- 40 -

НА ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД И ПОГЛУБЖЕ

 

В отчаянии не смеются. В горе — тоже. И все же, в нарушение всех законов, бывает и «смех сквозь слезы». Это когда смех разбавлен некой дозой печали, страдания, невеселых воспоминаний. Такой смех от постороннего прячется, потому что он неприятен, от него иногда становится жутко. Такого «смеющегося» стараются либо успокоить, утешить или незначащей фразой от него отделаться.

Но бывает еще и другой смех. В нем элементы радости и веселья, здоровой бодрости и уверенности в своих силах почти или совсем отсутствуют. Такой странный смех, настоенный на горечи, отчаянии, безысходности и безна-

 

- 41 -

дежности, присущ героям известного еврейского народного писателя Шолом-Алейхема.

Потоки подобных круто заправленных солью и перцем острот и анекдотов, которыми различные бедняки «капцаны» (ступень нищеты) издеваются над собою, вышучивают свою безрадостную жизнь, Шолом-Алейхем называет «смехом сквозь ящерки»...

Этот «смех» звучит в моих ушах во всю поездку по городам и местечкам бывшей «черты еврейской оседлости» в Белоруссии.

Шолом-Алейхем не советовал ехать вторым классом, потому что там тебе приходится лишь извиняться и благодарить за каждый пустяк, по поводу всякой нестоящей мелочи; сидеть зашнурованным, уткнувшись, как немой, в газету. То ли дело третий класс, а тем более четвертый. Там сразу окунаешься в гущу «своих людей» — евреев, узнаешь, кто куда, зачем и вообще получаешь всякие полезные и замечательные советы и указания, вплоть до настойчивой рекомендации лекарства от боли в животе и направления, из самых дружественных побуждений, в чистую, дешевую и приличную гостиницу.

И разве виноват разговорчивый попутчик из третьего класса, что если ты его послушаешь и примешь от всей души подаренный порошок от боли в животе, то на стену полезешь. Разве он тебе желал чего-либо, кроме всяческого удовольствия, когда в порекомендованной им гостинице полчища клопов не давали вам сомкнуть глаз и от предъявленного счета потемнело в не выспавшихся глазах.

 

- 42 -

Вспоминаю обо всех этих удовольствиях и жалею о том, что не послушался доброго совета. То есть ехал-то я таки третьим классом, но «скорым», а это уже совсем не то. Здесь, правда, мягковагонной чопорности нет, но есть плацкарты, ресторан-вагон, деловитость, быстрота и шумные свистки, которыми поезд извещает маленькие станции, что он «скорый», здесь останавливаться и не подумает. Все это создает определенную обстановку и взаимоотношения,  исключающие вышеописанные удовольствия.

После разноголосых площадей красной столицы, после полнокровного биения пульса московских улиц, заставляющего усиленнее и быстрее дышать, мягкий вагон совсем ни к чему. Ты будешь спать сном праведника и на жесткой плацкартной полке.

Еще сонного, часов в пять утра, «скорый» уже примчал тебя из сердца РСФСР в БССР.

Станция Орша. Не видать бы тебе и не понять ее (поезд стоит всего восемь минут), если бы не неприятный случай, оказавшийся впоследствии,  наоборот,  благоприятным: в проездном билете ошибочно был указан не просимый маршрут «через Москву — Минск», а «Москва — Орша». Как потом удалось узнать, кассирша признала его более близким, а следовательно, более правильным. Благодаря этому случаю довелось познакомиться сверх программы с местечком Славное.

Что в нем славного, никак не поймешь. На первый взгляд это типичное, старое белорусско-еврейское местечко.

 

- 43 -

В нескольких шагах от станции наталкиваешься на еврейскую корчму, или харчевню. Ее узнаешь по обшарканной двери с улицы, подслеповатым, повидавшим виды окнам и по вывескам. Если вам удастся расшифровать таинственные слова «П...о По...», то вы сможете на одной из них прочесть «Пиво Портер». Другая вывеска поменьше, более позднего происхождения и говорит на более доступном языке: «Здесь обедают и съестные припасы», внизу добавлено по-еврейски: кошер.

Корчмарь как корчмарь. Он справляется, откуда и куда, прижимают ли в наших местах налогами, глубоко вздыхает и охает. Свои охи словоохотливый корчмарь обширно комментирует, в то же время отпуская потребителю две сваренные рыбьи головы в тарелке полной до краев «юшки»:

— Вы спрашиваете, как живем. (Я вовсе не спрашивал.) Во-первых, налоги. Ай, налоги. Во-вторых, право голоса. Я без голоса, я... Это прямо смех, спросите любого еврея, прихожанина синагоги, о моем, с божьей помощью, голосе. Я сказал: синагога. Ох, синагога... Сегодня суббота, и вы думаете, если я продаю «таран» (вобла), так я забыл о синагоге...

В доказательство того, что он не забыл о своем долге перед творцом, корчмарь стаскивает с себя захватанный пиджак, натягивает некогда черную, сейчас пожелтевшую визитку, водворяет на свое место у прилавка одну из девочек, расчесывает бороду и продолжает:

— Вы говорите: голос, синагога, суббота. (Я ничего этого не говорил.) Я, с божьей помощью, каждую субботу молюсь у амвона, а они заявляют: ты не имеешь голоса... Мои

 

- 44 -

дети в синагогу не идут, ох, они говорят: корчма — нетрудовой доход, надо сесть на землю, поехать в Биробиджан. Как там в Биробиджане? Вы не слыхали? А вы думаете, они не правы, мои дети?

Уже на дороге, прощаясь, спрашивает и сам отвечает:

— Вы думаете, евреи не могут где-нибудь в Биробиджане сделать еврейскую страну? Ого, еще как могут. Вы слыхали, что наши евреи делают в Славени? Вам не мешает послушать, тогда вы не будете говорить. Ну, доброй субботы. Вам в сельсовет — туда.

Это только на первый взгляд белорусско-еврейское местечко осталось таким, как было. Даже корчмарю, старающемуся «согласовать» синагогу, безнадежность своего положения с Биробиджаном, переходом на землю, мучительно тесно в старой коже, в ней он задыхается и из нее вылезает.

Из синагоги бредут медленным праздничным шагом старики евреи в выцветших, приблизительно такого же покроя сюртуках, как и у корчмаря. Руки заложены назад, беседуют об экспедиции Нобиле, которого для большей простоты переименовали в Нобул. Один на ладони изображает океан, «с точностью» указывая места пребывания разных частей экспедиции.

— Люди ищут земли, чудаки, это прямо удивительно. Как будто без Ледовитого океана не хватит четырех локтей на земле. Вот взять, например, Колумбуса, так вы думаете, он нашел то, что искал? Как бы не так. Искал он совсем какую-то дорогу покороче, а нашел вчерашний день, какую-то Америку. А что

 

- 45 -

в этой Америке, если там человек совсем не человек, а машина... Что вы так кипятитесь? — это в сторону порывающегося возражать, — что вы так встаете на защиту поруганной чести Америки? Вот вам мой Яков-Лейб, вы его все знаете, так он мне посылает 10 долларов в месяц, и я таки от них живу, но что мне доллары, когда он пишет: «Здесь такая страна, где человек — машина, а машина в возрасте 40 лет уже не машина, а хлам, который выносят на толкучку»...

— Ай, бросьте, пожалуйста,— все-таки удается прорваться другому и он с жаром начинает: — У вас, как я вижу, все солдаты на одно лицо. Колумбус — это Колумбус, а Нобул — это Нобул... Тот искал новые земли, а этот — конец света, где лед никогда не тает, не всходит солнце, и живут одни белые медведи и дикие люди, которые ходят в меховых штанах. И ничего другого Нобулу не надо было, кроме как воткнуть свой флаг, чтобы знали: тут был Нобул...

Моложавый еврей с редкой растительностью на щеках и подбородке и с чахоточным блеском в глазах энергичной жестикуляцией рубит пространство вдоль и поперек. Тоненьким голоском, с горечью, он как будто обращается ко всему миру:

— Я удивляюсь на этих евреев. Дались им Америка и Нобул. Америка себе Америка, а Нобул пусть воткнет свой флаг хоть на том свете... Делают целый тарарам, сами не зная из чего: Нобул, флаг, спасательные корабли и воздушные шары. Подумаешь, какое для вас от этого счастье... Вы лучше смотрите на себя и скажите мне: что же будет из вас? Вам гово-

 

- 46 -

рят: евреи, спасение на земле, а что вы на это отвечаете? — Бом, вчерашний день...

Размашистым жестом он уничтожил все до основания. И стало жалко его самого и пристыженных, присмиревших его собеседников...

Местечко как местечко, но это только на первый взгляд. Из истлевшей оболочки веков в муках вылезает, рождается новый человек. Он уже вылупился, свежий, крепкий, уверенный и бодрый.

Мимо субботних евреев, непохороненных трупов, совершенно не замечая их, проходят трое. И лицом, и языком — евреи, но совсем не те. Ни следа «субботы» и беспочвенности. Засаленные блузы, засученные рукава на крепких, загорелых руках. Они что-то выгружали, высчитывают, сколько еще выгружать до вечера. Идут к «безголосому» еврею в корчму-харчевню подкрепиться.

Белорусско-еврейское местечко только кажется таким, как было.

В сельсовете женщина-белоруска наступает на другую, сидящую у стола. Мягкая, певучая белорусская мова (речь) звучит достаточно твердо и убедительно в устах крестьянки, как потом оказалось, члена сельсовета.

— Як вы себе хочете, а гэто неправильно. Отбираюдь агарод у беднейшего и отдають богатейшему...

— Нема чего дурить,— обороняется, убеждает женщина у стола, секретарь сельсовета.— Як треба, так и зрабили...

Но вставшая на защиту обиженного бедняка не уступает. Она напоминает о существовании газеты, о селькоре. Вот она на днях читала о подобном случае.

 

- 47 -

Когда я спросил о евреях-крестьянах в Славени, что в шести верстах от Славного, они обе оживились: «А как же не знать. У Славени яуреи-землеробы (евреи-земледельцы), 15 семей». И охотно рассказали, сколько у них земли на душу, какое ведут хозяйство.

Пойти в Славень уже некогда, не успею обратно к поезду, идущему в Оршу. В еврейских селениях и колхозах еще побуду. Но никак не пойму, почему местечко называется Славное, а еврейское крестьянское селение — Славень, как будто оно лишь частично пользуется славой Славного. Почему не наоборот или совсем по-иному?

 

ЧТО ДЕЛАТЬ, КОГДА НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ!

 

Так спрашивал в свое время еврей-неудачник, увековеченный под собирательным именем Менахем-Мендель. Этот герой обладал очень многим, но ничего не имел за душой. Он отличался богатейшей фантазией, носился с грандиознейшими планами, знал, как наверняка стать Ротшильдом или, по крайней мере, Бродским (бывший сахарный король). Многое он знал, но по его же свидетельству, ему не хватало лишь маленькой крупицы счастья. А потому он имел около дюжины «клевачей», не хватало же пустяков — кусочка материи, чтобы прикрыть пупки своего потомства, и хлеба насущного.

На свой вопрос он сам же отвечал: «Когда еврею нечего делать, он крутится». И крутился-таки, как «грешник в петле, поджариваемый

 

- 48 -

на сковородке», до тех пор, пока вконец не закручивал себя, своих родственников, близких и знакомых. Плохо? Верно. Что же ему было делать, когда прочие пути были закрыты? Земледелие еврею воспрещалось, проникновение в производство возбранялось, а над всем прочим прочно висело начертанное министрами и скрепленное царем; «кроме евреев».

Скажите, уважаемый реб Менахем-Мендель, что делать, когда «крутиться» нельзя, когда это, оказывается, совсем не профессия, когда это исключается самой жизнью, ставящей крест над непроизводительным верчением некогда заведенной головокружительной карусели?

Наш герой на это ответить не может. Собирательного Менахем-Менделя нет уже в живых.

Есть крепкая молодежь, работающая на фабриках и заводах. Она имеет весьма скудное понятие о некогда существовавших законах, «возбраняющих» труд. Еврейская молодежь, мало отличающаяся от всякой молодежи, не отстает, она шагает вперед.

Есть люди всякого труда, начиная с легкого и «чистого» труда портного и кончая трубочистом и ассенизатором. И, не угодно ли, есть на «еврейской улице», т. е. в местах, населенных компактными еврейскими массами, даже кусочек Китая.

Хотите — назовите его рикшей, хотите — кули. Последнее вернее, потому что людей он не возит, ибо, во-первых, какой это еврей или нееврей, прошу вас, сядет ни с того ни с сего на тележку и скажет; «Вези меня на улицу Карла Маркса», или на «Социалистическую», во-вто-

 

- 49 -

рых — сама двухколесная тележка на железном ходу слишком тяжела и для этого не приспособлена. «Еврейские кули» — так их и прозвали в Белоруссии — стоят на городских базарах и площадях, выстроившись рядами по нескольку десятков, проницательно заглядывают в лица проходящих и спрашивают: «Может быть, подвезти для вас чего-нибудь?» И стоит только кому-то остановиться и сказать этак небрежно: «Э, да там комодишко да кроватенки и прочее», как его окружают все «кули».Если один из них, оправдываясь дороговизной, вежливо, благожелательно просит, «чтобы было без обиды», три гривенника, то будьте уверены, другой улучит минутку, зайдет с другой стороны и шепнет; «Везу за пять пятаков»... И работодатель это знает.

Правда, тут же рядом — биржа ломовиков, таких же евреев с бородами, цвет которых трудно определить из-за мучной пыли и прочих следов всякой иной «клади». К своим «младшим братьям» — кули ломовики относятся свысока. Да и где же справедливость, на что, в конце концов, «патент», т. е. «нумер», и опять же упряжка, и лошадь, в которых, и в той и в другой, бог весть как душа держится, но которые все же надежнее, чем эта «колымандра» и ее хозяин (намек на тележку и «кули»).

Но тот на своем горбу перевез и доставил мебели не меньше, чем этот биндюжник (намек на ломовика), и, в конце концов, зачем вообще язык чесать, если хозяин-хозяйка сами знают, что для них выгоднее и кому дать заработать...

Конечно, они знают. Ого, еще как!..

 

- 50 -

Менахем-Менделя не стало. В еврейских городах и местечках, на больших станциях можно встретить его тень, бродящий призрак. И потому, что все неузнаваемо изменилось, эти тени особенно выделяются, врезаются в память, кажутся особенно жалкими.

Орше спешить некуда. Она хранит презрительно-безучастное отношение к «скорому», игнорирует его приход, даже на станцию не является. Зато Орша безоговорочно, целиком и полностью признает почтовый, в его честь заполняет все проходы, всю излишнюю площадь вокзала, не занятую чемоданами, узлами и мешками.

Оршанин не ищет места для сидения, наоборот, если он Таковым обладает, то уступает его первому же пассажиру, имеющему в руках хотя бы небольшой баул. Тут же он обращается к занявшему его место с вопросом-предложением: «Не зайдете ли в гостиницу, чистую, светлую, дешевую?»

Седо-черно-рыжебородые евреи с самодельными палочками в руках, старые и молодые еврейки в пледах, заменяющих одновременно и головной платок и пальто, в старомодных потертых «долманах» и жакетах — все они двигаются мягко, осторожно по вокзалу, вкрадчиво заглядывают в глаза прибывшим пассажирам; каждый при этом бросает косые, враждебные взгляды на соперника, поглядывающего на того же пассажира.

Статистик, если бы он этим делом занялся, вывел бы разные цифры предложения и спроса на гостиницы в Орше. Он мог бы определить, сколько раз в течение 5, 10, 15 и т. д. минут, сколько раз за все время своего пребывания на

 

- 51 -

вокзале каждый пассажир слышит: «...гостиница, чисто, близко, в центре, дешево». Занявшийся таким подсчетом пришел бы к неизменному выводу о соотношении между спросом и предложением как 0:1. Однако ни в каких цифрах не выразить тон, форму предложения, голос, глаза предлагающего... Все эти шатающиеся тени, превратившие свои каморки в источник дохода — в «гостиницы», никакого дохода, как это для каждого очевидно, не извлекают.

— Что же, заезжает к вам кто-нибудь когда-нибудь?

— Что же делать, когда нечего делать? — отвечает вопросом на вопрос. И тут же оправдывается: — Орша — узловая станция, много проезжающих. Если иметь двух-трех постояльцев, можно бы жить...

— Но они ведь не останавливаются, потом вас таких много, есть, наконец, настоящие гостиницы?

— Что же делать? — И опять — ядовито оправдывается: — Наши еврейчики — чтобы они здоровы были,— они всегда вырывают кусок из горла. Наши еврейчики, ай наши еврейчики, они по этой части доки...

Когда уезжает почтовый, в твоих ушах долго еще стоит «гостиница, чистая»... А в вагоне уже острят. Над кем попало и над чем попало. Здесь, как нигде, уместны и верны слова: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь...» Евреи отпускают «словечки», изрекают глубокомысленные притчи и над всем — остроты. С солью, с перцем. Щекочет в носу, в горле...

Сущей находкой для словоохотливых, истекающих остроумием пассажиров является жен-

 

- 52 -

щина не первой молодости, едущая из Могилева, из дома отдыха, в Старый Быхов. Она, как это видно из разговоров, «союзная», «бараночница», т. е. член союза пищевиков. Она прибавила в весе два кило и у нее на коленям из узла торчит пучок полевых цветов. Как же не посмеяться над кило, над цветами, над бараночницами, которые «союзные» и которых мамаша «только и воспитала на какао да на обеде по звонку».

— Баранки — это вам, евреи, не шутка! Шутка ли баранки!

И действительно, не шутка и не насмешка, а зависть к человеку, к женщине — члену союза, имеющей самостоятельный, верный, постоянный заработок в 37 рублей 50 копеек!

Когда бараночница слезла, стало скучно. Пошли расспросы-сообщения о больных и умерших, о «союзных», имеющих «на жизнь в изобилии», о тех, кто плевать хотел на «союзных», способных в один день заработать все «ихнее» месячное жалованье, но почему-то не зарабатывающих этого ни в день, ни в три месяца, ни в полгода...

В этих разговорах поезд останавливается у станции Жлобин, где к каждому входящему в вокзал устремляются несколько евреев и евреек знакомого оршанского типа:

— Не заедете ли вы в гостиницу, дешево, чисто и близко, вот тут же...

Жлобин тоже узловая станция, здесь тоже много проезжающих пассажиров. Сонный служащий возвещает неизвестно для кого и для чего: «Гомель, Ленинград, Харьков — первый звонок», а евреи и еврейки при свете газового фонаря, тускнеющего от утреннего света, вгля-

 

- 53 -

дываются в лица пассажиров, стараются припомнить, предлагали ли ему уже гостиницу, на авось предлагают и слышат сонное, сердитое:

— Подите вы к черту, жаловаться буду! Я, может быть, две ночи не спал!.. Я!..

Получив такой ответ, согнутая старуха делается вдвое меньше, бесшумными шагами движется дальше, останавливается у другого дремлющего пассажира, кривит сморщенный подбородок в улыбку, шевелит губами: «близко, дешево»...

Приходит нелепая, неотвязчивая мысль: «А что, если остаться здесь, на вокзале, ходить по очереди ко всем этим старикам и старухам, лежать на их «софках», заказывать им самоварчики. Они, может быть, перестали бы так виновато улыбаться, может быть, из их глаз исчезла бы эта собачья мольба...»

По дороге из Жлобина в Бобруйск на маленькой станции Красный Берег вижу еврейских крестьян. В холщовых рубахах белорусского покроя, они привезли на своих лошадках молочные продукты, иные подвезли на станцию свояка, деловито напоминают уезжающему о поручениях крестьянского характера.

Смотрю на них и не совсем доверяю себе. Что-то незнакомое, спокойное на загорелых лицах, в движениях, в словах.

— Кто это, крестьяне? — показываю вагонному соседу, еврею средних лет, неистощимому остряку со скучными глазами и просмоленными ногтями.

Он заканчивает свое «словцо» в стиле Мен-

 

- 54 -

деля Маранца о кустарно-промысловых артелях. Он сапожник, член такой артели.

— Теперь хозяев нет — все хозяева, артели, коллективы. А что такое коллектив? Один еврей — один бедняк, а коллектив — много бедняков.— И тут же отвечает на вопрос: — Кем же им быть? Конечно, крестьяне, да еще какие крестьяне! Это же евреи! Вам, может быть, не нравится, а? Что такое еврей-крестьянин? Этот человек, который швырнул все свои болячки антисемитам, плюнул им в поганую морду и сказал: «Плюю я на вас»...

Скучный еврей с просмоленными пальцами вошел в такой раж, что не мог остановиться до самого Бобруйска.

— Вы, дяденька,— обращение свысока ко мне,— еще не видали, кто такой еврей и что такое еврей? Вы думаете, еврей это пхе, так себе? Так побывайте в поселках, тогда скажете.— И более спокойным тоном перечисляет имена своих земляков, вошедших в коммуну (колхоз), зачем-то поминает ядреным словом «панских собак» (белополяков), которые, по-видимому, навсегда врезались в его память...

Мое обещание познакомиться с «настоящими евреями-крестьянами» его окончательно успокаивает.

 

НОВАЯ ЖИЗНЬ

 

«Новая жизнь», «Звезда», «Серп», «Будильник»... Их много, этих новых, молодых еврейских сельскохозяйственных коллективов и поселков. Они новы и молоды не только по названиям своим, но и по возрасту, по форме

 

- 55 -

хозяйства, по занятому в них людскому материалу. Самые старые из колхозов имеют от роду три-четыре года. Но это не мешает работать в них людям всех возрастов, включая стариков 50—60 лет, которые могут рассказать вам длинную историю безрадостного прошлого. Ныне прошлое скинуто со счетов, они живут настоящим, «новой жизнью». Крепко, обеими ногами стоят на земле.

Колхоз «Звезда» образовался на земле бывшего имения Станково. Здешний помещик Станкевич был более известен не по фамилии, а по прозвищу «сумасбродный пан». Многим памятны его действительно сумасбродные нрав и поведение. Изборожденное лицо старика, члена колхоза, освещается широкой улыбкой при одном воспоминании, как «сумасбродный пан» в шляпе с перьями самолично правил лошадьми, а двое лакеев в ливреях сидели сзади на зыбком выступе-сиденье. Смех сходит с лица рассказчика, когда он рассказывает о громадных злых псах, которыми пан с большим увлечением затравливал приближающихся к его усадьбе мужиков, а в особенности евреев...

Этот же старик видел и кое-что другое, перед чем проделки «сумасбродного пана» выглядят невинной забавой. Он сам происходит из местечка Койчицы. Того самого местечка, которое больше чем наполовину было вырезано Балаховической бандой.

— А как местечко это теперь?

— Оставшиеся в живых крестьянствуют. А я попал сюда, в коллектив.

У моего седого, коренастого собеседника удивительно молодые черные глаза. Они заго-

 

- 56 -

раются, он сам молодеет, когда разговор переходит на нынешнюю его жизнь.

На вопрос о том, под силу ли ему, при его летах, такая тяжелая непривычная работа, он обиженно заявляет: во-первых, ему еще и шестидесяти нет, во-вторых, он не отстает от молодых, пускай они сами скажут, а в-третьих, что значит — легко, тяжело? А питаться воздухом легко? Нет, он не из таких, которые желают от жизни ветра, пыли и дыма. Он согласен: да, нелегко. Конечно, нелегко. Но какой же вывод? Смотреть на ветер? Нет, он на ветер смотреть не хочет.

Ветер, пыль да дым — иных слов у него нет для определения того рода занятий, которые ни «занятием», ни «определенным» называть нельзя.

Колхоз живет очень скученно. За каждой перегородкой, в маленькой комнатушке ютится семья. Но что из этого?

— Вот видите, новый дом, на 5 семей. Сами построили. И еще построим. А вот наши огороды. Что, хуже они других огородов? А вот наша рожь, вон овес. Хуже, чем у людей? Скажите, не стесняйтесь.

Сегодня выходной день. Остальные члены колхоза ушли в город. Кроме старика остались дети. В шумной игре в догонялки смяли одного мальца, взревевшего благим матом. На крик прибежала девочка лет тринадцати, проворно и умело уладила конфликт и опять скрылась.

— Вы видите эту девчонку? Так что же, вы думаете, она делает? Стряпуха — раз, нянька — два, прачка — три. Все? Нет. Она доит 5 коров, а всего у нас 24 головы.

Вышедшая со скотного двора «универсаль-

 

- 57 -

ная» худенькая девочка хочет улизнуть, зачуяв, что речь идет о ней. Старик ее останавливает и заводит с ней разговор о Рябухе, Маньке и прочих вверенных ей коровах и телках. Несколько смущенная, она отвечает, что прошла 1-ю ступень, работает с год и знает девчонок, которые доят больше ее.

Минск, столица Белоруссии, дышит полной грудью. Город охвачен строительной горячкой. Узкие улицы изрезаны прямыми канавами. Минск не хочет больше конки. Не удовлетворяют и автобусы. Нужен трамвай, он скоро будет, а перед этим нужно провести и канализационную сеть.

Но внешнее благоустройство не самоцель. Перестраивается сама жизнь, а раз так, то переустройство жизни евреев не может не войти в программу.

В нацкомиссии при БелЦИКе обсуждается вопрос о еврейских интенсивных хозяйствах при городах.

Тяга к земле у бывших людей «воздуха и пыли» громадная. Изыскиваются новые земельные фонды, идут изыскательские работы на болотистых земельных массивах, отводятся освобожденные из-под леса земли, на которых еще надо выкорчевывать пни.

Люди, не желающие больше «смотреть на ветер», идут на то и на это. А цифры говорят: устроено на земле в Белоруссии около 8000 семей и около 50000 душ. За один 1927/28 год устроено около 1000 семей.

Среди этих цифр одна дышит особой свежестью. Основной тип еврейского сельского

 

- 58 -

хозяйства — колхозы. Их до 200, они во многих случаях показательны для окружающего крестьянства, многие из них не раз удостаивались премий и дипломов на сельскохозяйственных выставках.

Ясно, что при таких условиях не признать еврейское крестьянство просто нельзя. И белорусские крестьяне признают новичков и де-юре и де-факто.

За Комаровкой — минской окраиной — начинаются дачи. За дачами — бугры, буераки, рвы. Целина, забытая владельцами дач, загородными мещанами. Целину поднимают, много уже подняли и засеяли минские евреи.

По дороге туда я поравнялся с двумя мальчиками. Один из них ведет за веревку телку, другой идет просто проверить, как наливается «наш овес» и, между прочим, несет в узелке хлеб для отца, работающего на «нашей земле».

Квартиры не все еще здесь имеют, многие живут в городе.

Разговор начинается о дачах, мимо которых мы прошли, и о дачниках.

Первый, с телкой, снисходителен. По его мнению, на дачу едут не от жиру, а по крайней нужде. Станут тебе тратить громадные деньги — 50 рублей и больше за комнату в лето просто так себе! Вот их соседка. Она харкает кровью. Так она распродала все и поехала на дачу, чтобы «удержать душу».

Второй ни на какие уступки не идет. Он пионер. Дачники — буржуи и бездельники. Его отец тоже нездоров «на грудь», но он не думает ни о каких «дачах-смачах», и он, пионер, ему

 

- 59 -

помогает, а когда он станет побольше!.. Но насчет некоторых дачников-евреев стойкий пионер тоже колеблется.

— Что-то они часто приходят, присматриваются, как мы работаем, выспрашивают...

Старое еврейское местечко с его мелкими и мельчайшими посредническими функциями умирает. Уже умерло. Рядышком покоится прах стародавней легенды — о том, что евреи к земледелию не способны и его не желают. Легенда эта была рождена самодержавием и усиленно поддерживалась черносотенным дворянством, чиновничеством и прочими заинтересованными группами и личностями. И наконец уходит страх за судьбу еврейских селений — меньшинства, разбросанного среди большинства.

Ничто не может остановить процесс естественного умирания и рождения.

 

Нижегородская коммуна, 1928.

№№ 179, 182, 188.