- 4 -

ЧЕЛОВЕК С ЗАВЯЗАННЫМИ ГЛАЗАМИ

Представьте себе человека, мало чем отличавшегося от своих сограждан, разве только тем, что мало-помалу пописывал стишки, печатал их в газетах у журналах, выпустил несколько книжек, был членом Союза писателей, что, однако, никоим образом не освобождало его от бре-

- 5 -

мени жизни, лежавшего на плечах миллионов его соотечественников; вынужденного бояться опоздания на работу, считать дни, оставшиеся до аванса пли получки, искать, во что бы одеть-обуть жену и детишек, чем их накормить. И вот такого человека вдруг хватают однажды, увозят из родного дома, запихивают в тюремную камеру. Вы можете понять, ощутить, а затем описать состояние этого человека?

Это очень трудно. Слишком беден человеческий язык, чтобы описать глубину того кошмара, в котором вдруг оказывается человек. Тем не менее...

Это случилось в 1951 году. Я работал тогда редактором издательства художественной литературы и искусства в Ташкенте.

Как-то к концу рабочего дня мне позвонил незнакомец, представился поклонником моей поэзии. Он сказал, что давно читает и любит мои стихи и теперь вот, хотел бы встретиться, познакомиться лично. Я ответил, что сегодня уже поздно, что у меня есть еще дела, которые нельзя откладывать, ну, а о стихах можно поговорить в любое другое время. Однако незнакомец проявил удивительную настойчивость и, пропустив мимо ушей мои доводы, сказал, что отнимет у меня совсем немного времени, три-пять минут, не больше, что находится он тут совсем рядом, главное — чтобы я был на месте,— и поспешно повесил трубку. Мне не оставалось ничего другого, как молча пожать плечами. Бывают же такие настырные, бесцеремонные люди, для которых их прихоть превыше всего.

Не прошло и получаса, как ко мне заглянул один из коллег.

— Там, в коридоре, вас какой-то человек ищет,— сообщил он. Я показал ему ваш кабинет, пригласил войти, но он отказался, сказал, что стесняется. Может, сами выйдете к нему?

Я вышел. Незнакомец поздоровался со мной, неприятно осклабившись. Затем воровато огляделся и отвел меня в сторонку.

— Я из военкомата,— объявил он тут.— Мне бы хотелось взглянуть на ваш военный билет.

Не мудрено, что такое желание незнакомца вызвало у меня естественное удивление. Время было мирное, кто теперь носил с собой военный билет? Это я и сказал незнакомцу. Но он не отступал и предложил поехать ко мне

 

- 6 -

домой, где находился мой военный билет. Как я потом понял, это был один из любимых приемов «деятелей» из известных органов — дурить голову своим жертвам. Так, искусственно усложняя, опутывая таинственным ореолом, в общем-то, несложную, бесхитростную процедуру ареста человека, не способного, да и не помышляющего сопротивляться, они втайне наслаждались своей властью, возвышали самих себя в своих глазах.

Я понял, что спорить с «любителем» своей поэзии бесполезно.

Спустились вниз, шагая рядышком, как два старых приятеля. У подъезда стоял «газик». Из него навстречу нам вышел высокого роста русский с непроницаемым лицом.

Приехали домой. Мои спутники, мельком заглянув в военный билет, принялись расспрашивать, кто живет в доме, кто отсутствует, затем приказали никому никуда не отлучаться. Получив у меня ответ на вопрос, хранится ли в доме оружие, есть ли запрещенная литература, «любители поэзии» принялись за обыск. Что я им мог возразить? Наоборот, зная, что в доме у меня не хранится ничего противозаконного, чувствовал себя совершенно спокойно. Я думал, если они получили на. меня какой-либо донос, то после обыска убедятся, что ничего подобного я не храню. Я, конечно, догадывался, какого рода литературу они жаждут найти: книги Акмаля Икрамова, Файзуллы Ходжаева, Абдуллы Кадыри, Чулпана, Усмана Насыра, осужденных как враги народа, или хотя бы газеты и журналы с упоминанием их имен. Однако, несмотря на все усердие гебешников, все их труды пошли насмарку. Того, что искали, они не нашли, но зато конфисковали все находившиеся в доме фотографии отца и наших родных, снятых в 20-30 годы в европейской одежде. Как я потом догадался, благодаря ей и интеллигентной внешности все они были заподозрены в джадидском[1] движении, и фото их забрали, видимо, с намерением дальнейшей «разработки». В купе с этими снимками отобрали также все фотографии моих друзей и товарищей по школе и институту, приятелей по махалле — нашему кварталу и даже

 

 


[1] Джадидизм— от арабского «усул-и джадид»— «новый метод». Культурно-реформистское движение тюркских народностей России, объявленное впоследствии националистическим, реакционным.

 

- 7 -

любительские снимки, присланные знакомыми с фронтов недавно закончившейся войны.

Обыск проводился так нагло и бесцеремонно, что к его концу казалось, что по дому пронесся смерч. «Под занавес» случился небольшой казус. Мой четырехлетний сынишка вдруг взобрался на стул и начал с чувством декламировать мое стихотворение «Кремлевские звезды» (ранее — в счастливые времена!— когда к нам приходили гости, он за этот «труд» срывал аплодисменты и получал всяческие подарки). Бедное дитя. Он и предположить не мог, какой «подарок» получит от сегодняшних «гостей», и вообще, какая отныне участь ожидает его отца, автора сих верноподданнических стихов, и его самого!

Пожилая женщина — соседка, вызванная в качестве понятой, видно, лучше нас самих понимала, какая судьбина предопределена теперь нам всем: она прижала ребенка к груди и громко разрыдалась.

Я же... Я, уверенный, что ни в чем не виноват и в моем доме незванными гостями не будет обнаружено ничего компрометирующего меня, чувствовал себя совершенно спокойно...

Но вот... подошел конец обыску, и моему спокойствию был нанесен сокрушительный удар. «Любители поэзии» объявили, что мне придется «последовать вместе с ними». Куда, зачем, с какой стати,— они не пожелали даже объяснять. Правда, милостиво добавили, что если очень хочу, то могу «на всякий случай» прихватить с собой подушку, одеяло, кое-что из теплых вещей да еще какую-никакую еду.

Я так покинул я родной кров под плач, крики и стенания жены, детей и сбежавшихся на шум соседей... И наступили с этого часа для меня черные дни, ставшие годами, проложившие непроходимую глухую стену между мною и родными, всем светлым миром...

Какие круги ада предстоит мне пройти, я не представлял ни в первый день, ни в последующие, точно путник, тронувшийся в дальнее странствие с наглухо завязанными глазами.

...Вот который уже день нахожусь в одиночной камере внутренней тюрьмы республиканского МГБ. На второй день ареста меня наголо обрили. Это было одним из явных признаков того, что рассчитывать на скорейший выход из этой обители не приходится. Еще более я в этом убе-

 

- 8 -

дился, когда был сфотографирован с дощечкой на груди с с начертанными на ней моей фамилией и именем. Проявили здесь, надо сказать, максимум заботы о целости-сохранности моей драгоценной персоны: отобрали брючный ремень, шнурки от ботинок, а также срезали все пуговицы со штанов и рубахи. А вдруг я повешусь на шнурках от ботинок или перережу себе вену пуговицей?!

Не помню, в какой день заточения «кормушка» на железной двери моей одиночки отворилась и надзиратель, выкликнув мои имя и фамилию, приказал приготовиться к выходу.

Приготовился, жду. Наконец, едва я вышел в коридор, тюремщик поспешно обыскал меня с ног до головы, хотя этой процедуре я уже подвергался с момента вступления за порог этого заведения неоднократно, приказал завести руки за спину, предупредил, что обязан немедленно останавливаться и поворачиваться лицом к стене, если прикажут, и повел меня впереди себя по длинному, слабо освещенному коридору. Все это — и бесцеремонный обыск, и предупреждение, и гулкое наше следование по сумрачному коридору — означало лишь одно: отныне ты лишен всех человеческих прав, подневольный заключенный, обязан исполнять все то, что предписано тебе теми, от кого зависит твоя судьба!

Какие еще испытания, мучения ожидали меня впереди, было ведомо одному лишь Всевышнему. Да я и не пытался предугадать это.

Надзиратель ввел меня в кабинет следователя. Суханов,— представился он.

— Как ваше самочувствие?— спросил он отечески заботливым тоном. При этом на его губах зазмеилась издевательская улыбочка.

Следователь начал допрос с моей биографии, видно, чтобы освежить в моей памяти весь мой жизненный путь, начиная со дня рождения и кончая сегодняшним. Кроме того, мне пришлось подробно рассказать, кем были мои отец и мать, когда они родились и умерли, кто из родственников жив, имеют ли они судимости, бывали ли за границей. Суханов долго и дотошно записывал мои ответы. Наконец он закончил, протянув мне исписанные листки и попросил подписать их. Я прочитал эту писанину, должную обладать свойственными для всякого протокола точностью, краткостью, отсутствием прикрас, и

 

- 9 -

схватился за голову. В этом документе, за исключением дня рождения, все было безбожно переврано, вписано много такого, чего я вообще не говорил. Если на вопрос, чем занимался отец, я ответил, что он, как и все мои предки по отцовской линии, был лекарем, то здесь было записано, что отец являлся религиозным человеком, домулло1. По этой бумаге выходило, что я — сын антисоветского элемента.

Подписывать этот «протокол» я категорически отказался, хотя прекрасно понимал, что отныне здесь мне могут приписывать самые что ни на есть несусветные обвинения, будут стремиться выдать белое за черное, на меня посыплются оскорбления, угрозы.

Единственной возможностью избежать этих оскорблений, невыносимых унижений было беспрекословное признание всех обвинений, что следователи вздумают предъявить мне. А это, понятное дело, значило подписать самому себе смертный приговор.

Кто согласится на подобное? Ну, а раз упрямишься — тебя бросают в карцер. Ты не знаешь, что такое карцер? Ложе твое — цементный пол. Лишаешься даже положенного тебе черпака ежедневной тюремной пшенной баланды, получаешь только двести граммов хлеба и воду. Сутками могут не давать спать. О передачах, коротких записках от родных вообще можешь забыть. Тебя могут оскорблять, как хотят, мучить, сколько хотят. Сможешь ли ты выдержать все это? Сколько вообще человек способен выносить подобные испытания?

Человек есть человек, ему жить хочется. Что ему делать, попав между этими жерновами? Признать правдой все небылицы, приписываемые ему следователем? Допустим, ты признал их. Но тем самым ты сам себе выносишь приговор как врагу народа! Однако после этого никто не поблагодарит тебя за сознательность и не отпустит на свободу. Господи, врагу не пожелаешь оказаться в таком положении!

Итак, я отказался подписывать документ, сочиненный следователем.

— А вам известно, за что вы арестованы?— поинтересовался он тогда. Тем самым Суханов хотел дать понять,

1 Домулло— учитель, ученый человек, но можно истолковать и как мулла — мусульманский священник.

- 10 -

что их мало волнует, подпишу я какие-либо бумаги или не подпишу. «Объявили мы тебя врагом, ты им и станешь как миленький, никуда не денешься».

На вопрос следователя я, конечно, мог ответить только отрицательно. Тогда Суханов гневно вскочил на ноги, отбросив в сторону стул.

— Ах ты, какой изворотливый, оказывается! Надеешься перехитрить нас? Не получится. Мы прекрасно знаем, что враг лукав и коварен! Думаешь, нам не известны твои преступления против Советской власти, твои пантюркистские, панисламистские взгляды? Не доводи дело до крайности, сознайся лучше в своих преступлениях чистосердечно! Это значительно облегчит твою участь. Слыхал, что говорил Максим Горький? Как поэт ты должен знать высказывания великого пролетарского писателя. А он сказал, что «если враг не сдаетя, то его уничтожают!»

— Как я могу признаться в преступлениях, которых не совершал? Если я в чем виноват, ваше дело доказать мою виновность. Я никогда не был врагом Советского государства, и, значит, меня не за что сажать. А раз так, то и поблажек искать мне не к чему.

Мои слова следователь воспринял, как страшное оскорбление.

— Тебе не скрыть от нас своей истинной сущности!— яростно грохнул он кулаком по столу.— Ты нагло изворачиваешься, чтобы избежать заслуженной кары, да еще смеешь оговаривать советские органы! Так знай, не будет тебе никакой пощады, никакой!

Сколько ни орал Суханов, ни грозился, ни оскорблял, я твердо стоял на своем.

— Как я могу признаваться в том, о чем не ведаю ни сном, ни духом?! Я никогда ничего не делал против Советской власти и никогда ничего против нее не замышлял!

— Твою сущность ярого врага изобличает тот факт, что ты пытаешься выставить советских чекистов лгунами и мошенниками! За одно это ты уже заслуживаешь быть расстрелянным дважды!

— Нет, неправда! Я всегда считал чекистов кристально честными и самоотверженными людьми, для которых нет выше интересов, нежели интересы Советской власти и нашей Родины!..

 

- 11 -

Пустое. Что бы я ни говорил, следователь тут же переиначивал мои слова, оборачивая их против меня самого, выставляя врагом парода.

— Не признаешься по-хорошему, мы докажем твою вину при помощи неопровержимых улик и свидетелей! Вот когда ты взвоешь! Лучше доверься нам, признай свою вину и мы быстренько завершим следствие. Тогда, повторяю, мы сделаем все, чтобы облегчить твою участь, Так что, смотри, не прогадай. Думай как следует.

— Если бы я был в чем виноват, то признался бы и без улик всяких там, и свидетелей! Если же я виноват в чем, то пожалуйста, доказывайте. Тогда, возможно, я и задумаюсь...

— Так ты отпираешься от своей националистической деятельности?

— Клевета чистейшей воды.

— А твои связи с осужденными врагами народа и националистами?

— Я был связан? Что-то не припомню такого. Но если у вас есть какие акты, то пожалуйста, выкладывайте, я готов нести любую ответственность, коли они подтвердятся!

— Нам все доподлинно известно. Враг хитер, но и мы не лыком шиты!

Крайне взбешенный моими ответами, следователь засыпал меня вопросами о моем знакомстве с арестованными незадолго до этого писателями Хамидом Сулейманом, Мирзаколоном Исмаили, Шухратом, братьями Алимухамедовыми и Махмудом Мурадовым. Он требовал рассказать, какие связи я с ними поддерживал, где и как часто встречался, какую в компании с ними вел идеологическую диверсионную работу против советского народа.

Эти вопросы были способны вызвать в человеке лишь крик безысходной тоски. Куда от них денешься? Что я мог найти и поведать следователю предосудительного в своем знакомстве с репрессированными своими коллегами, какую «диверсионную» работу мог придумать для следователя?

— Честных и чистых людей мы никогда не сажаем. Безвинные люди сюда не попадают!— изрек мой мучитель, буравя меня взглядом, затем вызвал по внутреннему телефону конвоира и отправил в камеру.

 

- 12 -

...Вот уже который день томлюсь в одиночке. Казалось, следователь совершенно забыл о моем существовании. Вернее, дает время, чтобы я хорошенько подумал о своем положении, припомнил все свои прегрешения. Но о каких грехах речь, господи?! Задаюсь этой мыслью, шаг за шагом просматриваю всю свою жизнь. А вдруг и в самом деле что-то такое есть?

Если бы кто-нибудь сказал, что эти испытания ниспосланы мне за то, что когда-то обидел родителей, принес им огорчение нечаянным словом или поступком (всякое ведь бывает в жизни!), я бы упал к их ногам, прося прощения и каясь, готовый нести за свою вину любую кару. Но народу своему, Родине я не нанес ни капельки вреда! Если бы такое было у меня хотя бы даже в помыслах, я бы сам приговорил себя к смерти!

Вопросы, вопросы... Может, я когда-либо выражал недовольство жизнью, существующим строем? Было такое? И если было, то, возможно, за это я и очутился за решеткой?

Минула зима, наступила весна. Но я все еще в тюрьме и лишен возможности видеть покрывшуюся бирюзовой травкой землю, заалевшие в предгорьях и степях тюльпаны, покрытые пышным белым цветом деревья... Не слышны мне птичьи голоса. В темницу мою на заглянет лучик солнца, не донесется дуновение ветерка, не проникнут опьяняющие ароматы весны. За какие грехи-преступления, о, Господи, ты лишил меня этих животворящих чудес жизни?!

И я опять погружаюсь в мысли. Не зря же, наверное, следователь настоятельно советовал мне подумать, крепко подумать о своей жизни. Не зря, верно, говорят, что безгрешен один лишь сам Создатель. Разве можно считать меня преступником, если бы даже мой отец был не лекарем, а кари — знающим Коран наизусть человеком? Возможно, мое преступление состоит в том, что я некогда читал произведения Абдуллы Кадыри и Усмана Насыра? Но какой вред это может нанести Советской власти? Государству, одному из самых сильных и могущественных во всем мире?!

Одним из основных обвинений, предъявленных мне, было: враждебное отношение к Советской власти и ее политике, недовольство советским образом жизни. А могли быть вообще причины для недовольства и враж-

 

- 13 -

дебности? Что ж, это — тема для разговора. Сколько людей, например, погибло от голода 30-х годов? Кто может быть этим доволен? В 1937 году были арестованы и бесследно исчезли десятки, сотни тысяч человек. Какой нормальный человек может этому радоваться? Не скрою, с тех пор, как себя помню, все происходившие вокруг несправедливости вызывали во мне активное неприятие, отвращение. Я подозревал, что эти мои чувства ни к чему доброму не приведут, но поди же ты!— ничего не мог с собой поделать. Был недоволен — и баста.

Я как сейчас помню несправедливости, жестокости, какие довелось видеть и пережить еще пяти-шестилетним мальчуганом.

Был у нас такой — Маманбей, председатель махаллинской комиссии. Мошенник из мошенников. В годы войны он присваивал продуктовые карточки жителей квартала и перепродавал их, пока не был изобличен и не сгинул в местах заключения. Махаллинский люд, обычно как свою беду воспринимавший несчастье каждого обывателя, на этот раз даже не охнул,— настолько недобрую память оставил по себе этот человек. Нашлись даже такие, которые не таясь говорили: «Собаке — собачья смерть. Покусившийся на чужое — добром не кончает. Сдох Маменбей — значит одним негодяем стало меньше на свете». Уж скольких обобрал этот Маменбей до ниточки — не счесть. А в 1928—1930 годах он участвовал в раскулачивании людей, не имевших даже среднего достатка в доме. Очень много несчастных было осуждено по его доносам.

Помнится, в 1926—1927 годы он почти каждую неделю заявлялся к нам домой. Приходил он в основном для того, чтобы напомнить, что в его власти — жить нам па месте или отправляться куда-нибудь в Сибирь как раскулаченным. О своем появлении он давал знать, еще издали оглашая всю улицу криком: «Кари-ака! Эй, Кари-домулло! Вы дома?» При этом он особо выделял слова «кари» и «домулло». Сочетание этих двух слов должно было вселять, по мнению Маманбея, ужас в сердца тех, кто их слышал и, конечно, в первую очередь — в сердце моего отца. Цель была oднa: запугать старка и содрать с него побольше. Иначе, мол, намекал он своим криком, мне ничего не стоит объявить тебя муллой, мракобесом, наживающимся на безграмотности и темноте трудящегося люда, и в два счета спровадить к белым медведям! Отец

 

- 14 -

мужественно переносил шантаж, не уставая каждый раз втолковывать активисту, что он никакой не мулла, а просто обучен прививке противооспенной вакцины, что подтверждает свидетельство, выданное ему еще во времена царской россии. Кроме того, отец предъявлял ему документы о том, в каких городах, районах, областях сколько человек он вылечил уже при Советской власти. Не уверен, что полуграмотный Маманбей что-либо понимал в этих документах, по на него все же производило впечатление обилие этих бумаг, таинственные строгие строчки машинописи и, конечно, круглые гербовые печати. Не сумев и в очередной раз ничего содрать со своей жертвы, активист сникал и, уходя, почему-то советовал отцу непременно отнести, сдать документы «куда положено».

Проходила неделя или нет, Маманбей снова появлялся на нашей улице, теперь уже в сопровождении кого-нибудь из махаллинских активистов, своих дружков-приятелей. «Кари-ака! Эй, Кари-мулла! Вы дома?»

В очередной раз проходимец придумал другой повод, чтобы досадить нашей семье.

— Нам необходимо осмотреть вашу балхану1. Будем подселять к вам жильцов!

Отца в тот день дома не оказалось, и осаду пришлось выдерживать матери, которую требование Маменбея привело в страшное смятение.

— Но ведь балхана — не жилое помещение!— возражала она, вся трепеща от страха и пряча лицо от незваных пришельцев уголком платка.— Она ведь без окон и двери, приспособлена лишь для хранения дров и всякой домашней утвари...

— Ничего. Жильцы сами приспособят ее под жилье,— холодно отвечал Маменбей, явно наслаждаясь своей властью.— Сегодня же освободите помещение от своего барахла!

— Но муж сейчас в отъезде! Он в Казахстан уехал. Подождите хоть до его возвращения! Вот с ним и решайте, как быть...— умоляла мама, но Маманбей был непреклонен.

— Новые жильцы завтра же должны въехать в помещение—бросил он, повернулся и ушел.

1 Балхана — легкая надстройка над первым этажом.

- 15 -

Кто поселится в балхане? Кто будет днями-ночами топотать над нашими головами, лазить вверх-вниз по лестнице, шастать по дворику, в котором нам и самим-то повернутся негде? Бесстыжее насилие, наглое бессердечие власть имущих приводили в ужас не только мать, но и меня, в сущности, еще несмышленыша. К страху перед тем, что отца могут посадить, объявив муллой, или выслать всех нас в какие-либо неведомые дальние края, всегда тяготившему меня, теперь прибавился еще один. Душу покинули мир и покой, детская беспечность. В свои пять-шесть лет я разучился весело и звонко смеяться. А мама, мама же потеряла сон и аппетит, в ужасе вздрагивала от любого стороннего шума и стука, доносившегося с улицы,— опасалась, что это уже едут к нам подселенцы.

По счастью, отец скоро вернулся и нашел выход из положения.

На балхану у нас вела деревянная лестница с перилами, и по ней наверх мог безбоязненно подниматься даже ребенок. Отец разобрал ее, заменив простой приставной жердяной лестницей. После этого мы вроде избавились от опасности вселения незнакомых жильцов в балхану. Но отнюдь не от дальнейших преследований Маманбея, что предсказал нам как-то мой дядя Убайдуллахан.

Дело было так.

В 1925—1926 годы отец возвел впритык к нашему старому дому новый, предназначая его мне как подарок ко дню суннат тоя — обряда обрезания. И как-то отец повел дядю Убайдуллахана показать строящееся сооружение, похвастаться.

—Я мечтал показать вам дом, когда он будет полностью готов,— говорил он.— Еще предстоит покрасить потолки, а стены отделать ганчем1. Любо-дорого будет смотреть!

Лицо дяди Убайдуллахана неожиданно помрачено.

— Нет, вам не следует красить потолки и отделывать стены ганчем,— решительно возразил он.— Наоборот даже, надо немедленно отодрать с потолка фанеру и оставить его, как есть. Кроме того, снимите с крыши жесть, сделайте ее плоской и земляной. Вы сами прекрасно видите, какие нынче настали времена. Надо стараться быть

1 Г а н ч — вид алебастра.

- 16 -

как можно незаметнее. А то ведь кое-кому даже вон ваша балхана показалась роскошью, чуть жильцов не вселили. А теперь они запросто могут сказать, что у вас два дома, куда столько, и отобрать один из них, отдать каким-нибудь лодырям. Хорошо, если хоть вас самого не тронут, не объявят кулаком. Нынче такая политика, надо держать ухо востро...

Это что же за времена и политика, коли ты все время должен жить с оглядкой, не смеешь обустроиться, как того твоя душа пожелает, на свои же кровные, честно заработанные денежки? Разве не насилие это над человеческой природой? И не кощунственно ли при этом еще требовать, чтобы люди принимали такую политику радостно и с благодарностью?!

Мой дядя Убайдуллахан окончил в 1905 году одно из высших учебных заведений России, служил адвокатом, был всесторонне образованным человеком, хорошо разбирался в политике. Переписывался с самим Львом Толстым—«зеркалом русской революции». В 1917 году являлся одним из руководителей Кокандской независимой республики (стоило бы мне лишь заикнуться своим сегодняшним мучителям о своем родстве с Убайдуллой-ака, они бы с превеликой радостью отставили все приписываемые мне обвинения, взяв на вооружение одно это — родство с бывшим членом правительства упраздненной, объявленной реакционной республики!)

Вскоре мы убедились, что дядя Убайдулла, предупреждая отца, будто в воду глядел. Маменбай опять зачастил к нам по поводу без повода. То требовал денег на содержание каких-то сторожей, то проверял, вовремя ли, правильно ли уплачены налоги за жилые постройки. Стоило хоть на день просрочить платеж, как он тут же устраивал обыск, переворачивая вверх дном весь дом и подворье. Уходя, он всегда грозился, что если еще раз такое повторится, то все наше имущество будет конфисковано и передано государству. Мы жили под гнетом постоянного, неотступного страха. Ибо в те времена было достаточно обнаружить в твоих сундуках (а Маманбей не упускал случая покопаться в них!) материалу на несколько платьев и рубах, чтобы объявить тебя кулаком-мироедом. Главной заботой матери стали книги. Особенно беспокоила ее судьба Корана,— то там спрячет его, то здесь, и ни одно место не казалось ей надежным. Преследовались не толь-

 

- 17 -

ко образованные люди, но даже те, кто были совершенно безграмотны, но посещали мечеть. А в доме нашем имелись книги, начиная с Навои, Бедиля и кончая Суфи Аллаяром и «Сборником стихов поэтов времен Амира Умархана». Помнится, из боязни, что эти книги рано или поздно могут привлечь внимание Маманбея, родители закопали их в землю в дальнем конце двора. Годы спустя Я с великой надеждой разрыл тайник, уповая на чудо. Но увы!— вместо книг обнаружил груду трухи и не удержался от горьких слез...

Это были годы, когда вся власть находилась в руках ничтожеств, вроде Маменбея, не ведавших, что такое книга. Целенаправленно проводилась политика продвижения вверх представителей низших слоев населения. Руководителями важнейших учреждений и производств назначались разнорабочие, сторожа, дворники. Например, в школу «Шайх Саади», где я учился, в конце 20-х годов директором был назначен ее же сторож, некий Касым-ака, тогда как такие учителя, как Джамиль-эфенди, Яхья-эфенди и другие, знавшие по нескольку иностранных языков, специалисты по многим предметам, были изгнаны из школ, а многие, им подобные, репрессированы. Царила эпоха Маманбеев, слово их было законом.

Разве не мог задуматься нормальный человек над политикой, по которой к власти возносились и всячески поощрялись невежды, не умеющие даже расписаться, а цвет интеллигенции — представители науки, образования уничтожались, втаптывались в грязь?!

Таким образом, требование следователя чистосердечно признаться в недовольстве Советской властью, во враждебной деятельности против нее вынудило меня вспомнить много вопиющих несправедливостей, которым я стал свидетелем с юных лет. Могли они вызвать в душе моей неприятие, недовольство или нет? Отец мой не был бездельником, вором или торгашом (хотя, впрочем, занятие торговлей тоже труд, а вовсе не преступление!), он честно трудился, пользуя бедных дехкан и их детишек, а на заработанные деньги построил для своей семьи дом с балханой. Так с какой стати смеют отбирать у него балхану и вселять в нее совершено чужих, незнакомых нам людей? Это ли не наглость, предел несправедливости, насилия?

 

- 18 -

Вот следователь записал в протоколе, что отец мой является домулло, хотя я ясно говорил ему, что он был лекарем, знахарем. Зачем он это сделал, зачем ему эта ложь?!

Однако же, допустим даже, что мой отец и на самом деле был не лекарем, а муллой, духовным лицом. Что из этого следует, кому какой вред он мог нанести своими знаниями и верой в Бога? Или верующий человек — потенциальный враг государства, а безбожник, отвернувшийся от веры,— верный рыцарь существующего строя? Но ведь известно же, что лучше жить с верой во что-либо, нежели быть бездуховным, не верящим ни в черта, ни в дьявола существом. Лев Толстой был верующим, почитал Бога, но можно ли допустить даже мысль, что этим он наносил кому-либо вред? Быть может, есть опасность, что верующие могут «испортить» атеистов, склонить их к своей вере? Но ведь это сущий бред — считать людей такими наивными, способными поддаваться любому внешнему воздействию! Золото можно объявить железом, но от этого оно не становится железом. По-моему, думалось мне, власть имущим следовало бороться не с верующими, а с теми, кто отвернулся от веры, готов на все ради удовлетворения своего тщеславия, корысти, сытого желудка.

Так я размышлял, валяясь на тюремных нарах и понимал, конечно, что даже заикнуться нельзя обо всем этом следователю. Он тут же обвинил бы меня в религиозной пропаганде, объявил врагом. Ведь известно, что не только в 1920—1937 годы, но даже до самого последнего времени сотни тысяч, миллионы людей преследовались как носители «пережитков феодального прошлого», распространители «религиозных предрассудков». Одни из них были расстреляны, другие — отправлены в лагеря, третьи — сосланы.

Разве не сетовали на несправедливость эти горемыки, волею кучки бездельников и завистников объявленные кулаками, сорванные с родной земли и высланные в далекую Сибирь и неведомую Украину? Вслух, вероятнее всего, они не смели говорить об этом, но в душе-то, в душе наверняка роптали против такой политики, такого обращения с ними!

Сокрытие правды подобно преступлению. Но поди попробуй скажи ее.

 

- 19 -

Где только не витают мысли! Порою, каким бы ты ни был терпеливым, мужественным, крепким, хочется криком кричать от чинимой над тобой несправедливости, а тут еще вспомнишь семью, беззащитных детишек своих, брошенных на волю капризной судьбы, и слезы так и льются из глаз, так и льются... Единственный спутник твой в неволе — мысли, а они зачастую такие горькие. Беспрерывную пульсацию их прерывает лишь надзиратель, то и дело заглядывающий в глазок двери, чтобы проверить, не повесился ли ты или, что еще хуже, не роешь ли подкоп, чтобы бежать из тюрьмы...

На этот раз надзиратель, понаблюдав за мной какое-то время, открыл «кормушку», спросил, как водится, имя-фамилию затем велел готовиться к выходу с вещами.

О господи! Куда они готовят меня с вещами? Быть может, решили освободить, ведь говорили же те, которые забирали, что нужно просто кое-что выяснить, и если за мной нет никакой вины, то сразу отпустят домой. О, Создатель, неужто настал этот миг?!

Однако тут мне вспомнились слова следователя о том, что безвинные люди сюда не попадают, и все мои надежды рассыпались прахом. Куда же тогда они собираются меня везти? Увязывая подушку и одеяло, принесенные из дома, я не мог удержать слез, вдруг хлынувших из глаз. Какая схожесть судьбы, какое совпадение! Ведь моя жена, бедная, уже шестилетним ребенком испытала то, что творится сейчас со мной! Шестилетней девочкой увязывала она постельку, мыкалась в поездах, увозящих ее вместе с родителями на чужбину, в края спецпоселения. Какая все же горькая судьбина выпала на нашу долю! И плакал я сейчас не над своей судьбой, а над судьбой своей бедной, несчастной, многострадальной жены, с малых лет перенесшей невиданные мучения и страдания, вернее даже, я плакал не над прошлыми ее несчастиями, а над теми, которые свалились на нее сегодня, сейчас. Не успела, бедная, одолеть один круг ада, как перед ней простерся другой, еще темнее, еще страшнее.

Незадолго до свадьбы, когда мы уже познакомились поближе, как-то речь зашла о родителях, и моя будущая жена со слезами на глазах рассказала обо всех тех ужасах, которые испытала в изгнании, на чужбине маленькой, бесправной, гонимой девочкой. У кого, выслушай он этот жуткий рассказ, повернется язык сказать, что в

 

- 20 -

преследованиях, мучениях, обрушившихся на ее голову, есть хоть маленькая толика ее вины?

Впрочем, лучше предоставить слово ей самой, чтобы читатель из первых уст услышал рассказ о высылке, жизни на чужбине, первой на той земле узбекской могиле...