты, голодный, но довольный тем, что мне удалось поговорить с женой. Она с сыном собиралась ехать ко мне, и мне срочно нужно было искать здесь жилье. С жильем в Увате обстояло так, как и в любом другом городе, поселке страны: его не было. То есть можно было в принципе купить дом, но он стоит несколько тысяч, а банки в СССР денег взаймы не дают. Можно было снимать угол (койку), но это стоит дорого, да и неудобно, когда у тебя семья. Но в Увате, в отличие от крупных городов, почти в центре поселка был совхоз, и у совхоза были свои дома. Совхозы (как и колхозы) часто нуждаются в рабочей силе и предоставляют жилье тому, кто будет работать в совхозе. Но жилье это — ведомственное, и если ты уйдешь из совхоза, то должен освободить этот дом.

Я пришел в контору совхоза и предложил свои услуги. Директор согласился взять меня в качестве подсобного рабочего, предоставлял он мне и жилье — часть дома. Это было совсем нежилое помещение. Года два назад Иртыш сильно вышел из берегов (Уват стоял на берегу Иртыша) и затопил часть домов. Уровень воды в этой квартире до сих пор четко выделялся на стенах — сантиметров 70 от пола. После наводнения никто не жил в этой квартире, она была невообразимо грязной и насквозь промерзшей.

Я никогда до этого не жил в деревне и не представлял себе сельскохозяйственных работ, тем не менее я согласился бы на любую работу, какую бы ни предложил мне директор, — ведь это была единственная возможность получить квартиру. Думал: надо терпеть, на все соглашаться, только бы жить с семьей, иметь крышу над головой. Но, когда бригадир водил меня по совхозу, показывая то совхозные склады, то какую-то ферму, то конюшню, я с тоской смотрел на все это и, ступая за ним след в след среди необозримого снежного поля, думал: Боже! Куда я попал? Как все это чуждо, непонятно мне. Насколько все привычное и родное в тюрьме, настолько все это враждебно мне здесь.

 

- 361 -

Они сказали: возьми лошадь и привези себе дров. Как будто это так просто! Ни одна лошадь не послушается меня, не говоря уже о том, что я не имею понятия, как их запрягать...

Любой человек, выросший в деревне, быстро сориентировался бы на моем месте, но мне было трудно постигать многие простые вещи.

Вскоре меня определили на хорошую работу: я должен был записывать молоко, надоенное доярками, а потом грузить это молоко на тракторную тележку, затем ехать на молочный завод (здесь же, в Увате), выгружать это молоко, взвешивать его (ставить бидоны с молоком на весы, затем снимать с весов), забирать пустые бидоны. Моя работа была работой грузчика, причем никаких подъемников там, конечно, не было, и бидоны нужно было поднимать на любую высоту вручную. Но, с другой стороны, это была также и конторская работа, так как я должен был правильно фиксировать продукцию и на молочном заводе представлял интересы совхоза. Совхоз боролся за то, чтобы его молоко принималось как можно более высоким сортом и с наивысшим процентом жирности. Завод же старался занизить процент жирности и таким образом создать у себя излишки масла и сливок. Каждый работник завода тащил домой молоко и сливки, было много других, производственных потерь, поэтому каждая десятая процента жирности, украденная у совхоза, оборачивалась для завода килограммами масла.

Коровы не знают выходных, поэтому и доярки работают без выходных. Иногда принимали на работу так называемую подменную доярку, которая должна была замещать по очереди всех доярок, когда те получали выходные. Но обыкновенно эти доярки были ненадежные, и кадровые доярки им не доверяли, предпочитая работать без выходных, чем отдавать свою группу коров в чужие руки. Бывали у нас подменными ссыльные женщины, но их главный интерес был в том, чтобы как можно больше молока выпить на работе и как можно больше утащить домой, детям. Интересно, что среди доярок считалось дурным тоном воровать молоко

 

- 362 -

с фермы, и они всегда говорили мне, что такая-то «тащит молоко», что об этом надо сообщить начальству. Все объяснялось просто: у каждой кадровой, постоянной доярки была собственная корова дома, ей не было особой необходимости воровать. Я, разумеется, никому не доносил, но намекал иногда "воровке", что если уж воровать, то надо более умело.

Итак, поскольку ферма работала без выходных, без выходных работал и я. Предполагалось, что впоследствии я буду получать отгулы, но начальство не могло найти мне замены. Тот факт, что я не пьянствовал, поднимал меня в их глазах: их устраивала моя устойчивость. Так я и работал каждый день, и в праздники, и в будни. Летом вставал в 5 утра, ложился не раньше 12 ночи. Зато зимой работа отнимала у меня мало времени. Пока доярки доили коров, я что-нибудь читал. Среди доярок, скотников, простого деревенского люда чтение считается пустой тратой времени или блажью. Некоторые полагают, что от длительного чтения можно сойти с ума. Я, во всяком случае, воспринимался доярками как человек странный.

Я, как мог, помогал им защищать их права. Трудовое законодательство сплошь и рядом нарушается в колхозах и совхозах. Если человек работает в выходной день, его труд должен оплачиваться в двойном (в отдельных случаях — в полуторном) размере. Дояркам же платили за выходные дни по обыкновенным ставкам, и, не без моего участия, это положение было исправлено. Да и мне самому за работу в выходные дни стали платить вдвойне. Вообще же люди в сельской местности не очень любят отстаивать свои права. Часто они их даже и не знают, а если и знают, то боятся требовать, идти на конфликт. "Правды все равно не добьешься", "по-нашему никогда не будет" — эти высказывания можно часто услышать в России, и рождены они общей атмосферой безнадежности.

Наше окружение состояло из самых простых людей, из тех, кого пропаганда именует "простыми советскими людьми". Была в Увате интеллигенция — учителя, врачи, но с ней

 

- 363 -

у нас практически не было связи. Доярки знали, что я — не обычный ссыльный, политический, но это у них не вызывало интереса. Аналогично обстояло дело и с интеллигенцией. Мои приятель-врач, приехавший в Уват, рассказал-таки уватским врачам обо мне: есть, дескать, здесь такой политический ссыльный.

— За что же он сослан? — поинтересовался один врач.

— За то, что считал, что каждый открыто может высказывать свое мнение кому угодно, — ответил мой приятель.

— Но я тоже так считаю! — удивился врач. — Но меня ведь не сажают в тюрьму.

— Разница в том, — сказал мой приятель,— что вы считаете так про себя, а он осмелился сказать об этом вслух.

Суть дела тут схвачена точно: все мы сидели и сидим за то, что явочным порядком реализуем свое естественное право на свободу мнений.

После этого разговора отношение уватских врачей ко мне изменилось, но интерес к общественным проблемам был у них такой же, как и у уватских доярок.

Много нам досаждали пьяницы: знакомые и незнакомые, мужчины и женщины стучались в дом, просили денег взаймы. Одни потом отдавали, другие — нет. Рядом с нашим домом был магазин. Мы знали, что когда водка и вино в магазине кончаются, то в дело идет одеколон. Знали прекрасно и продавцы, что одеколон, покупаемый у них, идет совсем не для гигиенических целей. Знали и не смущались этим: им нужно выполнить план, и их зарплата зависит от суммы выручки.

Однажды наш сосед-пьяница предложил нам купить у него по дешевке дрова. Мы очень нуждались в дровах, но опасались покупать их у него так дешево, как он предлагал. Он все объяснял нам, что дров себе он завтра привезет, а сейчас ему нужны деньги на водку. Дрова мы у него купили, а через час появилась его жена, объявила эту сделку недействительной, забрала эти дрова от нас назад. Но денег назад мы, конечно, не получили. Это было нам уроком: существует твердое мнение в народе, что у пьяницы, трезв он или пьян, ничего без ведома его жены покупать нельзя. Но он нас

 

- 364 -

уверял, что это его собственные дрова, что жена к ним отношения не имеет (они хотя и жили под одной крышей, но он ей не отдавал своей зарплаты, а платил алименты на детей через бухгалтерию). Часто пьяницы носят по домам на продажу ворованные вещи: мясо, другие продукты, выдавая их за свои, — и поди установи, ворованные они или нет.

В Увате, а потом и в Тобольске я ни разу не сталкивался с антисемитизмом (может быть, потому, что в этих краях никогда не жили евреи?). Но здесь жило много немцев, выселенных во время войны из их республики на Волге. Они прижились здесь, «пустили корни» и не собирались никуда уезжать. Женщины-немки славились своим кулинарным мастерством и работали в уватских столовых. Отношение местного населения к немцам было доброжелательным. Были здесь и чуваши, несколько сел переселенцев. К ним русские относились несколько свысока: если немцев уважали за хозяйственность и основательность, то чуваши считались бедным и отсталым народом. Наиболее образованные из чувашей выписывали из Чебоксар газеты и журналы на чувашском языке, мечтали вернуться на родину. Но для людей, обремененных хозяйством и детьми (а у всех их было много детей), это совсем не просто.

Как только наши друзья в Москве и Ленинграде узнали наш уватский адрес, мы стали получать множество посылок, писем, бандеролей. Нам слали продукты, которых никогда не было в нашем захолустье, да, впрочем, иных не было и в обычных московских магазинах. Француженка Таня Матон покупала для нас (не зная, впрочем, нас лично) тушенку в «Березке». Такие же закупки делались и для других ссыльных, для заключенных и их семей. Фонда Солженицына тогда еще не было, но вот такой "Красный Крест", "шапка по кругу" — все это уже было. Для нас эта помощь была большой поддержкой: и материальной, и моральной.

От почты до нашего дома было около 3 километров, и я помню, как одно время я каждый день таскал посылки с одного конца Увата на другой. А то вдруг приходило 2 посылки одновременно, и местные жители не переставали

 

- 365 -

удивляться, что я каждый день ношу тяжелые деревянные ящики с почты. Не только мы получали посылки, но чтобы каждый день... да еще по две... И я чувствовал на себе их недоуменные взгляды.

Получал я письма от Пименова, который отбывал свою ссылку под Сыктывкаром, в Коми АССР. Он написал мне об "Эмнести Интернейшнл", о том, что над ним шефствует голландская группа, и он получает письма от них. А надо мной шефствует датская группа. Вскоре, действительно, я получил письмо, написанное по-русски, из Дании, где говорилось, что "8 датчан, живущих возле Копенгагена, желают поклониться вам". Я догадался, что это и была группа «Эмнести». У меня завязалась с ними переписка, причем письма, написанное мною по-английски, к ним не доходили, доходили только письма по-русски. Означало ли это, что какой-то цензор в Тюмени или в Тобольске не знал английского языка? В это трудно поверить, но факт остается фактом.

Иногда я думал: «Эмнести» нашла меня, и трогательно было читать их письма. А что же социалисты на Западе? Левые? "Новые левые"? А социал-демократы со своим Социалистическим Интернационалом? Разве само слово "Интернационал" не обязывает их к помощи единомышленникам во всех странах мира? Разве не преследуют социалистов и социал-демократов в СССР, Чехословакии, Польше? Разве мы здесь не боремся, в конечном счете, за их— этих западных социалистов и социал-демократов — свободу?

Друзья не только присылали нам письма и посылки, они и приезжали к нам в гости, несмотря на то, что в Уват очень трудно добираться. Летом 1971 года у нас гостили двое московских друзей. Однажды утром пришел участковый милиционер и сказал, что начальник милиции срочно вызывает меня, моего 5-летнего сына и моих гостей к себе. (Жена моя в это время была на работе.) Тут я увидел, что мимо нашего дома прошли еще два офицера милиции. Посовещавшись, мы решили идти к начальнику милиции. Стоило нам уйти туда, как два милиционера направились к нашим соседям. Один из них был местным пожарником,

 

- 366 -

второй — пожарником из Тюмени. Пожарник из Тюмени очень уж хотел проверить пожарное состояние нашего чердака и полез туда по лестнице наших соседей (чердак был общий на 3 квартиры). Местный пожарник рассказывал мне впоследствии, что был очень удивлен таким странным поведением своего тюменского коллеги: они ведь объясняли ему, что эти совхозные дома — относительно новые и в пожарном отношении гораздо безопаснее, чем многие другие. Через 15-20 минут пожарник слез с чердака, и руки у него были по локоть в земле: он «проверял потолочное покрытие». Он помыл руки у соседей, и оба пожарника ушли.

Ничего этого мы не знали, пока находились у здания милиции. Начальник милиции, желавший видеть нас «срочно», вдруг оказался «занят». Мы сидели и ждали, понимая, что они просто «тянут время». Я предполагал, что в нашей квартире идет в это время обыск. Через час начальник принял нас. Оказалось, он хотел попросить моих гостей поставить в паспортах штамп о прописке. Гости сказали, что они завтра уезжают. «Что ж, - сказал начальник, - пусть сразу поставят штамп о прописке и о выписке». Они так и сделали, и мы вернулись домой. Едва войдя в квартиру, я тут же обнаружил на полу горсточку мела, осыпавшегося с потолка. Меня осенило и я полез на чердак. Через 5 минут я принес оттуда подслушивающее устройство: плоскую коробочку с трубочкой-микрофоном, открытый конец которого и выходил в дырку в потолке, и два проводка от коробочки, ведущих к батарейке. Мы посмотрели внимательно все это, но ни один из нас не был силен в радиотехнике, чтобы определить, записывающее это устройство или передатчик.

Мы решили поставить его на месте, только один проводок оторвать, чтобы устройство не функционировало.

Только я водрузил аппарат на место, снова пачкая руки в земле и кошачьих экскрементах, как увидел тех же двух пожарников. Тюменец был явно взволнован и сказал мне как хозяину дома: «Я должен проверить работу противопожарного устройства на чердаке вашего дома». Я попросил

 

- 367 -

у него документы, и его красное удостоверение работника УПО УМВД действительно свидетельствовало о том, что передо мной капитан пожарной охраны такой-то. Я пустил его на чердак, а мой товарищ из Москвы, стоя на лестнице, не сводил с него глаз. Тут капитан стал жаловаться мне на моего товарища: ему, капитану, надо заниматься делом, а этот человек мешает ему, следит за ним... Мы оставили капитана одного демонтировать его разоблаченный аппарат, а сами занялись своими делами.

Уватский пожарник говорил мне потом, что он так и не мог понять, что случилось, почему его коллеге пришлось дважды лазить на наш чердак. Даже от него факт установки подслушивающей аппаратуры был законспирирован.

После этого случая КГБ, видимо, решило, что следить за мной трудно: в деревне все на виду — КГБ следит за нами, а мы - за КГБ. Да и не было в Увате собственных кагебешников, надо было или вводить эту штатную единицу, или все время тратиться на командировочные расходы тюменских «товарищей».

И вот однажды комендант сказал мне, что я могу подать заявление о переводе меня из Увата в город (в Тобольск или в Тюмень) «по состоянию здоровья». Это было неслыханно, перевод ссыльного с одного места в другое допускался по закону как исключение, с разрешения Министерства внутренних дел! Конечно, им было бы легче следить за мной и моими гостями в городе. Именно это, а не мое здоровье, их интересовало. Я подал требуемое заявление, мне самому тоже хотелось жить в городе. Конечно, опять встанет проблема жилья, о чем я не преминул сказать коменданту. Он успокоил меня: «Тут нашли жилье? И там найдете! Знаете ведь, к какому министерству относитесь...»

Я был рад, что покидаю Уват еще и потому, что с начальником милиции Шемякиным у меня были напряженные отношения. Этот самодур использовал свое служебное положение в личных целях: люди, отбывавшие 15-суточные аресты в его КПЗ, делали различные работы в его особняке, он бессовестно эксплуатировал их тру д. После моего отъезда

 

- 368 -

из его КПЗ убежало два несовершеннолетних вора. Милиционеры поймали их и снова посадили в КПЗ. Они снова бежали. Их снова поймали, и Шемякин распорядился подвесить их за наручники к потолку. После такой пытки у одного из молодых людей случилось что-то с руками, и их, говорят, ампутировали. Мать пострадавшего написала в Москву, в дело вмешался местный прокурор, давно уже враждовавший с Шемякиным и искавший случая его свергнуть. Дело получило большую огласку (даже журнал Советская милиция, выходящий в Москве, писал о Шемякине, не упоминая, впрочем, о пострадавшем юноше), Шемякина судили, и он получил 5 лет "химии" за «превышение власти». Его, однако, никуда не увезли, он в том же Увате работал теперь уже не грозным начальником милиции, а простым слесарем. А в дом, над благоустройством которого трудились бесплатно заключенные, пришел жить новый начальник милиции.

Через неделю-другую мне сообщили, что я могу переезжать в Тобольск. И вот передо мной — город зеленых крыш, прекрасный город на Иртыше! Прекрасным он казался мне после Увата: это была цивилизация после дикости, новое время после средневековья, это была старинная сибирская столица! А что такое Уват? Низкая бесконечная равнина вдоль Иртыша, кругом ни холмика, ни бугорка. И никакой истории, история ничего не помнит об Увате.

Тобольск расположен в двух плоскостях: внизу у Иртыша — деревянный город, множество уходящих к горизонту одно- и двухэтажных домов, построенных еще в прошлом веке, тут же пассажирский порт и рынок. Вверху над Иртышом, на возвышенности, — верхний город, город самых древних зданий, первых каменных зданий в Сибири: архиерейские палаты, Кремль, тюрьма. А дальше — трафаретное здание горкома партии с неизменным Ильичом перед фасадом, городская больница, городское кладбище. А дальше — новостройки.

Уватская милиция дала мне направление в некую строительную организацию, СУ-23, которая и должна была обес-

 

- 369 -

печить меня жильем и работой. СУ-23 занималось промышленным и гражданским строительством, и в нем бок о бок работали вольные граждане и "химики". "Химики" заселяли 5-этажное общежитие в верхнем городе, причем один из этажей был отдан семейным — и «химикам», и вольным. Там всегда стоял детский плач и пахло щами и пеленками.

Меня определили в комнату, где жили 3 «химика». Люди, за исключением разве что семейных, чувствовали себя здесь как на пересылке: нужно было отбыть определенный срок, год, или два, или три. И никто не думал о каком-то уюте. В комнатах было грязно, окурки бросались на пол, на койки часто падали одетыми и даже в сапогах. В дни зарплаты и аванса все общежитие «гудело»: шла попойка, традиционно заканчивавшаяся драками и вытрезвителями. Зная, что обычно на следующий день после зарплаты наступает похмелье и далеко не каждый испытывает желание идти на работу, начальство СУ-23 выдавало зарплату и аванс по пятницам. В отличие от совхозов и колхозов, где существует 6-дневная рабочая неделя (а порой и 7-дневная), в городах в этом отношении лучше, и в СУ-23 по субботам и воскресеньям, как правило, отдыхали.

В этом большом 5-этажном здании канализация бездействовала, и несколько сот человек бегало в дощатую уборную во дворе. Особенно большие очереди были у этой уборной по утрам. Семейные, у которых были дети, пользовались горшками, и часто можно было видеть молодую мать с горшком в руке, шествующую по общежитию во двор, к уборной. Странно, что в этом доме жили строители самых разных специальностей, а отремонтировать канализацию для самих себя не могли.

На каждом этаже здесь были кухни, где можно было готовить еду, но вода (холодная) далеко не всегда поднималась до верхних этажей, и многие жители делали запасы воды, наполняя пустые кастрюли, бутылки.

Это было новое общежитие, построенное "химиками" для себя, и в официальных документах оно называлось «благоустроенным».

 

- 370 -

Предполагалось, что моих сожителей переселят в другие комнаты, а в этой комнате будет жить моя семья. И это было бы неслыханной привилегией для человека, только-только принятого на работу: получить комнату для семьи в общежитии! Другие ждали этого месяцами. Начальник тобольской милиции без обиняков сказал мне, что для них лучше, чтобы я жил в общежитии: легче следить за мной.

Общежитие с его вечным шумом, пьянкой, мелким воровством и очередями в уборную слишком уж напоминало мне уголовный лагерь (да еще эти бесконечные разговоры о том, сколько у кого осталось срока). Мы решили покупать дом.

Цены на дома в Тобольске растут не меньше, чем в Копенгагене, и самый дешевый из них (не дом, а часть дома) стоил тогда 1800 рублей. Это жилье было, конечно, гораздо хуже нашей уватской квартиры. В той, по крайней мере, было сухо, здесь же, в купленной нами квартирке, окна находились на уровне ног пешеходов, весь дом медленно оседал, уходил в землю. Находился он в нижней части города, там, где когда-то было дно Иртыша.

Разумеется, деньги нам пришлось занимать у наших московских друзей. Мы были рады: как ни плох был этот старый дом, но все лучше, чем в общежитии.

Я работал на стройке с цементом, выгружал его из машин, подносил в носилках к растворному узлу, замешивал вместе с другими рабочими раствор для штукатурки. Работа была тяжелой, но мне нравилась. По крайней мере, рабочий день был нормальный, и обеспечено 2 выходных в неделю.

Советские социологи недавно «открыли», что важной причиной миграции молодежи из села в город является нормальный рабочий день на городских предприятиях, чего никогда не было в совхозах и колхозах.

Каждый понедельник я как ссыльный должен был являться в милицию для регистрации, и эти несколько часов, пока я отсутствовал, отмечались в табеле как мои рабочие часы: непосредственное мое начальство в СУ-23 хорошо относилось ко мне.

 

- 371 -

В милиции мне сказали, что я единственный политический ссыльный и вообще единственный ссыльный в Тобольске. Ссыльных здесь не держат, всех их отправляют севернее Тобольска. В Тобольске в то время были только «химики», и количество их росло: в связи с разработкой тюменской нефти здесь начал сооружаться нефтехимический комплекс.

Как ссыльный я имел здесь немало знаменитых предшественников: в конце 18-го века через Тобольск проследовал ссыльный Радищев, здесь жили ссыльные декабристы, в начале века отбывал здесь ссылку украинский поэт-демократ Грабовский, наконец, после Февральской революции Временное Правительство сослало сюда царскую семью. Эта семья жила здесь в огромном каменном доме, над которым теперь развевается красный флаг: здесь теперь размещается тобольское правительство — райисполком. А царскую семью увезли из Тобольска в Свердловск, где и расстреляли. В музее Тобольска хранятся фотографии царской семьи времен их пребывания в этом городе, но эти фотографии показывают лишь почетным гостям, от простых смертных они скрыты. Между тем, если и существуют в стране монархические настроения, то не среди простых людей. Рядовой житель Тобольска средних лет (а тем более молодой) с трудом может вспомнить имя последнего императора. Куда более актуален для тоболяков вопрос: где можно сдать пустые бутылки? Вот и ходят с мешками и сумками, наполненными пустой посудой, от магазина к магазину: в одном месте выходной, в другом объявление «ушла на базу», в третьем — нет пустых ящиков...

Эта винпосуда и вино как таковое скоро стали иметь ко мне самое непосредственное отношение. Дело в том, что работа на стройке стала надоедать мне из-за вредной цементной пыли. Бывало, после выгрузки цемента я с ног до головы был покрыт им, я дышал цементом и сплевывал его. Конечно, на стройке имелись специальные маски и респираторы, но я не любил их надевать - очень уж неудобно было в них работать. Еще в 1966 году в Курске у меня обнаружили небольшой очажок в легких — память о сыром спеце — об

 

- 372 -

особом лагере № 10, и теперь я решил искать другую работу. Тем более, я был ведь не «химик», а ссыльный. Я прочитал в газете, что винному заводу требуется экспедитор, и предложил свои услуги. И меня взяли, хотя я не очень на это надеялся. Директор завода, оказалось, не знал, что я — ссыльный, а я ему об этом не сказал. Но через месяц, когда встал вопрос о моей поездке в командировку в Тюмень, я признался директору, что без разрешения милиции в Тюмень ехать не могу. Он был страшно удивлен: «Ты -ссыльный? Политический? За что? — и показывал меня потом приезжим виноделам как музейную редкость, как достопримечательность его завода: — А у меня тут политический ссыльный работает, вот, знакомьтесь — Борис Борисович».

Впрочем, он был доволен моей работой, ибо, в отличие от всех моих предшественников, я не пил. А им, как и уватскому совхозу, нужен был трезвый стабильный человек, на которого можно было бы положиться. Тем более, это ведь был не какой-нибудь, а винный завод, и напиться вдрызг здесь не составляло труда, и денег для этого не требовалось.

Меня в Тобольске часто спрашивали: как вообще может работать винзавод? Имея непосредственный доступ к вину, как люди умудряются там работать, а не лежать в беспамятстве возле винных чанов?

Ну, во-первых, большинство рабочих там — женщины. А женщины если и пьют, то меру знают. Во-вторых, никто, в конце концов, не хотел быть уволенным с такого хорошего завода. Пьют обычно в конце смены, перед самым уходом с завода. Грузчики, которые работают во дворе, перед концом рабочего дня приходят в винный цех и выпивают залпом литр-два крепленого вина.

Сухое вино и фруктовые соки завод получает из Болгарии, Кавказа и из Средней Азии. Здесь из этих полуфабрикатов приготавливаются всевозможные «вермуты», "белое крепкое" и прочие вина, называемые в народе «бормотухой», «краснухой», "хрущевкой" и т. д.

Наш завод не отличался в принципе от любого другого

 

- 373 -

предприятия в городе, разве что продукция его пользовалась необычайной популярностью. Поскольку именно винзавод обеспечивает выручку торговым предприятиям и, таким образом, деньги городскому бюджету, то, в отличие от многих других предприятий, здесь никогда не задерживают зарплату. Строителям могут задержать зарплату на неделю и больше (мотивируя так: «в банке денег нету»), но на винзаводе никогда так не случалось. И поскольку производство вина (в отличие от производства молока в совхозе) — дело всегда прибыльное, то все рабочие винзавода всегда получают ежемесячную премию (10-15 рублей) и ежегодную так называемую «тринадцатую зарплату», размер которой зависит от стажа работы на данном предприятии. В этом смысле условия работы на винзаводе приближаются по своему уровню к условиям какого-нибудь оборонного предприятия («почтового ящика»), разве только на винзаводе зарплата рабочих, разумеется, ниже.

Зарплата «рабочих и служащих» в среднем по стране в те годы исчислялась официально в 130-140 рублей. Женщины, работающие в цехах нашего завода, получали 120-130 рублей вместе с премией. Рабочие-грузчики, кантовавшие 500-килограммовые бочки с вином, получали 140-150 рублей. Женщины-грузчицы, целый день грузившие вручную ящики с пустыми бутылками (каждый такой ящик весит около 20 килограммов), получали немногим меньше. Я как экспедитор получал 105 рублей, и премия мне не полагалась. Называя эти цифры, я включаю в них и 15-процентную северную надбавку к зарплате, которую получает каждый работающий в этой зоне Тюменской области. Что касается меня лично, то я проиграл в заработке, уйдя со стройки (там я получал 120-130 рублей), но зато не дышал больше цементом.

В моем распоряжении как экспедитора была бригада грузчиков. Я ездил с нею на железнодорожную станцию, там я оформлял все необходимые документы, а они выгружали соки в огромных бочках. Я должен был ежедневно писать наряды на их работу, указывая вес выгруженного ими груза,

 

- 374 -

расстояние, на которое им приходилось катить эти бочки и т. д. Нормировщик расценивал эти наряды, и теперь это была их зарплата за месяц. Разумеется, грузчики всегда просили меня приписать им вес или расстояние, и мне, конечно, не стоило никакого труда написать 30 тонн вместо 25. Но в бухгалтерии тоже понимали это и следили, чтобы зарплата не превышала определенного уровня. Таким негласным максимумом считалось 180 рублей, и даже если грузчики работали по выходным дням и сверхурочно, сколько бы я ни приписывал им, бухгалтерия так оформляла документы, что больше 180 они все равно не получали. Из этой суммы высчитывался подоходный налог, который был равен 10-15 %. Партийцы жаловались на крупные суммы партвзносов, которые также росли пропорционально зарплате.

Я неожиданно обнаружил, что кое-кто может заискивать передо мной и даже давать мне своеобразные взятки. Дело в том, что, как я уже писал, зарплата продавцов магазинов и их премии зависят от выполнения ими плана. А план этот они могут выполнить только за счет продажи вина и водки. Наш завод поставлял в эти магазины вино, и каждый магазин хотел иметь большее влияние на наш отдел сбыта, куда относился и я. Бывали периоды навигации, когда мы вообще не поставляли вино тобольским магазинам — вся наша продукция шла, согласно плану свыше, на крайний север (Салехард, Нефтеюганск, Нижневартовск — к геологам, нефтяникам, рыбакам). Тогда за начальником отдела сбыта и — реже — за мной ходили по пятам умоляющие женщины-заведующие тобольских магазинов и причитали: "Иван Александрович! Нечем торговать... Полки пустые... Ну, хотя бы 200 ящиков... Ну, 100... План нечем выполнять... Я вас отблагодарю..." Конечно, из нескольких тысяч ящиков ежедневной продукции можно было сотню-другую отпустить такой плачущей женщине. Каюсь, что и я несколько раз был «отблагодарен»: покупал в их магазинах растворимый кофе (его в этих магазинах, конечно, никто никогда не видел на витринах: все шло начальству, самим продавцам и на такого рода подкуп).

 

- 375 -

Известно, как советское государство наживается на водке. Не меньшую прибыль дает ему и вино: себестоимость соков и спирта ведь очень низкая. Каждую декаду я отвозил из нашей бухгалтерии в Тобольский горплан справку о перечисленном налоге с оборота (это налог государства на предприятия, изымающий большую часть прибыли в Госбюджет). Мало было предприятий в Тобольске, которые платили столь высокий налог с оборота. В горплане сразу выхватывали у меня справку и жадно впивались в шестизначные цифры.

Частенько, когда наше вино уходило в баржах на север, а полки тобольских магазинов быстро пустели, к директору нашего завода приезжали отцы города искать выход из положения: магазины не давали выручки, наличных денег не изымалось у населения в нужном количестве, а стало быть, нечем было платить людям зарплату. Нарушалось денежное обращение города. Эти визиты городского начальства должны были подвигнуть нашего директора на нарушение государственного плана (снабжение севера) во имя местных интересов, интересов родного города. Иногда его самого вызывали в горисполком, в горком партии: увещевали, грозили, просили... Но он хорошо знал и то, что в случае несвоевременных поставок вина на север завод будет оштрафован безжалостными потребсоюзами. И никакие ссылки на то, что навигация началась позже обычного срока, или на то, что баржа с вином оказалась зажата льдами, никакого юридического значения иметь не будут.

В первые же дни в Тобольске я увидел вальяжного, почти молодого человека, который появлялся в самых неожиданных местах, наблюдал за мной, но упорно делал вид, что я ему неинтересен. Внешне он очень был похож на Вилли Брандта, только молодого. Вскоре пришлось познакомиться ближе с этим энергичным человеком, и после этого он уже не ходил за мной по пятам, как в первые дни. Это был начальник горотдела КГБ капитан Новосельцев. С того дня, как я стал жителем Тобольска, Новосельцев стал отвечать за меня перед Высшими Сипами. Разделял его ответственность

 

- 376 -

его помощник, молодой лейтенант Галеев (полуказанский, полусибирский татарин). В штате горотдела КГБ была еще одна женщина. На железной дороге также был представитель КГБ. Если их всего было четверо, то, думаю, и это много для города в 30 тысяч жителей.

Был в Тобольске пединститут. Я, еще будучи в Увате, делал попытки поступить туда и доучиться (в Курске я успел кончить 4 курса из 5). Меня охотно брали на заочное отделение, но потом вдруг наотрез отказали. Мне стало ясно: им позвонили из КГБ. Потом ректор пединститута согласился принять меня у себя в кабинете и объяснил, почему они не могут позволить мне учиться. Я пришел туда минут на 10 раньше назначенного срока и в дверях института столкнулся с лейтенантом Галеевым: значит, ректор прежде, чем принять меня, принял его. Галеев инструктировал ректора, как, под каким предлогом отказывать мне в праве на образование.

Город был небольшой, и я сталкивался со «своими» кагебешниками в самых неожиданных местах: то в бане, то на почте... Галеев вызвал меня как-то на допрос по делу Хаустова — Кузина, и я спросил его между прочим, кто он по специальности. Оказалось, физик, радиотехник.

— И вы такую блестящую специальность променяли на это вот средневековье (я показал на лежащие перед ним бумаги), на контроль за мыслями.

Он насупился:

— Не думайте, что мы только вами и занимаемся. Вы ведь знаете, что Тюменская область — край нефти и иностранным разведкам очень хотелось бы проникнуть сюда... Моя работа нужна стране.

Вскоре я понял, что напрасно упрекал Галеева в измене физике. Можно ведь прекрасно сочетать работу в КГБ с радиотехникой. У нас еще в Увате завязалась оживленная переписка с Майей и Павлом Литвиновыми. У Павла вскоре кончалась ссылка, и он по пути в Москву собирался заехать с семьей к нам. Незадолго до его приезда наши соседи по дому случайно обнаружили в подполье, на границе с нашей половиной дома, эбонитовую коробочку, от которой шли

 

- 377 -

проводки не к батарее, как в Увате, а к источнику переменного тока, к электросети. Все было заделано очень ловко, и мы никогда не узнали бы об этом новом подслушивающем устройстве, если бы не соседский котенок, который нарушил всю эту систему: он полез в подполье делать свои дела, сделав, вероятно, начал загребать землей содеянное, лапки наткнулись на проводок, и котенок стал охотно играть с ним. Но вдруг он заорал на весь дом: его ударило током.

Таким образом, не зря Галеев ел свой хлеб, и его институтские знания по радиотехнике пригодились стране.

В 1973 году Галеев, Новосельцев и подполковник Тюменского УКГБ Мастеровых пришли к нам с обыском по московскому делу Ю. Шихановича. Они все просили меня выдать им Хронику текущих событий, которая, предполагали они, должна была храниться у меня. Как и в Курске, у нас опять ничего интересного для них не нашлось. Старый матерый чекист Мастеровых вертел в руках самиздатскую поэму "Листопад в Калуге", о суде над Пименовым и мною, и все никак не мог решить — криминальная она или нет.

— Возьмите, — сказал я ему, — а то ведь в Москве будут недовольны, что вы у меня ничего не изъяли. Ругать вас Москва будет.

— Что нам Москва, мы сами себе Москва, — сказал Мастеровых с неудовольствием. —Оставьте это себе,—он швырнул мне поэму, — до следующего раза.

Я выходил с чекистами покурить в коридор. Поинтересовался тогда у них, могу ли выехать в Израиль, если захочу. «О конечно, конечно! — заверили они меня. — А куда нам ехать?» спросил с комической тоской Мастеровых. Его глаза под всклоченными седыми бровями выдавали прирожденный юмор. Заговорили о моей национальности. Я сказал, что у меня лишь четверть еврейской крови.

— Даже небольшое количество еврейской крови, — сказал со знанием дела Мастеровых, — делает ее доминирующей в человеке.

Возможно, он сказал это, чтобы убедить меня в необходимости уехать в Израиль.

 

- 378 -

— Заходите к нам, — сказал на прощание Мастеровых. — Заходите просто так — посидим, поговорим.

— Просто так не приду, — ответил я. — Только по официальной повестке.

— Напрасно, — сказал Мастеровых. — А то приходите, а? Посидим, поговорим, вспомним какую-нибудь иркутскую историю.

Не сразу, а лишь через несколько месяцев я догадался, на что намекал Мастеровых. Конечно же, он намекал на мою вербовку в иркутском лагере в 1959 году!

По делам службы мне часто приходилось ездить в Тюмень. Каждый раз, поскольку я был ссыльный, мне нужно было идти в милицию и брать там формальное разрешение. Милиция тут же сносилась с КГБ, находившимся в соседнем здании. Один милицейский чин предупредил меня, что в Тюмени будут за мной следить, будут фотографировать, с кем я встречаюсь.

В Тюмени были у меня приятели, и я не считал нужным скрывать эти знакомства. Пусть фотографируют! Я ведь не занимался никакой подпольной деятельностью, не создавал тайных организаций.

Однажды я случайно разговорился с одним из прокуроров Тюменской области. Конечно же, он не знал, кто перед ним, иначе не стал бы рассказывать того, что рассказал. Он видел во мне только экспедитора винного завода, мирного маленького человека. По роду его работы ему пришлось пересматривать старые дела КГБ предвоенных лет. За что только не арестовывали, за что только не расстреливали людей в те годы! И он рассказал мне несколько историй, как будто взятых из Архипелага Солженицына.

— Вообще иногда кажется, — сказал прокурор, —что все эти аресты делались по плану: в таком-то районе арестовать столько-то тысяч, в таком-то столько-то.

— Но зато сейчас у КГБ спокойная работа, — сказал я.

— Не совсем уж спокойная. Вот недавно арестовали они в Тюмени одного лектора известного, Ганюшкина Александра Ивановича, не слышали о таком? У него два высших

 

- 379 -

образования, был лектором-международником, по всей области лекции читал. И вот на одной лекции взял да и заявил, что нужно создавать в СССР другую партию, социалистическую. Сделали у него обыск: нашли машинопись — книгу он об этом писал. Печатала ее машинистка одна, любовница его. А у самого жена и трое детей.

— Сколько ж ему дали?

— Сами понимаете, нормальный человек не будет требовать создания другой партии. Да еще труд об этом писать. Собрали психиатров в Тюмени, психиатры говорят: вменяем! Повезли в Пермь, на зональную экспертизу, там тоже признали нормальным. Повезли в Москву, в институт Сербского, — там уже признали невменяемым.

(Знакомая история, — подумал я.)

— Так а на самом деле, — спросил я прокурора, — он что, сумасшедший действительно?

— Конечно. Он же упорствует в своих взглядах. Ему предлагали покаяться, отказаться. Не захотел. Ну и сиди теперь в Казани.

Все было ясно. В тот же день я достал тюменский телефонный справочник и нашел там: Ганюшкин А. И., ул. Ленина, 34, кв....

В ближайшую же поездку в Тюмень я направился к его жене, о которой узнал, что зовут ее Мария Ивановна. Я хотел побольше узнать о судьбе ее мужа, выразить ей свое сочувствие, может быть, помочь материально — все-таки трое детей.

Она встретила меня настороженно: откуда я знаю о ее муже? Дальше — больше. Выяснилось, что она не носила ему передачи, что она не собирается ездить к нему на свидание в Казань.

— Он ненормальный, понимаете?

— Если он ненормальный, то почему первые две экспертизы не признали его таким? — спросил я.

Я стал ей говорить, что это далеко не первый случай, когда здоровых людей за их взгляды объявляют сумасшедшими. Что академик Сахаров и другие борются против

 

- 380 -

этих злоупотреблений психиатрии. Добавил, что лично знаю Сахарова. Она впилась в меня глазами:

— Как, вы его знаете лично? Но ведь это... поджигатель войны... Он создал водородную бомбу!

— Да, но он создал ее для советского государства! — парировал я. Был сентябрь 1973 года, разгар первой травли Сахарова.

Словом, пришлось мне уйти от нее ни с чем. А потом мои тюменские приятели рассказали мне, что, прежде чем арестовать Ганюшкина и засадить его в сумасшедший дом, КГБ сумел добиться от его жены соответствующего заявления: «Мой муж сошел с ума» и т. д. Так что Мария Ивановна была помощницей его палачей и предательницей.

Позже один московский диссидент рассказывал мне, как он сидел в Казанской спецпсихбольнице с А.И. Ганюшкиным.

— Ничего, хороший мужик. Правда, с приветом (и он помахал ладонью возле лба, что значило, мол, «у него не все дома»).

— Как? — удивился я. — Значит, это правда?

— Ну, так ведь он — марксист! — сказал диссидент. Для него "марксист" и «с приветом» были понятия синонимные. Так же, как для прокурора из Тюмени не может считаться нормальным человек, обеспеченный и процветающий и отказавшийся вдруг от всего из-за идеи второй партии. И «упорствующий» в этом.

Каждое лето в Тобольске проводятся «Дни советской литературы в Тюменской области». Съезжаются писатели со всех концов страны и даже из-за границы. Тобольск оживает, тоболяки гордятся, что их город становится в эти дни популярным. Тобольские студентки стремятся заполучить автографы Солоухина, Винокурова, Цыбина и других маститых поэтов. Центр литературного праздника — Тобольский Кремль. Думаю, Солоухину особенно приятно выступать в Тобольске, зная, что здесь провел последние месяцы жизни монарх. Может быть, ему даже в местном музее царские фотографии показывают: Николай Второй пилит дрова,

 

- 381 -

императрица ухаживает за курами... Солоухин любит Тобольск и с большим пафосом читает здесь свои стихи о России.

И я пришел однажды на этот праздник в Кремль. Было многолюдно. С лотков продавали книги, среди них были и редкие — Евтушенко, Вознесенский. Вдруг перед самым моим носом продан был единственный экземпляр книги Альберта Швейцера! Заиграла торжественная музыка, открывавшая праздник. Это была глинковская увертюра «Славься, славься!» из оперы Жизнь за царя. Эта музыка была как бы гимном поэтического праздника в Тобольске.

На трибуне появился секретарь Тобольского горкома партии Геннадий Шмаль. Он говорил с большим воодушевлением о нефти и газе Тюменщины, называл цифры и фамилии, приветствовал дорогих гостей-писателей на Тобольской земле. Этот сравнительно молодой человек теперь работает в Тюменском обкоме партии. Он «вышел в люди» вопреки своей подозрительно звучащей фамилии. Он наполовину (или на четверть) немец, и партия, тем не менее, оказала ему большое доверие, выдвинув в свои руководители: не так уж много у нас немцев (и еще меньше евреев) на таких ответственных постах.

После Шмаля поэты читали свои стихи — о Тюменщине, о нефти, о партии, о России.

А вечером я попал в компанию молодых поэтов и прозаиков, участников этого праздника. Было это в гостинице «Восток», которая была заполнена приезжими. Мне было интересно послушать, чем живут поэты и писатели, сравнить их с их курскими коллегами. Было там человек десять: писатели из Читы, Тюмени, Москвы, Дагестана. Хоть и считались все они молодыми, но никому здесь не было меньше 30 лет. У каждого уже было издано по одной-две книги, многие были членами Союза Писателей, а тот, кто им не был, страстно мечтал об этом.

Речь шла у них о том, как трудно приходится молодым литераторам: журналы их печатают не охотно, центральные издательства печатают только известных, да и каждое издательство имеет план на несколько лет вперед: попробуй

 

- 382 -

всунуть туда свою книгу, если у них уже все распланировано.

— Представьте себе, — говорил один переводчик, —вышло очередное Постановление партии и правительства. Молодой грузинский писатель пишет хороший злободневный роман на тему этого Постановления. Грузинское издательство печатает этот роман в лучшем случае через год. Затем я перевожу этот роман на русский язык и несу в московское издательство. Сколько он там пролежит, если это не Чингиз Айтматов и не Расул Гамзатов? Год? Два? Три? За это время Постановление партии и правительства устареет, появятся новые.

Все одобрительно загудели.

— Да, — сказал другой, — советская литература больна, заражена "айтматизацией". Есть 2-3 известных имени, вокруг них - весь шум. А что делать остальным?

— Есть такой проект,—сказал третий, — создать альманах для молодых. Мы должны поддерживать друг друга, иначе нас задушат...

Весь этот мирный разговор коллег, собратьев по перу, закончился неожиданно драматически. Речь зашла о бригадах армян-строителей, «шабашников», кочующих по стране и сооружающих скотные дворы, клубы, зерносклады. В Армении им не хватает работы, и вот они ездят повсюду, их можно встретить даже в самых глухих уголках Тюменской области. Кто-то сказал, что они обманывают совхозы, колхозы: берут много денег, а строят плохо, один коровник недавно обвалился, погибли коровы. Кто-то сказал, что "армяшки" надувают русских на рынках, продавая фрукты по высоким ценам. Что тут началось! Среди присутствующих был один армянин-переводчик, и он с жаром кавказца стал защищать армян от клеветы и оскорблений. Конечно, со своей стороны он тоже пустил несколько ядовитых стрел в адрес русских. Российские пииты не оставались в долгу. Конфликт грозил вылиться в обычную потасовку, и армянин уже засучивал рукава, но народный поэт Дагестана старик Хаппалаев утихомирил всех, и армянин с проклятьями ушел в свой номер.

Какие залежи дикого национализма таились в этих людях,

 

- 383 -

с виду интеллигентных и, может быть, даже талантливых! Я имею в виду прежде всего русских участников этого скандала, потому что именно они свысока и пренебрежительно отзывались о других нациях.

Тобольск — город двухнациональный: здесь много сибирских татар, потомков хана Кучума, с которым воевал Ермак. Примерно, каждый четвертый житель Тобольска — татарин. В старом городе есть целый татарский район, где воздвигнут памятник Мусе Джалилю. Татары женятся, в основном, на своих и дома говорят по-татарски. Но не существует ни одной татарской газеты, ни театра для татар. Мечеть давно закрыта. Среди секретарей горкома партии и прочего высшего городского начальства нет татар.

Один мой знакомый татарин говорил мне, что никогда не отдаст свою дочь замуж за русского: русские бьют своих жен и пьянствуют. У татар этого нет. Они более предприимчивы и более хозяйственны, чем русские. Если завтра будет разрешена частная инициатива, татары в Тобольске окажутся более способными предпринимателями, чем русские. Они сочувствуют движению крымских татар за возвращение в Крым, но сами из Сибири никуда выезжать не думают, считая Сибирь своей родиной.

Вокруг Тобольска много татарских сел. Юрий Шиханович, гостивший у нас, зашел как-то в Тобольский районный суд. Слушалось дело какого-то молодого татарина из деревни. Прокурор задавал подсудимому вопросы, а тот упорно молчал. Прокурор не выдержал и начал оскорблять запирающегося преступника. Тот молчал. В конце концов выяснилось, что подсудимый просто не понимал по-русски. Пришлось прекратить процесс и искать переводчика.

Я любил ходить по Тобольску и осматривать его достопримечательности. Вот дома декабристов: добротные, двухэтажные, стоят уже более ста лет, и разве можно их сравнить с нашей полуразвалившейся халупой? Или одноэтажный дом, где жил декабрист Свистунов, там теперь детский сад — и сколько же там комнат!

Проходя мимо тобольской тюрьмы, вспоминая дни, про-

 

- 384 -

веденные в ней, пытался представить, каково там сейчас заключенным. Эта тюрьма — закрытая, т. е. тут отбывают наказание (следственная тюрьма находится в другом месте, в бывшем монастыре). В ней сидит не менее двух тысяч человек. Тюрьмой кормятся несколько сот человек: надзиратели, офицеры, бухгалтерия. Утром и вечером можно видеть на улицах Тобольска пожилых людей в форменных шинелях с сеточками, где лежит их обед (или ужин) — это тюремные надзиратели идут на смену. Я смотрю на них, сосредоточенно спешащих, и вспоминаю их там, в тюрьме, безжалостных и своекорыстных.

Солоухин, читающий стихи о России в Тобольском Кремле, возможно, не знает, что рядом, в нескольких стах метров, в тобольской тюрьме заключенные делают специальные стальные петли для погранзастав. "Нарушитель границы", коснувшись таких петель, не может из них выбраться: они, как змеи, обвиваются вокруг ног. И, если его теперь схватят, пусть будет благодарен неведомому узнику тобольской тюрьмы.

Как и в романе Солженицына В круге первом, заключенные помогают чекистам арестовывать новых людей.

Некоторых, менее опасных заключенных возят из тобольской тюрьмы на станцию разгружать цемент, уголь, какие-нибудь еще грузы для тюрьмы. Впервые в Тобольске я увидел оригинальный способ перевозки заключенных: в кузове грузовой машины установлен приземистый деревянный ящик. Возле ящика сидит конвоир с автоматом и собакой, а в ящике - заключенные. В таком ящике можно только лежать. В таких вот «собачьих будках» и возят людей из тюрьмы на станцию (20 километров в один конец). В 70-х годах 20-го века в стране «осуществленного социализма».

Я разговаривал частенько с проводниками вагонов, доставлявшими нам вино из южных республик. Их работа трудна и опасна: вино слишком лакомый груз, и им надо быть всегда начеку. С другой стороны, многие из них делают бизнес: везут из своих винсовхозов излишки вина и продают их в пути. Везут и фрукты, овощи — все, что ценится в Сибири.

 

- 385 -

В купе у одного дагестанца я увидел портрет Сталина.

— Зачем тебе Сталин? — спросил я его.

— Это был настоящий коммунист, — ответил он.

— Но он уничтожил миллионы людей.

— Да, он убирал паразитов, бюрократов, тех, которые сидят теперь на нашей шее! — и патетическим жестом указал на портрет: — Смотри! Ты видишь — на нем простой китель, ни ордена, ни медали... А эти, эти! Нацепили на себя звезд...

В другой раз мне встретились дербентские евреи. Говорили об Израиле, о том, что многие их близкие уехали туда. Они тоже хотят уехать, но вот проблема: из Союза нельзя ведь увезти ни денег, ни драгоценностей. Что делать? В разговоре я коснулся поправки Джексона. Один из них сказал: "Слушай, а не может этот Джексон добиться, чтобы мы могли увозить из Союза деньги?"

Когда в газетах и по телевидению развернулась кампания против Сахарова и Солженицына, среди рабочих нашего завода тоже возникли разговоры об этих людях.

«Видать, правду писал», — говорили о Солженицыне. А когда его выслали за границу, две работницы нашего завода стали расспрашивать меня, выпустят ли теперь к нему его семью. Чисто по-человечески, по-женски переживали они это событие.

Нужно сказать, что популярность и Сахарова, и Солженицына в народе была в большой степени делом советской пропаганды, клеймившей их на все лады.

Между тем, подошел конец моей ссылки. В целом нам нравилась наша жизнь в Тобольске: своей работой мы были довольны. И можно было бы остаться тут жить и никуда не переезжать. Но хотелось ближе к Москве, к друзьям. А если бы мы остались здесь, то получалось, что ссылка моя и не кончилась? И дом, в котором мы жили, все более ветшал: надо было продавать его людям, способным отремонтировать его.