- 218 -

В КОТЛОВАНЕ

 

Шахта № 40 еще строится. Она должна стать по размерам производства крупнейшей шахтой на Воркуте. Ее зовут миллионкой — по плану она должна давать миллион тонн угля в год. Ствол уже пробит, вернее, два ствола — малый и большой. Над скиповым стволом монтируется терраконик. В морозном тумане возвышаются гигантские стальные конструкции. Шахта должна быть пущена в ход 1 января 1953 года. Меня определяют в землекопную бригаду. И сразу я попадаю в ночную смену.

Февраль на Воркуте тих и морозен. Вся площадь вокруг шахты завалена стройматериалами — досками, бревнами. Стучат отбойные молотки. Роются котлованы до 10 метров глубины под фундаменты зданий. Ускоренно возводится пятиэтажное здание комбината. Среди путаницы досок, стальных конструкций, кабелей, электрических проводов, как земляные черви, копошатся с кирками и лопатами работяги.

Над краем котлована — сколоченные на живую нитку доски. По ним возят в тачках цемент, прямо над головами. Доски трещат. Работяги, слабые, истощены, качаются. Каждую минуту на людей может свалиться груз килограммов 80. Меня ставят по соседству, где отрывается узкая щель метров пять глубины. Внизу двое с отбойными молотками долбят вечную мерзлоту. Один отгребает и отбрасывает наверх. Два метра выше устроено деревянное перекрытие, на него снизу бросают комки вечной мерзлоты и мне надо разом выбрасывать их наверх, на следующий ярус. Внизу беспрерывно холодным блеском сверкает лопата, на мою площадку со стуком падают комки. Руки болят. Я с почти мистической ненавистью смотрю на сверкающую лопату внизу, которая не дает мне передышки. Иногда слышится хриплый голос работяги:

— Который час? Черт, только одиннадцать!

Дело идет к утру. Все устали до полусмерти. Уже не так дробно и злобно стучат отбойные молотки. Из котлована вылезают грязно-серые фигуры и куда-то бредут. Бригадиры тоже приумолкли, никто не в состоянии быть собакой в течение 10 часов.

 

- 219 -

Два часа ночи. Десятичасовой рабочий день окончился. Наша смена может идти домой. У вахты, что на границе промзоны и ОЛПа, — столпотворение вавилонское. Десятки бригад толпятся голодные, усталые, грязные.

—    Начальник, пускай.

—    Рано еще.

—    Как рано? Мы план выполнили.

—    Пускаем только после двух.

—    Уже давно два.

—    Нет еще.

Часов ни у кого нет. Как докажешь? Наконец начинают выпускать. При этом — шмон. Кто в силах — пробивает себе путь вперед кулаками.

Около четырех мы — в ОЛПе. Ложиться спать поздно. Сейчас будет общий подъем и суета. Есть время умыться до общего подъема и потом идти завтракать. Промокшие валенки и сырой бушлат устраиваются в сушилку. Здесь хоть в каждом бараке имеется сушилка. Правда, если вы сильно промокли, то за какие-нибудь 10 часов одежда высохнуть не может, а это самое опасное: идти на мороз мокрым. В столовке дают камсу — ржавую и просоленную донельзя. Горе тому кто съест с голода более или менее значительную порцию камсы. Желудочные спазмы обеспечены. Но ее едят, едят, проклиная все и вся...

Наконец, наступает блаженная минута — можно лечь в постель. Кругом гомон и суета. Дневная смена идет на работу.

— Становись на поверку!

— Гражданин дежурный, самим начальником ОЛПа разрешено спать, ведь людям надо идти в ночь опять на работу.

— Я не могу лежачих считать. А ну, встать всем! Ругаясь, протирая глаза, работяги слезают с нар.

Чем дальше, тем работа становится все труднее и труднее. В последние дни я почти исключительно вожу тачку по доскам, а это — труднейшая работа, нужны силы, внимание и сноровка. Иногда ведешь ее по обмороженным доскам по краю котлована. Внизу копошатся знакомые и незнакомые работяги. Уронить тачку вниз — это значит убить или покалечить кого-то. Все больше и больше работяг ложится от истощения в стационар. Санчасть весь день полна. Врачи и фельдшера сбиваются с ног, обслуживая приходящих, но и они прекрасно знают, что их медицинская помощь бессильна. Наличный контингент пятого лаготделения медленно, но верно идет почти поголовно к дистрофии.

 

СНОВА В СТАЦИОНАРЕ

 

Стою у окошечка санчасти. Сегодня я должен пройти так называемый ВТеК, что значит внеочередная техническая комиссия. Она должна установить: дистрофик я, или не дистрофик.

ВТеК признает меня дистрофиком какой-то степени и, по заверению главврача, я буду положен в стационар.

 

- 220 -

В стационаре, в обстановке покоя, прошедшие работы в котлованах мне кажутся тяжелым и нелепым сном.

Что-то новое реет в воздухе. Крепнут какие-то смутные слухи. Говорят о введении нового Уголовного Кодекса, о пересмотре всех дел, о массовом сокращении сроков, о введении зарплаты заключенным... И вот — первая ласточка: с января 1952 года труд заключенных будет оплачиваться. В лагере ликование.

— Деньги будут! — несется из одного конца лагеря в другой. Все лагерники мысленно представляют себе возможности, которые откроются при наличии собственных, до того времени запрещенных, денег. Голодные работяги думают о сахаре, масле, жирах. Те, для кого лагерные мечтания не сосредоточиваются исключительно на еде, подумывают о том, как бы приодеться. Блатные и иже с ними мечтают о водочке.

Приходит рассыльный бухгалтерии. Все толпятся в коридоре. Рассыльный зачитывает фамилии больных, которым можно получать деньги.

— Сейчас же идите в бухгалтерию получать, стационары как раз получают, торопитесь, переведут на лицевой счет, а потом жди, —свирепо предупреждает рассыльный.

Процессия больных, одетых в тряпье, направляется к бухгалтерии. Там — столпотворение вавилонское! Некоторые стоят по три часа. У всех злобные, возбужденные лица.

— Это называется деньги дают! Издеваются!

В окошечке сидит с каменным лицом главная бухгалтерша. И подчеркнуто медленно, презрительно поджав губы, выплачивает по ведомости деньги.

—    Значит, как же это будет? — спрашивает кто-то.

—   А очень просто. Все лагерники приравниваются в трудовом отношении к вольнонаемным рабочим, т. е. получают такую же зарплату. Но ты лагерник, а не вольный. И вот из твоей зарплаты вычитается за жилплощадь, за одежу, за питание. А остаток идет тебе. Конечно, это в том случае, если ты выполнил норму...

 

БОИ У ЛАРЬКА

 

— Два грузовика товаров привезли.

Это последняя новость. Идем смотреть, как разгружают. Перед ларьком толпа. Добровольцы тащат с грузовика ящики конфет. Карамель «Кошачьи лапки». Потом бочки с повидлом. Все разочарованы: сахара и жиров нет. У входа в ларек уже стоит очередь человек 200. Выходит в белом кителе заведующий.

— Ну чего стали? Продавать будем только после обеда!

Никто не двигается с места. Все продолжают стоять в очереди — подождешь несколько часов, но зато что-то получишь. Все уже знают, что продуктов привезли очень немного. Конфет продают только по 200 граммов.

— На кой прах стоим за 200 грамм!

— И за сто грамм стоять будешь!

Погода скверная. Пронзительный ветер хлещет мокрым снегом.

 

- 221 -

Работяги дышат на пальцы, прыгают с ноги на ногу, проклинают начальство, заведующего ларьком, друг друга.

Торговля идет во всю. Очередь, как и всякая очередь, постепенно уплотняется при приближении к входу. Сжимают так, что трещат кости. Очередь стоит уже в три ряда, которые сливаются в одну колонну, штурмующую дверь ларька.

Лезущих без очереди в темном коридоре хватают за фалды. Что-то трещит. Слышен семиэтажный мат. Блатная рожа кого-то в темноте лупит котелком. Дверь в ларек заперта. Иногда ее открывает дневальный и впускает следующую партию — человек 15...

В ларьке, с видом загнанных лошадей работают заведующий и его помощник. Я знаю работу в продкаптерке и очень им сочувствую. В одни руки отпускается 200 граммов конфет и 500 граммов повидла. Получив и то и другое, нужно отойти в сторону. Дневальный ждет, пока наберется 8—10 человек и тогда, осторожно открыв дверь, выпускает счастливчиков, прижимающих к груди пакетики со сладостями. А в коридоре гвалт все усиливается — прошел слух, что продукты подходят к концу. Кого-то выпихивают из очереди. Вспыхивает драка, одного вдавили в шкаф. Дверь в ларек трещит...

 

ПУГОВИЦЫ НА ЖИВОМ ТЕЛЕ

 

Я уже целый месяц в стационаре. И хотя здесь и голодно, но все-таки лучше, чем в котловане. Утром, после первого завтрака, прибегает надзиратель.

— Доктора Прищепу в изолятор, быстро! Разные там свои инструменты прихватите! Блатные чудят!

Доктор Прищепа беспомощно оглядывается вокруг.

— Георгий Андреевич, прошу вас, помогите. Я не хочу будить фельдшера.

В изоляторе горят тусклые лампочки. С озабоченными лицами переговариваются два офицера. Человек пять надзирателей.

—    Сюда, доктор, — говорит один офицер. — Тут они. А это кто с вами?

—    Мой помощник, за фельдшера.

—    А, ну ладно. Только не болтать по ОЛПу.

Камера № 4. В камере тепло. На нарах двое. Один — лет двадцати, в галифе и в шикарных хромовых сапогах, полуголый, другой — совершенно голый. Оба на нас ноль внимания. У полуголого я вижу на груди пятна размазанной крови и какие-то странные круглые предметы.

—    Что вы сделали? — добродушный доктор Прищепа всплескивает руками. — Как же вы пуговицы к телу пришили?

—    А чего, доктор, требую прокурора. Хватит, намучился. Меня этот проститутка Филиппов все по карцерам держит.

—    Да у вас может заражение крови быть.

—    Наплевать!

Мускулистое тело вымазано кровью. Пуговицы тоже в крови. Доктор Прищепа разглядывает их с почти суеверным ужасом.

 

- 222 -

— Их надо снять, — говорит он. — Опасно. Антонов огонь, кажется,  начинается.

— Не троньте, доктор. Пока не придет прокурор — так сидеть  буду.

—    Начальник ОЛПа, — шипит сзади кто-то. Входит Филиппов. Он мрачно глядит на всю сцену.

—    Можете идти. Я сам с ними поговорю!

По возвращении в стационар доктор резонирует:

— Вот ведь люди, — пришил на живое тело штук пять пуговиц и хоть бы хны! Смотреть страшно. Да, сильные они люди, волевые. И был бы из них толк, если бы не советская власть...

 

ЧТО БЫЛО, КОГДА МЕНЯ АРЕСТОВАЛИ

 

Вечерняя поверка. Называют фамилии.

—   Трегубов!

—   Георгий Андреевич.

Ко мне подходит высокий и худой молодой человек.

— Ваша фамилия Трегубов? Вы мне сразу показались знакомым, вы меня не узнаете?

Он называет фамилию. Мы с ним встречались в Берлине летом 1947 года в семье одного русского американца Михаила Щербина. Это был один из немногих, которые в то время вполне понимали реальную опасность большевизма и он, не имея, конечно, возможности что-либо изменить в нерешительной, колеблющейся и полной поклонов по отношению к большевикам политике, очень много помогал отсиживающимся в Западном Берлине русским эмигрантам.

Об этом человеке, несомненно достойнейшем представителе американского народа, у меня сохранились самые светлые воспоминания. И вот здесь в лагере я встречаю одного из его друзей. Вечером мы обмениваемся нашими переживаниями.

—   Все были в некотором недоумении, зачем вы пошли в восточный сектор?

—   Я и сейчас еще не уверен, что это был восточный сектор. Это было чень маленький театр в районе Фридрихштрассе и шел там «Хаупт-ман фон Кёпеник». Не пойти я не мог. Я не хотел ссориться с Ключевской. Говорили о ней очень плохо. Но в те времена о многих говорили плохо. Мне было нужно во что бы то ни стало покинуть Берлин. За мной следили и следили интенсивно.

—   И чем же вам могла помочь Ключевская?

—   Она перед тем помогла уехать балерине Трофимовой в Швейцарию союзным поездом. Ну, я и рассчитывал, что она могла бы устроить это и мне. Я ведь знал ее много лет. И как-то не верилось в возможность предательства.

—   Да, фатально.

—   Ну а вы?

—   Да обо мне потом. Сначала я расскажу, что началось после вашего ареста. Ключевская вообще никак не реагировала, как будто ничего не произошло. А Трофимова, так та нашим общим знакомым дала знать, что арестован Трегубов. И, конечно, реакция была самая разная. В общем друзья о вас пожалели, ругнули раз-другой Ключевскую

 

- 223 -

с Трофимовой и успокоились. Было ясно, что если арестовали в театре политического преступника Трегубова, то, конечно, с ним должны были задержать и его дам. А их даже не остановили. Ну, конечно, о вашей матушке заботятся. И Михаил Щербин ей помогал.

Я чувствую глубокую благодарность к тем, кто не забыл меня и помогал моей матери.

—    А моя мать, жива ли она вообще?

—    Меня взяли в 1950 году, до того времени она была жива. Думаю, жива и теперь. Очень старушка убивалась, когда вы исчезли.

Мы оба молчим. Я думаю о миллионах таких матерей, как моя, убивающихся по убитым, замученным, похищенным сыновьям. И о том, как мало для тех, кто не знает горя, значат их слезы.

Потом он мне рассказывает историю своего похищения. Кое-что рассказывает и о Союзе. Правда, его сведения очень ограничены, но из них следует, что Союз действует. Это меня снова подбадривает.

 

НА ПОСТРОЙКЕ БАРАКОВ

 

Наконец наступает «судный день» — я выписан, и, на сей раз в соответствии со своей категорией, определен в бригаду легкого индивидуального труда. Работники бригад легкого индивидуального труда и законченные инвалиды, т.е. лагерный лом, с которым можно не церемониться, помещаются в 29-м бараке. Сплошные нары, потому что не хватает места, грязь несусветная.

Я — в бригаде Степанова. Мне поручается обивание внутренних стен барака дранкой. Нормы — не то 28 кв. метров за 10 часов, не то 38. Это и неважно: норма все равно невыполнима. Пучки дранки валяются в снегу, они примерзли, отсырели, легко ломаются. Гвозди — «лапша», т. е. странное подобие гвоздей, сделанных из листового железа самодельным способом. Работяги смеются, говорят, что вся Воркута стоит на «лапше». Это совершенно верно. Если бы гвозди были фабричными, то норму может быть можно было и выполнить. Но когда вы вбиваете в дранку «лапшу», то чуть не половина их сгибается и ломается.

Работа «кипит». Я стою под потолком на зыбких колеблющихся досках. Подо мной — бревна еще не перекрытого пола, груды мусора. В бараке нет ни дверей, ни окон. Работать с дранкой нужно голыми руками, иначе «лапшу» не ухватишь.

Весь рабочий день — под знаком мучительной боли в застывших пальцах. Пальцы на холоде (хоть май месяц, но погода мерзкая) болят так, что из глаз сыплются искры.

Бригадир лезет наверх и смотрит с сомнением на слишком редко и слишком слабо прибитую дранку. Она чуть держится.

—    Вот халтурщики-лодыри, кто же такую работу будет принимать? На честном пионерском все держится.

—    Слушай, Богдан, — говорит кто-то бригадиру. — Ну, как тут дранку бить, холод такой, пальцы не гнутся.

 

- 224 -

— Сам знаю, что холодно. А что я сделаю? Я прораб? Подождите, вон скажу чтобы жаровню дали...

*

Зима кончилась. Начало июня. Весна в полном разгаре. А это значит новая беда — половодье. Тают чудовищные сугробы. Бараки, стройматериал — все куда-то плывет, и местность превращается в непроходимое болото. Переводят на дренажные работы. Вокруг новых бараков роются кюветы. По ним, журча, текут вешние воды. Ноги у всех мокрые. Все мы — как и зимой на котлованах — в резиновых сапогах. И так же, как и на котлованах, резиновые сапоги — невероятная рвань.

Наконец; в июле становится тепло, и нашей бригаде — бригаде париев — улыбается солнце. Нас переводят в хороший барак.

Наступает вечный день. Солнце в 12 часов ночи! К этому трудно привыкнуть.

Работа по строительству бараков идет своим чередом.

Стоит относительно теплый для Воркуты август. Целыми днями вся наша бригада обкладывает выкопанные кюветы дерном. Норма — 16 квадратных метров на человека.

В столовой неожиданно встречаю еще одного знакомого из Вустрау. Он расспрашивает меня, как я живу в лагере, чем занимаюсь. Я молча показываю вымазанные глиной руки и сапоги.

— Я вас из котлована выужу, — говорит Басовский.

Я, конечно, ему плохо верю. Но, действительно, — на третий день он приходит.

— Юрий Андреевич, — вы в бельевой работать можете? Как раз там один ушел. Зарплата — 167 рублей. Работа, правда, трудная, но зато чистая...

 

ПЕРЕВОД В БАННУЮ БРИГАДУ. ВВЕДЕНИЕ НОМЕРОВ.

 

На следующий день меня переводят в банно-прачечную бригаду.

Работы — на 12—14 часов в сутки. Конечно, это не каторжный труд в котловане. Но все-таки весь день в тяжелой, спертой атмосфере бани без свежего воздуха. Кроме того, работая в бельевой, очень просто нажить себе врагов. Все друзья и не друзья считают, что вы можете для них что-то сделать, или, попросту говоря, зажать пару белья. Все знают, что я ничего не могу дать. У меня ничего нет. И все-таки просят чуть не Христа ради.

Возвращаюсь с ночной смены. В бараке уже кое-кто встал. О чем-то перешептываются.

—    Слышали, номера вводят?

—    Какие номера?

—    А то, что раньше только каторжане носили. Номера на правом колене, на шапке и на спине.

В этот день, несмотря на смертельную усталость, долго никто не может заснуть.

Перед обедом идем получать номера. Номера дают в КВЧ (культурно-воспитательная часть).

— На правом колене надо нашить белую тряпочку 20 санти-

 

- 225 -

метров длины, 10 сантиметров ширины, на ней — номер. Вот я вам покажу, — говорит художник из КВЧ.

На лоскутке черной краской зловеще пишется: 1—Л—718.

—    И еще себе две такие сделайте — на спину и на левый рукав.

—    А на шапку?

—    На шапку вам не положено. Вы не каторжане, — смеется художник.

Назад все идут мрачные.

— Прошлой весной все бараки на запор, а теперь эти номера... Вот тебе и новый уголовный кодекс, вот тебе и амнистия!

 

УБИЙСТВО

 

—    Слыхали, Трегубов, страшную новость? Убиты старший нарядчик и комендант.

—    А кто их... блатные?

—    Да нет, два пацана, полумальчишки — Харьковцев и Ковшило. Они у вас часто в бане бывают.

Я смутно начинаю их вспоминать.

— Тесаки на шахте в мастерской поделали, — продолжает помпобыт, — ив три утра пошли. У Орлова — нарядчика — шикарное место в бараке. Спит он под стеганым одеялом, а рядом с ним — прораб Губченко. Ну, Ковшило подошел к Орлову и только тронул одеяло, а тот и проснулся. А Харьковцев перед тем лампочку вывернул. Орлов ногами отбросил Ковшилова, а в это время Харьковцев с другой стороны забежал и его тюкнул. Орлов полез через Губченко спасаться, и в проходе свалился. А Губченко прямо босиком по снегу, в одном белье, в надзорслужбу бросился. Рыльце у него тоже в пушку. Ну, тут те оба на Орлова и насели, и давай его препарировать. Я видел, как его потом несли, страшный вид... Штук тридцать ран. Потом пошли за Лихопутом. Тот в другом бараке живет. Он уже встал. Один с ним схватился, а другой разом в горло. И не пикнул комендант. А потом они пошли и честно отдали тесаки в над зорслужбе. Ну, теперь сидят. Говорят, какой-то комиссии ожидают. Убитых не жалко — заканчивает помпобыт. — Заслужили. И нарядчик, и комендант — собаки редкостные.

Реакция на убийство самая различная. Лагерная «элита», советофильствующие и подпевающие начальству элементы повесили носы. Им всюду стали чудиться ножи. Среди работяг заметно оживление. Все жалеют убийц и никто добром не поминает убитых.

 

СОЮЗНАЯ ГРУППА НА 40-Й ШАХТЕ

 

Снова зима. Воет пурга. А в спокойные дни звездное небо играет иглами северного сияния. Ко мне приходит мой знакомый по Берлину и говорит, что он случайно открыл члена Союза и называет мне знакомую фамилию. Теперь нас уже 4 человека. Вечером, после окончания работы, когда весь банный персонал ушел домой, в раздевалке темно, тепло и тихо. Только насвистывают трубы.

Мы сидим и тихо разговариваем. Он слышал обо мне и раньше. И вот теперь рассказывает мне все, что знает о Союзе. Я слышу в первый раз название газеты «Посев». Совершенно мне неизвестные годы послевоенной работы Союза проходят передо мной. По рассказу я

 

- 226 -

представляю себе в общих контурах картину широко поставленной закрытой работы.

Больше всего меня интересует, кто уцелел из руководящего кадра Союза. Слышу знакомые имена. Союз оружия не сложил! — радостно звучит во мне. Союз борется! И Союз не забыл тех, кто выпал из игры... Много часов длится беседа. Потом я расспрашиваю его об общем политическом положении, как его расценивают на Западе, о шансах войны.

— Не понимают, — говорит он, — что на карте стоит, и не верят. Как перед потопом...

На другой день мы снова встречаемся, намечаем пути связи с друзьями. Этот день становится днем рождения союзной группы на 40-й шахте.