- 143 -

СТ. КОМСОМОЛЬСКАЯ

 

Багровое солнце — низко над горизонтом. Странный, звенящий звук в воздухе — не определишь, откуда он. Двухэтажные деревянные дома. Направо — чуть видные из-за сугробов — полуразвалившиеся бараки.

— Станция «Комсомольская», — читает кто-то.

Нашу колонну сопровождает уже другой конвой. Кругом штыки, собаки. Бредем из последних сил. Санитары пересыльного лагеря несут не могущих идти, на носилках. Спотыкаюсь на каждой неровности почвы. Наконец — пришли. Колючая проволока. Вышки с часовым («попкой») наверху. На воротах выцветшие лозунги. Сбоку у ворот караулка. Везде проволока, проволока, проволока... Ворота открыты.

Начинается приемка. Читают фамилии, надо отвечать имя и отчество. Личные пакеты передаются в руки нового начальства и заключенные входят в лагерь. Какой-то лагерный активист с птичьим лицом громко командует:

— Весь этап — в баню! Не расходиться!

Баня — мрачный барак. Внутри холодно — то и дело открывается наружная дверь. Баню обслуживают немцы-военнопленные.

Каждый проходит так называемую санобработку. Раздеваетесь. Вещи, кроме кожаных, вешаются на железное кольцо и сдаются в пропарку — это дезинфекция. Садишься на мокрый и холодный стул. Парикмахер бреет все места. У женщин голов не бреют. В бане выдают по две шайки кипятка — это норма. Холодная вода не нормирована. Где-то в углу клянчат еще воды. Моюсь сидя — стоять уже не могу. Одеваюсь в горячие от пропарки вещи. Баня почти пуста. Все ушли.

— Твои этапники уже в бараке. Только больных еще моют, — говорит человек в галифе. Это — завбаней, тоже заключенный.

Выхожу. Уже темнеет.

Барак длинный, как гроб. Две печи, два зарешеченных окна... Холодно, хотя печки ярко горят. Кто-то что-то жарит... Я располагаюсь на досках у входа, недалеко от печи. Кругом какие-то незнакомые ребята. Московские студенты — в другом конце. Хочу туда, но там нет места.

 

- 144 -

— Как тебя зовут? — спрашивает мой сосед, молодой круглолицый парень со странным хохолком на голове. — А ложка у тебя есть?

Я непонимающе гляжу на него.

—    Первое, что достают в лагере, — это ложка. Чем есть будешь? Вон там дядя в углу продает ложки. Купи себе.

—    У меня ни копейки нету.

—    Хм!

Парень разглядывает меня.

— Ну, уж ладно, на тебе рубль.

Он выбрасывает из кармана засаленную бумажку. Через минуту у меня уже ложка — железная, заржавленная, но все-таки ложка.

— Сегодняшний этап на обед! — раздается команда.

За нами пришел сам комендант столовой, огромный детина в москвичке, явно блатного типа.

Столовая — низкая, темная. Очень тесно. В заднем углу окно, через которое выдают пищу, там в облаках капустного пара мелькают повара. По соседству другое оконце поменьше. Это — хлеборезка. Мягко стучат ножи.

Нас сажают по десять человек за стол и начинают выдавать хлеб. Хлеба нам положено как прибывшим с этапа и еще не работающим — 750 граммов. Утром дают 400 граммов, вечером — 350 граммов. Хлеб мокрый, плохо пропеченный. Потом на подносах из строганых досок приносят обед: 500 гр. пустых щей (иному посчастливится поймать кусочек мяса величиной в зерно). На второе — 250 граммов каши.

Все остаются голодными и сразу начинается охота за пайкой хлеба. Все что-то комбинируют. За какое-то барахло выменивают хлеб, селедку. Правда, ходить в гости в чужие бараки запрещено, но запрет этот постоянно нарушается.

На ужин — полагающийся остаток хлеба, опять суп и каша. При этом заведующий столовой громко читает проповедь — за день у него каким-то образом перебрали 22 пайки хлеба и он грозит всякими карами.

Мне трудно залезать на верхние нары. Внизу же спать почти невозможно — холодно, дует...

 

КОМИССОВКА

 

На другой день меня и еще несколько человек берут на к о м и с -совку. Это начало общей комиссовки всего этапа. Комиссует вольный врач в капитанских погонах, некто Токарева-Гуревич, довольно неприятная дама. Осматривает очень поверхностно, впрочем этапников и осматривать много не надо. Все худы, как кощеи... Каждый старается подсмотреть, какую он получил категорию. Удается это очень немногим. Однако и так ясно, что подавляющее большинство может получить только так называемый «легкий индивидуальный труд». Все заключенные в лагерях делятся на различные трудовые категории в зависимости от состояния здоровья. Категорий три: первая, вторая и третья. Однако третья категория бывает не всегда и не во всех лагерях. Иногда вместо третьей категории ставится категория 2 а. Если у вас первая категория, вы должны выполнять самые тяжелые работы.

 

- 145 -

Имея вторую категорию, вы теоретически имеете право на более легкий труд. При третьей категории — еще более легкий. После категории легкого индивидуального труда идут уже инвалидные категории — в зависимости от процента нетрудоспособности заключенного. Так делятся по трудовым категориям те заключенные, которым положено работать на поверхности.

Другая половина заключенных работает в шахте. У них тоже — три категории труда: первая — шахтерская, вторая — шахтерская и третья — шахтерская.

Конечно, категории труда — вещь очень условная. Установление вашей категории зависит от вольнонаемного врача и делается на полугодовой или квартальной комиссовке. И если начальство хочет, оно всегда может повысить вашу трудовую категорию, — например, из второй перевести в первую. Протестовать против этого очень трудно, так как вы бесправны. Деление на трудовые категории имеет значение там, где есть переизбыток в рабочей силе, когда же ее недостает, то лагерное начальство использует заключенных там, где найдет нужным. Производственный план должен быть выполнен — это высшая истина коммунистического производства. И в жертву этой истине приносится всё. Лагерное начальство знает, что если заключенного ставить на непосильный труд, то он очень скоро «загнется» или, чего доброго, станет инвалидам и будет захламлять лагери. В то же время, если вас заставить делать работу, которая вам по силам, то из вас можно выжать всё — до последнего атома трудовой полезности. Таким образом, так называемое «бережливое отношение к рабочей силе» есть не что иное, как очень жестокая игра кошки с мышью.

После комиссовки мы обсуждаем ее вероятный результат. Вдруг поднимается крик.

 

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С БЛАТНЫМИ

 

—   Не выходить из бараков! — властно кричит надзиратель, который зачем-то зашел к нам в секцию. Со всех сторон бегут надзиратели, офицеры. В бараке звякает маленькое оконце, появляется искаженное ужасом лицо с разинутым ртом.

—   Да, что там такое, драка что ли? — спрашивает кто-то.

—   Какая драка! Блатные сук режут, или суки их, кто разберет. Сейчас узнаем.

—   А вы что ждете, их разнять надо, безобразие! — говорит кто-то.

—   Разнимешь! Кому охота на нож лезть! У них, брат, быстро.

—   Уж эти мне лагерные жучки!

Надзиратели выводят кого-то. Ведут в изолятор. Видны бледные, искаженные злобой лица. На одеялах выносят жертвы — тела двух зарезанных и пяти недорезанных. Один корчится и стонет; просит воды, одновременно, ругается и клянет кого-то.

— Сейчас их всех на первый ОЛП, оперировать будут. Там неплохие хирурги, да вряд ли только спасут.

Раненых охраняет человек 20 чинов с автоматами, не то могут попытаться дорезать. Обыкновенно надзиратели не имеют права входить в лагерь с оружием, но тут видно сделано исключение.

 

- 146 -

Темнеет. На небе одна за другой зажигаются звезды. Я ищу Полярную. Она почти в зените. Мы — на 68 параллели, примерно в 111 километрах за Полярным кругом! Словно наливаясь гневом к людской жестокости и злобе, небо на западе багровеет. Сначала даже не соображаешь, в чем дело. Потом догадываешься, что это — северное сияние. Багровый занавес начинает переливаться тысячами зеленых и красных игол, они свиваются и развиваются, как магический свиток, блекнут, гаснут, вспыхивают вновь, кружатся в хороводе. Кажется, все небо горит чудными огнями... И вдруг — всё исчезает.

Все стоят подавленные. Многие, вероятно, думают то же, что думаю я. Вот здесь час назад люди резали людей, своих товарищей по несчастью, запертых едва ли не на вечные времена в лагере, а в это время грозная природа севера всей своей суровой мощью славит Творца вселенной. Нужно ли это и кто виноват в этом?

— По баракам!

На следующий день составляют небольшую рабочую команду, человек в десять.

—   Вещи возьмите с собой! — говорят нам.

—   Ишь, счастливцы! — кричит кто-то.

—   А что?

—   К бабам на женский ОЛП едете, на кирпичный!

 

КИРПИЧНЫЙ ЗАВОД

 

Приехали. Очень все промерзли. Нас принимает какой-то офицер.

— Вы здесь всего дня на два-три. Мы вас поместим в особой зоне. К женщинам не ходить, — да вас и не пустят. И вот к тому бараку не подходите, там особый женский контингент. Работа не тяжелая, надо переложить дранку повыше, — скоро весна, так она вся в воде окажется.

Офицер уходит. Принесли хорошую пищу, лучше, чем на пересылке. Да еще вдруг подарок от женщин — целое одеяло черствых паек хлеба. На каждого приходится по две. Значит, голодны не будем.

В первый день я никуда не ходил — всё жевал хлеб. А на второй, после работы, вдруг вспомнил, что мне врач посоветовал побольше гулять и я вышел из барака. Был уже вечер.

С края лагеря у самой зоны стоял таинственный барак женского спецконтингента, обнесенный колючей проволокой на новеньких столбах. Холодный молочный туман опустился на лагерь и быстро смешался с ночью. Тускло, еле пробивая мглу, горели прожекторы. Я шел совсем близко около проволоки спецбарака. Слева высились саженные сугробы. Вдруг что-то темное справа, и сзади, и слева. Я остановился. Но уже меня крепко держали две цепкие женские руки. Проволока была аккуратно прорезана и отогнута — зияла дыра. - Ну лезь! -- произнес сзади женский голос.

Шапкой и рукавом я зацепился за проволоку. Рука в довольно щегольской расшитой перчатке с большим раструбом заботливо меня отцепила.

Входим в барак. Яркий электрический свет. Барак представляет собой одну секцию. Сильный запах дешевых духов. Пахнуло уютом и

 

- 147 -

теплом. Женщины почти все молодые, многие даже красивые. Одежда смешанная: и мужская и женская. Я заметил несколько шелковых платьев, туфли и даже шелковые чулки. Тут же рядом — валенки, чесанки, щегольские бурки, просто сапоги. Какая-то женщина спала. Я видел только раскрытый ярко красный рот и голубой бант в волосах. В глубине, где стоял сизый табачный дым, звучали пьяные голоса. Там курили и пили. Отовсюду на меня уставилось несколько десятков слишком бледных лиц, слишком красных губ и очень блестящих глаз. Некоторые стояли обнявшись, одна полуголая поднялась на нарах и с папиросой в губах смотрела вниз, спокойно позевывая и повязывая кричащих цветов косынку.

—    Веди его сюда, Галка, — чего, стали! — раздался из глубины барака громкий, властный и довольно неприятный женский голос. Цепкие пальцы снова взялись за мое запястье.

—    Ну, мальчик, иди, — произнес сзади голос.

Я замечаю, что барак очень опрятен. Над нарами всюду занавески из марли, вышивки полубелоснежной чистоты.

—    Только ботинки сними сначала, мальчик, — сказал сзади тот же голос.

—    И Господь Бог заставил Моисея сапоги снять!

—    Оставьте его! — произнес тот же голос.

 

ВАЛЕНТИНА БЛАТНАЯ ЦАРИЦА

 

В другом конце барака, в левом углу, стояла обыкновенная широкая кровать, совершенно неподходящая к лагерной обстановке. На кровати лежала женщина лет тридцати, сильная и высокая. Может быть, она мне показалась такой, потому что лежала. Черты её лица были не столь красивы, сколь выразительны и выдавали решительность и волю. Но самым удивительным это было отсутствие правой груди. Обе руки она держала поверх одеяла. Пальцы длинной и явно нерабочей руки были все в кольцах. Из-под гривы светлых волос на меня смотрела пара глаз. Смотрела со спокойным презрением. На меня даже никто из следователей не смотрел так. Этот спокойный пристальный взгляд напоминал чем-то змею, смотрящую, нет, рассматривающую кролика. Но змея просто ест кролика и вряд ли его при этом презирает. А я худой и бледный, с ввалившимися щеками, в ватных заплатанных брюках, в сером неуклюжем бушлате и чунях (огромные калоши из прорезиненной материи), надетых поверх ватных чулок и завязанных веревками, представлял фигуру, за которую дорого бы заплатил владелец любого варьете, знающий толк в трагикомических номерах.

Рядом со мной постыдилось бы стоять любое чучело на огороде.

«На что же ты, чучело гороховое, способен? И что мне с тобой, с этаким пугалом делать? — говорили эти властные женские глаза.

И вдруг спокойный голос произнес:

— Ты, фрайер, вообще-то в мужья годишься?

Я понял только одно: надо что-то сделать, чтобы между мной и ею образовался человеческий контакт, иначе...

Но что, что именно? И, может быть, раз в жизни, меня осенила

 

- 148 -

гениальная мысль. Я поклонился так, как кланялся когда-то, и очень учтиво сказал:

— Разрешите представиться: Трегубов.

Моя рукавица падает на пол. Хочу поднять её и невольно касаюсь руки женщины и, как когда-то в гостиной моей тётки, очень аристократической, ныне покойной, дамы, целую её руку.

—   Георгий Андреевич, — прибавляю я, и выпрямляюсь. Во властных и злых глазах нет больше скуки, злости и презрения. Она приподнялась и села на постели. Я вижу только страшный сине-багровый шрам на месте груди.

—   Садитесь, Георгий Андреевич, — говорит она. — Вы только, видно, с этапа... А меня зовут Валей, или Валькой.

Я сажусь на очень мягкую постель, снимаю шапку.

— Ну и худой мальчик! — говорит кто-то сзади.

Только теперь вижу, что кровать окружают десятка четыре женщин — в юбках, в галифе, в лаковых туфельках, в добротных теплых бурках.

В глазах Валентины удивление и жалость.

— Это все мои! — говорит она, замечая мой взгляд. — Народ разный... Ну, чего? — прикрикивает она на любопытных.

Группа женщин вокруг постели редеет. Но я чувствую, что каждое мое движение контролируется доброй полусотней невидимых глаз.

—   Голоден? — спрашивает Валентина.

—   Да, очень.

—   А в тюрьме сколько сидел?

—   Да два с половиной года.

— Вот ведь гады что делают! Мы оба с вами разочарованы, — говорит Валентина. — Вы тем, что я вас сюда затащила...

Она не заканчивает фразы, только смотрит на меня вопросительно. Я говорю за неё:

—    Тем, что приведенный по вашему приказу даже на мужчину непохож.

—    Да мне и трогать вас незачем было, только уж очень любопытно стало. Говорят, с пересылки привезли свежих, а один, говорят, какой-то немец с русской фамилией. Ну, мои девочки и видели, как вы по лагерю гуляете. Ну, я им и мигнула. Уж очень мне хотелось на вас посмотреть. Вы где сидели?

Рассказываю вкратце свою тюремную биографию. Запахло чем-то очень вкусным. На тумбочку с белоснежной скатертью водрузилась неожиданно целая сковорода с яичницей и гренками на сале.

— Кушайте! А мёду хочешь? — ласково говорит Валентина. И добавляет: — Я каждый день пью стакан меду с салом. У меня норма, как в законе, но на вас, мужиков, нормы нет... А что же ты, Георгий, собираешься теперь делать? — спрашивает она вдруг.

Валентина всё время путает «ты» и «вы».

— Не знаю, — неуверенно отвечаю я. — Так плохо себя чувствую, что думаю — хочет или не хочет этого начальство — добиваться, чтобы положили меня в стационар. Вот, подлечусь, а там будет видно.

 

- 149 -

—    Да, в стационар тебя непременно положат, а потом тебя куда-нибудь по письменной части. Ну, ладно, а что, Георгий, нового на воле?

—    Да я знаю только то, что было до сентября 1947 года...

Я ем. Гренки тают у меня во рту. Валентина серебряной ложкой разбалтывает в стакане нечто вроде сбитня. Потом вдруг отодвигает от себя стакан.

—    Пей всё!

—    А вы?

—    Я не хочу! На тебя посмотришь — кусок назад лезет.

Мы сидим и совсем мирно, как старые знакомые, беседуем. Много, много рассказывает мне о своей жизни Валентина — блатная царица. Она из интеллигентной семьи. Но семья (так это обычно в условиях неправового строя) распалась из-за каких-то репрессий власти. Валентина оказалась на улице. Потом — преступный мир Москвы. Муж — медвежатник (медвежатниками среди преступного мира называют взломщиков сейфов. Они считаются в этом мире аристократией). И пошло!

— Да, — замечает Валентина, — с тобой, Георгий, я впервые за два года говорю так, как уже почти отвыкла говорить.

Она делает движение. На её руке виден еще один шрам. Она отгадывает мои мысли.

— Резали меня, Георгий. Просыпаюсь я, а надо мной ножи. Четыре года тому назад это было. Сильно я тогда выпила, совсем бухая была. И прилегла на постели. Просыпаюсь, а их пять, и все — суки, из наших, под начальством Аньки-Глисты, которую я сама полгода до того чуть не прирезала... Ну, свалили на пол. Две насели сверху, две за руки держат, а у меня в каждом сапоге по ножу. Да где уж тут, Георгий, — две на мне сидят, две за руки держат, а сама Анька-Глиста                  стоит и приговор читает: Такая-то, такая и сякая и за то, и за то... И прирезали бы, как овцу, да им меня помучить хотелось. Видят, что  я у них в руках, да ещё и бухая. А сама Анька ножом по горлу щекочет и смеется. Я только от страха ногами по полу барабаню... Но просчитались, проститутки! Мои тут чеснячки подоспели. Аньке брюхо напополам вспороли, и ещё двух сильно порезали. Но не до смерти. А две ушли. Да от меня не уйдут! Двум скоро конец вышел. И две ещё живут. Пять лет мне за это набросили. Да вот — видишь это?

Валентина показывает сизо-багровый шрам на месте груди.

—    Как же вы так живете, Валя?

—    Да вот, так и живу, по-лагерному. Тогда они мне только руку располосовали. А потом ещё и грудь оттяпали. Подкараулили, когда я из санчасти выходила. В голову метили. Но успела я назад качнуться. И вот по груди топором и попали. Я, конечно, свалилась. Два с половиной месяца лежала... Да много чего было, Георгий, — всего не расскажешь.

Однако она рассказывает ещё и ещё, и передо мной раскрывается целый мир многомиллионного «подполья» блатных. В этом «подполье» имеется своя аристократия, свои партии и рабы, свои вожди, своя семейная жизнь.

Валентина принадлежала, несомненно, к социальной верхушке преступного мира. Она рассказывает мне про примитивные и звер-

 

- 150 -

ские, но по-своему строго логические законы блатного мира. Бутылка водки — например, — в виде предельного блаженства! Жизнь в этих «кругах» рано или поздно почти всегда кончается располосованным животом и лагерным моргом... Я познакомился с миром, о котором в Европе не имеют почти никакого представления.

—    Что же мне теперь делать, Георгий? — спрашивает Валентина. — Ты вот человек умный. Как же жить так, и резаться, пока тебя саму не зарежут и на простыне не отнесут? Не знаешь?

—    Не знаю, Валентина.

— Ну, ладно, теперь поздно, завтра поговорим. Эй, пропустить его. И показать, где дыра! — негромко отдает она приказание.

Когда я иду обратно, в бараке уже почти все лежат, и с верхних и с нижних нар на меня глядят презрительные, насмешливые, часто злые и холодные женские глаза. А, пожалуй, сильнее всего в них чувствовалось удивление. Лишь потом я понял его причину.

Мороз. Зеленые сосновые иглы северного сияния. Дыра в проволоке.

— Вот твой барак, направо, не заблудись! А то мы за тебя перед Валентиной отвечаем.

Провожают меня теперь две женщины. За руки больше не держат...

На другой день я снова был у Валентины. Меня уже никто не ловил. Только махнули рукой из-за проволоки.

В этот раз Валентина была одета и имела вполне элегантный вид. На её лице был заметен грим, и у меня сразу мелькнула мысль, не имела ли она когда-либо отношение к сцене. Я сказал ей несколько изысканных комплиментов. Валентина была очень польщена. В этот раз мы уже разговаривали как старые знакомые.

Одна из прислужниц Валентины (их было у нее четыре), с беспокойным взором, с черной косой вокруг головы, принесла резиновую грелку. В грелке что-то булькало.

— Открути пробку, да позови Мокрицу с Уткой — приказала Валентина. — Сейчас согреем тебя, — сказала она, обращаясь ко мне.

Мокрицей оказалась очень длинная блатная дивчина. Утка, наоборот, была маленькой и полной. Пробка грелки откручена.

—    Пей, — улыбаясь, говорит Валентина, и сначала сама делает изрядный глоток.

—    Пей, Жорка, несчастный! — говорит Валентина. — Раз с нами, с блатными, живешь, так и живи, меня сердить плохо!

Пытаюсь сжульничать — сделать микроскопический глоток. Но Валентина перехитрила. Она сжала грелку. В рот хлынула обжигающая противная сивуха. Я вытаращил глаза, задыхаясь. Весь барак залился смехом. Меня снова усаживают. Впихивают в рот что-то жирное.

— Пей, несчастный берлинец! — говорит Валентина и переливчато смеется.

Барак я покидаю с помощью «адъютантов» Валентины, причем большую часть пути совершаю на четвереньках...

...На работу я в эти дни не хожу. Меня просто не берут. Валентина приказала, — это её «протекция».

 

- 151 -

Всему, однако, на свете бывает конец. Меня, вдруг, потребовали обратно на пересылку. Против этого бессильна даже Валентина. Я только успел заскочить к ней попрощаться. Она сунула мне в руки объемистый сверток какой-то снеди и хорошие валенки.

— Помни меня, Жорка, не забывай. Жратвы ещё пришлю, — были её последние слова.

Действительно, пока я находился на пересылке, она два раза присылала пакетики со съедобным. Однажды получил от неё даже и письмо. Ответил ей и послал в письме вырезанный из зубной щетки крестик... Через два года её, по слухам, зарезали где-то, кажется, на Инте.

 

НА НОВОМ МЕСТЕ. ПОКУПАТЕЛИ РАБОВ

 

Дни идут. Знакомлюсь, кое-как обживаюсь на новом месте, кое-что раздобываю поесть сверх нормы. Кормят скверно, но все-таки это не просоленная селедка этапа. И к тому же — свежий воздух. Гуляю и гуляю.

Приехали покупатели рабов. Это — администраторы различных шахт. Всех загоняют в бараки, двери закрываются, около них становятся дневальные. Приходят скупщики живого товара в сопровождении лагерных надзирателей. Мы стоим и ждем, что будет. Какой-то откормленный субъект в дохе громко произносит:

— Нужен высококвалифицированный столяр, не подлежащий Речлагу.

Что такое Речлаг? На Воркуте имеются две лагерные системы. Одна — это Воркутлаг, к которому относится ряд шахт и лагерей. Здесь в основном «бытовики» или заключенные по 58 статье (если они не подлежат режимному лагерю). Другая система — это Речлаг, т.е. Речной лагерь МВД. Речной лагерь обнимает ряд лагерей, где содержатся наиболее тяжелые преступники. Лагери системы Речлага укомплектованы частично из заключенных, присужденных к каторжным работам.

«Требуется квалифицированный столяр, не подлежащий Речлагу» — это значит, что работорговец прибыл из какого-то лагеря системы Воркутлага. Другим рабовладельцам нужны механики, шофёры, короче говоря — все дефицитные профессии в Советском Союзе. Получив раба, работорговец записывает его фамилию, имя и отчество, статью, срок заключения. С беспокойством спрашивают о здоровье, никому не хочется вместо квалифицированного сварщика получить нетрудоспособного инвалида. Почти что смотрят в зубы, как лошадям.

Когда аукцион заканчивается, работорговцы уходят. У всех подавленное настроение.

На другой день из КВЧ (так называемая культурно-воспитательная часть) принесли для прочтения газеты. Вечером газеты таинственно исчезли. Началось расследование. Кто-то видел, как какой-то корявый очкастый старикашка рвал газеты на закрутки для махорки. Старикашку разоблачили и донесли начальству. Пропажа казенной газеты в бараке грозит прекращением выдачи газет вообще, от чего страдает весь коллектив барака. Виновного начальство определило на трое суток в изолятор.

 

- 152 -

На другой день после обеда в барак прибегает дневальный из комендатуры.

— Трегубов, есть такой?

Ведут в комендатуру. За столом молодой щеголеватый офицер, по-видимому, — лагерный оперуполномоченный. Явно хочет произвести впечатление. Спрашивает фамилию, потом:

— Какой белогвардейской эмигрантской организации вы были членом?

—   Я член НТС.

—   Это что же такое?

Коротко рассказываю ему, что такое НТС.

—   А здесь вы зачем занимаетесь этой агитацией? Вам ещё недовольно? — говорит он. — Вы сколько имеете — 20 или 25 лет каторги?

—   Каторги вообще не имею, у меня 25 лет ИТЛ.

Он задает несколько вопросов о моих познаниях в области философии.

— Так, можете идти.

Ухожу. Что сей сон значит? Разгадки пришлось ждать недолго. Через полчаса другой дневальный:

— Трегубов с вещами.

Наскоро прощаюсь. Ведут меня прямо в изолятор. Старший уполномоченный, с худым и жестким лицом, показывает мне постановление и приказывает расписаться под ним. Читаю: «в изолятор на трое суток». Все вещи отбирают, оставляют только бушлат.

 

В ИЗОЛЯТОРЕ. НАЗНАЧЕНИЕ НА РАБОТУ

 

Чулан, нары... Я не один — по ворчливому голосу узнаю очкастого, располосовавшего газету. Сидят двое каких-то обстоятельных дядей в шапках с наушниками и ещё некто в драном.

Обстоятельных дядей вызывают на допрос, который происходит тут же за дверью, в коридоре изолятора.

— Вы как смеете бить дневального? — говорит за дверью голос невидимого начальника. — Это что же будет, если каждый дневальному будет загибать салазки?

—   Зачем он воров покрывает?

—   А вы знаете, что это он?

—   Знаю, у него и рожа такая поганая.

—   Чтобы этого хулиганства больше не было, понятно?

Приносят хлеб и в глиняных мисках — суп. Где-то по соседству переругиваются на своем жаргоне блатные. Слышны издали визгливые женские голоса.

Тяжелый сон. Очкастый стонет и хрипит во сне. Часов в 10 утра гремит замок.

—    Кто на Т?

Выхожу.

—    Примите хлеб.

—    Куда, в барак?

—    Проверьте ваши вещи!

 

- 153 -

Проверяю. Нет перчаток, которые я получил в подарок на этапе. Надзиратель приносит их с разочарованным лицом.

Ведут к вахте. Конвой из троих и симпатичная вдумчивая собака. У старшего мой пакет. Проверяют мою личность. Пошли.

В морозном воздухе все тот же звенящий звук. Тусклое оранжевое солнце в короне совсем низко над горизонтом. Кругом сугробы, бараки. Кучи угля. Ледяные холмы. Терраконики шахт, проволока... Обращаю внимание на множество часовых перед какими-то складами, — солдаты войск МВД: красные погоны, голубой кант, полушубки, валенки, винтовка или автомат.

Ведут меня по заснеженной дороге. Часовые равнодушно-весело смотрят на меня. Идти очень трудно. Но пребывание на свежем воздухе после камеры доставляет мне наслаждение.

По правую руку видна глубокая извилина замерзшей реки Воркуты, притока Печоры. Вдали — замерзший во льду понтонный мост, — по нему, как жуки, ползут грузовики. Дальше — стальная конструкция железнодорожного моста. На другом берегу — игрушечный поезд с углем. Всё залито желто-оранжевым неверным светом полярного солнца. Налево конусообразный холм, он весь дымится. На него въезжает тележка и с грохотом вываливает породу.

—      Вот на этой шахте будешь работать, — говорит начальник конвоя. За холмом — два терраконика шахты.

—      Это шахта Капитальная, лагерь № 1, — говорит начальник конвоя.

Вся территория шахты и лагерь окружены двойным забором колючей проволоки. Кроме того, стоят еще низкие заборы колючей проволоки, отгораживающие так называемую запретную зону. Четыре ряда проволоки! Ворота. На них, конечно, лозунги: «Увеличим количество добычи угля в 1950 году!» — «Работай сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня!» И более скромно: «Отделяй добросовестно уголь от породы!»

Вводят на вахту.

— Эй, нарядчик, принимай!

Появляется плотный человек в хороших сапогах и черной клеенчатой куртке-спецовке с номерами на спине, на шапке и на правой штанине. Литера и номер. Я понимаю: первый ОЛП — это каторжный ОЛП.

— Я смотрю на лица встречающихся, лагерники выглядят неплохо, значит, можно будет жить. Приводят в низкое здание. Это — санчасть. На стенах плакаты по технике безопасности, надписи: «Шахтер! Борись против производственных травм!».

Меня записывают в толстую книгу. Это — лагерная приходно-расходная книга. Появляются надзиратели и производят шмон.

— Вы сейчас, как вновь прибывший, будете положены в стационар на три недели.

Эта перспектива мне нравится. Стационар — одноэтажный барак. Справа от входа — первый терапевтический стационар, слева — второй. В середине — коридоры, направо и налево — палаты, каждая за номером. Имеются палаты туберкулезников, желудочных, сердечников и т. д. Здесь своя баня и две собственные уборные. Это — большая роскошь.