- 52 -

ПОСЛЕ СМЕРТИ

 

Из трубы небольшой, укрытой метровым снегом землянки в синее предрассветное небо тянется ленивый дымок. Умер Янис, и санитар-татарин топит печь мертвецкой: тело покойника не должно замерзнуть, окостенеть, — утром, как положено, его будут анатомировать.

Янису было лет шестьдесят пять. Было... Отныне приходится говорить о нем в прошедшем времени. Мне нравилось его спокойствие, размеренность его движений, тихая улыбка серых глаз, степенность, природное трудолюбие... Слушая его, можно было забыть, что находишься в лагере. Вот сидит он, широкий, коренастый, большебородый, в лисьей своей шапке и, добродушно улыбаясь (от чего топорщатся его пышные усы), передает хуторские новости. Ясно: на днях получил письмо. Но говорит Янис так, будто сам ненадолго съездил домой, побывал и на своем хуторе, и у соседей, и в близлежащем городке, где сельский люд покупает городские товары и продает свои излишки — зерна, картофеля, поросят... Январь, а уж корова — единственная, которую оставили жене, отелилась. Телочку, разумеется, придется сдать в колхоз. Что слышно в родном краю? Да ничего, помаленьку да потихоньку, живут, работают, кто остался, того почти что не беспокоят. (Это значит — аресты сильно сократились.) Старуху давно приняли в артель, она полноправный член колхоза. Трудно ей, шестидесятилетней, но — работящая, как все латышки, она и в артели успевает. Молоко, к примеру, она сдала до срока, излишки отвезла на завод — для переработки — и получила масло, голландский сыр. Говорит (Янис имеет в виду — пишет), что продуктов у нее достаточно, головку сыру и доброе кило масла она прислала ему, Янису. Конечно, ее слова не мешало бы проверить: себе,

 

- 53 -

возможно, она оставила самую малость, а то и вовсе ничего, — как тут узнаешь? Вот и еще одно непроверенное дело: из месяца в месяц старуха присылает сало и твердит, что все это — от одного кабанчика, заколотого год назад — к Рождеству. Странные кабанчики пошли в Латвии... И Янис вновь усмехается.

Тосковал ли он по дому? Внешне это было незаметно. Так уж случилось, что его забрали, ничего не поделаешь. Приходится довольствоваться одними письмами... И он продолжает рассказывать домашние новости. Представьте, у Марты, дочери, живущей в ста километрах от родного хутора, родился сын — третий по счету. Не мешает напомнить, что немало внуков у него и от сыновей, всех их он может назвать по имени. Из собственных его детей — их было семеро — пять человек живут и здравствуют. Таков уж его род. И если взять братьев, сестер, если еще взять детей деда... Братья и сестры, дядья и тетки со старых — прежних — времен живут в Америке, в Канаде, в Австралии, да и в Латвии их хватает. Конечно, кое-кто, как он, Янис, угодил в Сибирь, да ведь тут ничего не поделаешь...

Покончив с домашними делами, он переходит к другому вопросу — тоже любимому: о врачах. К врачам — вольным и заключенным, работающим в лагере, — он относится с доброй почтительностью. Это хорошие люди, и когда им не мешают, не вмешиваются в их дела, они всегда готовы помочь... Не то было в сорок четвертом, когда эшелоны с заключенными шли в Сибирь из Латвии, Литвы, Эстонии. Да, по правде сказать, в этих эшелонах и врачей не было. На весь поезд — одна фельдшерица. И что она, бесправная, могла поделать, чем помочь, когда всем распоряжается конвой?.. И, вспоминая этап, Янис горестно качает головой, он как бы со стороны видит былое горе. Лето, в каждой теплушке человек семьдесят, не меньше. Кормили баландой, пили сырую воду. Началась дизентерия... Лекарств — если не считать касторки и аспирина — нет, еды для больных нет, фельдшерица, как сказано, бесправна. Тянемся, едем — неделю, две, три; по дню, по два эшелон держат на запасных путях — пропускают на фронт воинские составы. Конвойные озверели, да и наши, заключенные, хуже волков стали. Ночью не спишь, слышишь

 

- 54 -

— в углу возня и голос хриплый: «Спасите», — и вновь возня, хрипенье. Человек болен, ослабел, а уж к нему подобрались, его раздевают, душат... Зачем? Одежду, барахлишко отдадут конвойному, а он все это загонит, добрую часть выручки возьмет себе, а на остальное купит и принесет полбуханки хлеба, горсть пшена... Наскоро — чтоб другие не отобрали, грабители поедят добычу, и тут же у них начинается рвота, понос, и уж другие грабители — посильней — их караулят, и как ночь — душат, раздевают. А ты смотри, молчи, а то и тебя, здорового, укокошат... Да, было дело, было дело, и вспоминать неохота...

Оборвав печальную историю, Янис возвращается к рассказу о лагерных врачах, о санчасти, и вновь спокойно, ясно, добродушно лучатся его глаза. От доброго расположения к нему — так он уверяет — врачи твердо заявили: «Ты, Янис, не должен работать. Не должен, и все, сиди себе». Выдали бумажку, а в ней написано: всякая работа ему, Янису, запрещена... Но может разве человек сидеть без дела? Нет, конечно. И Янис занимается всякими поделками из дерева.

Как сейчас вижу его за работой. Ноги его поджаты. Из железок сделаны пилочки, ножики... Этим нехитрым инструментом он изготовляет свои изделия: рамки, лакированные ящички с потайными отделениями, ложки, гребешки... Работает он с оглядкой: неожиданно нагрянет надзиратель или начальство постарше, и тогда прощай заготовленный материал, инструмент, готовые вещицы. Мало того, начальник построже пригрозит еще штрафным изолятором.

Янис осторожен: за все время он попался лишь два раза.

Свои поделки он, как правило, никому не дарил; хочешь — купи. Он, думается, и не представлял себе, как можно даром отдать ящик, над которым трудился много дней. Торговался он больше для порядка и в конце концов брал сколько дадут. Ведь и ему нужны деньги: иногда в ларьке появится сахар, купишь бумагу, конверты, марки... У сыновей, у Марты — свои заботы, не обращаться же к ним за деньгами! Впрочем, для врачей он порой делал исключение: одному подарит портсигар, другому — рамку. Да и как иначе? Из любезности они ему, здоровому человеку, дают полное освобождение. Ну, а за любезность надо платить.

 

- 55 -

Работал Янис усердно, в особенности не давал покоя своим рукам в зимние часы: день, мол, короток. А при вечернем свете — при свете коптилки — можно лишь сидеть, беседовать с хорошим человеком, слушать, как в одном углу поют донские и кубанские казаки, в другом — церковники, в третьем — баптисты... На самодельных скрипках, на цимбалах играют литовцы... Их перебивают, глушат своим стуком игроки в домино. Нет чтобы играть тихо, обязательно надо стучать изо всех сил!

Думал ли Янис о смерти? Сомнительно. Мы часто беседовали, и никогда он не заговаривал о конце жизни. «Я человек здоровый, отец мой прожил девяносто лет без одного года. К тому же мне продлили жизнь, — намекая на свой двадцатипятилетний срок, не без иронии замечал он. — Значит, и мне, как отцу, придется жить и жить»... Принимал ли он всерьез свой срок заключения? Но и об этом он избегал говорить.

Умер Янис в одночасье. После отбоя он почувствовал недомогание, его трясло от слабости, кружилась голова, и несколько раз его вырвало. Его отвезли в больницу. А в пять утра, возвращаясь из рабочего барака, где подменял дневального, инвалид Беляев увидел дым из трубы мертвецкой. «Кого подогревают?» Оказалось, Яниса.

Беляев ускорил шаг. Неужто инвалиды успели пронюхать о смерти латыша? Быть того не может! Все же он сильно волновался. Несмотря на свою хромоту, он шел все быстрей и быстрей. Он бы побежал, если б не опасался стоявших на вышках. Тяжело дыша, он вошел в барак. Чадит коптилка, посапывают, храпят инвалиды, сидя у стола, дремлет дневальный... Вот поднялся один и, натянув бушлат, сунув ноги в валенки, еще не проснувшись как следует, шатаясь, побрел за нуждой. Притаившись, Беляев выжидал.

Крепок сон в предрассветный час. Разувшись, Беляев прокрался к нарам, на которых совсем недавно лежал Янис. Соседи покойника — и те, что лежали внизу, и верхние — продолжали храпеть. Интересно, лежит ли в тумбочке Яниса его зеркало? Толстое стекло (и где только он раздобыл такое?) вделано в замечательную рамку: известно, для себя человек не пожалеет ни рук, ни времени.

 

- 56 -

Несколько минут, прислушиваясь к храпу, Беляев неподвижно лежал на нарах умершего. Он даже посапывал, как во сне. Не было сомнения: в бараке никто не знал о смерти Яниса. Простыня, одеяло, подушка с наволочкой, полотенце — все было на месте. Продолжая лежать, Беляев осторожно открыл ящик тумбочки, пошарил и с облегчением вздохнул: зеркало также было на месте. И быстро, как обычно, когда берут чужое, он сунул зеркало в боковой карман ватника.

Сейчас можно было вернуться на место. Но лагерные простыня, наволочка, полотенце не давали покоя. Беляев ощущал их всем своим телом, затылком, касавшимся холодноватой, набитой стружками подушки, и продолжал лежать. Постельное белье покойника кто-нибудь обязательно заберет! Одно лишь — беда с этими печатями, продолжал он думать, с большими черными печатями, их ничем не вытравишь! А если их срезать, как это делают другие? Боязно.

Срезать, так немедленно, а как срежешь, если в любой момент кто-либо может проснуться? Но ведь постельное белье Яниса обязательно украдут...

От нетерпения он сучил ногами, раз он даже громко вздохнул и тут же опомнился... «Черт бы тебя подрал, совсем ты одурел!» И, не мешкая, он начал стягивать наволочку, свернул, скатал простыню, сорвал с гвоздя полотенце.

Подъем застал его на своем месте. Тотчас же с тугим узелком под мышкой он пошел в каптерку — она находилась в бараке.

Каптер не сразу откликнулся на стук, потом сердито затопал босыми ногами. Старик-лесовик с Алтая, низкорослый, плотный, с перебитым носом — настоящий колдун, он густо оброс волосами, даже его открытая жирная грудь серебристо курчавилась и как бы дымилась, и медный крестик на ней едва виднелся. К заключенным он относился подозрительно, в особенности же к уголовным. Сам он сидел за «леригию».

— Нечистый вас гонит спозаранку, — зевая, крестя рот, сказал он и посмотрел на Беляева, на его узелок. — Ну, что тебе?

Еще за минуту до этого Беляев не знал, что скажет старику. Его неудержимо влекло в каптерку, вот он и пошел. Но сейчас, оживившись, глядя на полки с вещами, на ящики

 

- 57 -

с продуктами (получаемые из дому посылки заключенные также хранили в каптерке), он быстро произнес:

— Латыш этот, Янис, помер... Слыхал ты?

Каптер переступил с ноги на ногу, почесал грудь. Ему хотелось спать, соображал он туго.

— А мне какая печаль? — неохотно, зло спросил он. — Помер — значит, помер, пришел ему конец. И похоронят.

— Не к тому я. Посылку он на прошлой неделе получил...

— Ну и что?

— Значит, она вроде как полностью...

Наконец-то до каптера дошли слова Беляева, их смысл, и он пуще разозлился. Его короткая шея покраснела, странно стало краснеть, наливаться кровью, лицо — снизу, с бороды. Запинаясь, негромко, чтобы за дверью не услышали, он спросил:

— А тебе что? Куда нос суешь? Дело начальства, пускай распоряжается.

— Я же не мешаюсь, я только упредить хотел, чтоб, значит, вы знали. Вы меня допустите до моего сундучка!..

И это, немного помешкав, понял каптер. Отныне дорога была каждая минута, Беляева следовало выставить, и только для порядка, чтоб не сразу сдаться, он быстро спросил:

— А если шмон? Тогда — что? Я, значит, в ответе, так?

— Ну, — возразил Беляев. — Будут они шмонать все сундуки! Перед Октябрьской рылись, теперь жди мая, не раньше.

— Ладно, клади, — сказал каптер. — Одно помни: ничего я не знаю, ничего не видел.

И он влез в штаны, в валенки еще до того, как хлопнула дверь. Он был ленив, и уж одна мысль, что сейчас следует спешить, его угнетала. Забот, возни сколько! Однако долго размышлять не приходилось. Первым долгом он взял на задвижку дверь. Конечно, о вещах Яниса нечего и думать, ему, каптеру, нитки нельзя присвоить. Ему доверяют, и он должен дорожить местом. Но продукты, посылка Яниса, которая почти цела! Из лагерной практики он знал, что самое надежное хранилище — живот: то, что съел, никто не заберет. И, присев, поставив на колени ящик с продуктами умершего латыша, наскоро перекрестившись, он быстро начал орудовать самодельным ножом, глотать, набивать живот

 

- 58 -

великолепным латвийским салом, — своей толщиной, мягкостью, белизной, приятным вкусом оно всегда его восхищало. Аккуратно, как это делал бы любой крестьянин, он кубиками резал сало и заедал его кусками густо смазанного маслом голландского сыра. Глаза его были выпучены, короткая шея вытянута. По горлу торопливо бегали комья — один за другим. Он устал и под конец, вспотев, глотал как бы по принуждению, давясь. Сала было много, на глаз оно почти что не уменьшилось. Каптер недовольно покачал головой. А дальше что? Отрезать кусок сала, сунуть его в чужой мешок — а там через день-два съесть? Боязно. Вдруг он вспомнил, что помимо сундука у Беляева имеется мешок. Вот где лучше всего спрятать.

Минуты три он думал: если взять, то — сколько? В бараке знали, что Янис недавно получил посылку... Заключенные — что? Побрешут и перестанут. Хуже Козашвили — бригадир инвалидного барака, он и хитер и ловок, да и с надзором он связан, что захочет, то и сделает...

Время шло, долго сомневаться было нельзя, все больше светало. И, повздыхав, каптер сунул в мешок Беляева кирпич сала. К маслу и сыру он был равнодушен, они ему не понравились.

О смерти Яниса бригадир Козашвили узнал в восьмом часу. Умер? Ай-яй! Он любил размышлять вслух. Сейчас он взад-вперед ходил по своей каморке, размахивая руками, бормотал, и заключенные, не знавшие еще о смерти Яниса и слышавшие бормотанье, гадали: о чем это Козашвили беспокоится, что замышляет? Хитрый, неумный и на редкость вероломный, он дурачил и надзор, и заключенных, служил и тем и другим. Верно говорили в бараке: если в словах Козашвили есть хоть доля правды — он и то опасен, лучше с ним ладить, тем более что купить его можно задешево. Сидел он за контрабанду, но намекал, что контрабандой лишь маскировался, в свое время он крепко был связан с грузинскими меньшевиками — это по одной линии, а по другой — учился в Грузии — ну, как брат с братом, — с Лаврентием (Берию для большей убедительности он называл по имени). Если б написать Лаврентию, что Козашвили смели посадить... Но писать он не будет, нет, и в этом тоже есть особый смысл.

 

- 59 -

— Ай-яй, ай-яй, — восклицал он. — Такой хороший человек — Янис, ай-яй!

Восклицания не мешали ему думать. Кто сегодня дежурит в надзирательской? Старшина Евсеев. Какой плохой человек, какой плохой! Если б дежурил Федюков, ему б можно было подарить «москвичку» Яниса, и дело с концом: бумажка «никаких вещей у Яниса не оказалось» готова. Не то совсем Евсеев. Этот потребует опись, пересмотрит, перероет сундук, мешок и возьмет половину вещей — лучшую половину! Одни продукты только и можно утаить. А какой человек каптер? Сейчас Козашвили был убежден, что каптер — самый плохой человек на свете.

Расстроенный, обиженный, он вошел в каптерку. Каптер лежал, покрывшись кожухом. Ему не можилось, он тяжело дышал, открытым ртом ловил воздух... «Что такое, скажи пожалуйста?» — «Один Бог знает». Каптера ломило, мутило — лихорадка, не иначе...

И шумным шепотом, склонившись к лицу каптера, Козашвили заговорил о паршивых людях, о сволочах, о шпане, о всякой лагерной твари, о завистниках! Какой-то сукин сын пишет в надзор, пишет и пишет, он зарится на место каптера в нашем бараке, он втихую сговаривается с надзирателями — с каждым в отдельности, — он их покупает... Позавчера только Козашвили вызывали и спрашивали, а вчера сам начальник надзора с ним говорил, он допытывался: правда ли, что каптер роется в чужих мешках и сундуках, что у него прячут водку?

На этом месте Козашвили перестал шептать, он только произнес: «Скажи пожалуйста!» — и мутными глазами уставился на каптера. И хотя каптер не верил ни одному слову и знал, что вся эта брехня только что выдумана, он, кривясь от боли в животе, стал божиться и оправдываться. Водка? Пожалуйста, пускай шмонают, он все берет по описи и за опись полностью отвечает!

Он злился и морщился: очень болел живот, тошнило. Он боролся с собой: следовало удержать все то, что он съел. «Пускай проверяют, пускай», — корчась, говорил он.

Козашвили высказал, сколько полагается, он не спешил. «Постой, — сказал он наконец, — а я на что?» Конечно, начальство надо ублаготворить, но уж это дело его, бригадира...

 

- 60 -

В таком духе он говорил довольно долго, потом упомянул о посылке Яниса. Вот чем надзору можно заткнуть глотку — салом и маслом, только этим!

Теперь забубнил каптер. Одно упоминание о сале вызывало дрожь. Но он боролся с собой, он думал о завтрашнем дне — не вечно же мрет народ, не вечно будет болеть живот! Да, завистников, недругов много, они живут не по-божески, они зарятся на чужое, наживаются на бедах, на несчастьях. Кончил он тем, что попросил бригадира не обидеть его... Никакой ниоткуда помощи он не получает, родные на Алтае сами побираются... Он представил себе картину, которую только что выдумал, резь и глухое урчание в животе усилили ее, и он прослезился. Встать он не мог, он только показал на посылку Яниса. «Много я не прошу, — жалостливо говорил он. — Я прошу самую малость». И так натурален был его горестный голос, что и не веря ему, Козашвили разжалобился. Вот какой он, бригадир, человек, и пусть каптер лишний раз убедится в этом! И, достав нож, Козашвили отрезал ему небольшой кусок сала.

«Кила полтора будет», — мысленно складывая утаенный кирпич сала с куском, оставленным бригадиром, думал каптер. И, вздыхая, он вспомнил и пробормотал снова о грехах, в которых мы живем...

Смерть в лагере выходит наружу только в ночные часы, она боится дневного света, она как бы засекречена, хоть секрет этот — весть о том, что человек помер, — известен всем заключенным.

Часов в десять ослепительного морозного утра врач (из заключенных) направляется в мертвецкую. В руках у него чемоданчик, в чемоданчике — необходимый для вскрытия инструмент, бумага, чернильница-непроливайка. Спросите у него: куда, зачем? — и он произнесет первую пришедшую на ум небылицу и при этом подмигнет: ничего, мол, не поделаешь, инструкция для меня обязательна, нарушить ее и поплатиться своим местом в санчасти я не желаю.

Тем временем в полутемном сарайчике при мастерской заключенный-столяр сколачивает гроб. Для кого? «Это, — ответит он, — не моего ума дело, надобно знать — спроси у начальства». Но ему хочется поговорить; как большинство

 

- 61 -

пожилых столяров, работающих в тиши, он любит поделиться своими мыслями.

— Жил человек, хоть и не нашей веры, и вот его нету, — говорит он, отложив топор. — Есть у нас его земляки? Нету? Видишь...

Кончает он бездумно, привычно:

— Все там будем...

Покончив с гробом, столяр — мастер на все руки — красит белой краской жестяную табличку. Табличка припаяна к двухметровому железному пруту. Когда краска чуть подсыхает, столяр аккуратно выводит цифру 1192 — таков порядковый номер покойного Яниса.

После ухода врача татарин самолично зашивает Яниса. За это он получает в санчасти сто граммов спирта — такова плата, неофициальная, разумеется. Впрочем, татарин — человек бывалый, в пьяном виде он никогда не попадался на глаза начальству и лишнего болтать не будет. Он же натягивал на мертвого белье.

Отныне мертвецкую можно не топить, до ночи Янис остается в землянке один. Постепенно он начинает твердеть, изморозь посеребрила его веки, заметно побелила бороду, даже ноздри охвачены морозной каймой. В землянке градусов десять, не меньше.

А через два часа после отбоя к воротам лагеря подъезжает телега, запряженная волом, «МУ-1», как прозвали этот вид транспорта заключенные. Гроб открыт, крышка лежит рядом. Из будки при воротах выходят дежурные надзиратели. Их двое. Первым делом они проверяют номер на железной табличке и номерок, проволокой прикрученный к большому пальцу одной из ног Яниса. Цифры сходятся.

Телега в сопровождении двух расконвоированных и одного надзирателя плетется дальше. На лагерном кладбище — на поляне, очищенной от леса, — уже выкопана могила. Во все стороны тянутся ряды голубоватых холмов, некоторые из них осели, едва видны под скудным светом бледной луны. Расконвоированные камнем заколачивают гроб и с трудом, кряхтя (двоим трудно), опускают его в могилу, забрасывают мерзлой землей, смешанной со снегом, и у возглавия ставят, втыкают в свежую горку прут с номером 1192.

 

- 62 -

Так и будет стоять этот зашифрованный могильный знак — год, полтора. Потом он накренится, потом свалится. И если не заржавеет окончательно, его перекрасят, перенумеруют для очередного покойника.

Недели через две на имя Яниса прибудет письмо из далекого хутора далекой Латвии. Письмо отправят обратно с надписью: «Адресат выбыл». Через месяц-полтора прибудет посылка. Ее вернут отправительнице с такой же надписью. Сообщать родным о смерти заключенного не положено.

В лагере нет земляков Яниса. Никто в отправленном «налево» письме не напишет близким покойного о его кончине.

О том, что Яниса нет в живых, жена и дети догадаются через полгода, через год, когда все посылки и письма прибудут обратно, когда ни на один запрос родных начальство не ответит.

Отвечать на запросы жен, детей, родственников в сталинских лагерях также не положено.