- 178 -

Да, и мне удалось потом вернуться к любимой работе — редакторской и творческой. И слава Богу за такой дар судьбы — вплоть до моей нынешней затеи с энциклопедией "Одессика", как и до нее — с циклом очерков о "замечательных одесситах" в обновленном "Одесском вестнике". Но сперва...

Сперва это были скромные заметочки о книгах — тех новинках, которые я продавал. К тому же за своим лотком я стоял не только на зимней улице или у заводской проходной в дни зарплаты, а то и в порту — у самого моря, к которому так рвался в лагере. Одно время мне пришлось работать даже в самом центре города —на Греческой площади в уютном магазинчике "Поэзия" , куда сходилась вся диссидентская Одесса — за модными миниатюрами вроде "Яблока" Вознесенского и "Братской ГЭС" Евтушенко или массивными переизданиями покойных зэков Бориса Корнилова и Павла Васильева А потом там появились и живые поэты — например, Евгений Долматовский с его "Африкой, имеющей форму сердца" и Наум Коржавин — бывший посаженный литинститутский студент Мандель — теперь просто покупатель, и я с ними запросто вступал в захватывающий треп за Москву или за зону. Ну и как было удержаться, чтобы не написать обо всем этом в тогдашнее "Знамя коммунизма " (с его милым сотрудником отдела культуры П.Рейциным) или броскую "Комсомольську Iскру" (с пытливым "культурником" Е.Голубовским)? Эти люди, уже зная обо мне — обо всем рискованном прошлом, не побоялись допустить меня на страницы своих газет — и я всегда сохранял самое благодарное чувство к ним, что бы ни случалось потом в наших делах... Даже такой резкий, "пронзительный" журналист, как А.Щербаков, который мало кого жаловал, приблизил тогда меня, отдав в мои руки целую рубрику — "Книги этой недели", и я старательно оправдывал такое творческое и даже человеческое доверие!

Когда же я избавился от книжного бизнеса, став товароведом по бумаге на областной полиграфбазе, то свершилось заветное: пал Хрущев. Я даже стал свидетелем этого исторического события, о котором открыто мечтали многие лагерники при мне. Буквально свидетелем: помню, как, уходя однажды на обед, еще видел на фронтоне Оперного театра его огромный красочный портрет, а возвращаясь троллейбусом по Ришельевской, вдруг заметил, как этот портрет вульгарно сбрасывают — еще до вечернего сообщения в телевизионной программе "Время" о пленуме ЦК партии. Такой политический реванш произошел в дни, когда минуло ровно три года после моего освобождения, а в связи с этим свершились существенные перемены

 

- 179 -

в жизни бывшего послелагерного неприкаянного "щенка": я получил право на снятие судимости — спустя срок на воле, равный моему судебному сроку (и отныне официально имел право писать о себе в анкетах — "несудившийся", как поистине не бывший "по факту привлечения", согласно словам "Энеса"). Кроме того, мне одновременно поменяли паспорт: вместо полученного при освобождении со штампом "Зубово - Полянский район Мордовской АССР", что раньше выдавало меня с головой в глазах грамотных людей, и особенно вместо пресловутого "Положения о паспортах" — графы, которая автоматически пресекала мои гражданские права в глазах не только милицейских органов (хотя с арестом я лишился наиболее эффектного в своей жизни паспорта — еще полученного в Москве при студенчестве и даже с московской пропиской—в центре столицы!). А с новеньким паспортом меня сразу прописали постоянно вместо временной прописки, которую приходилось продлевать ежегодно (к явному неудовольствию работников отдела кадров). И еще год до этого с меня был снят негласный надзор — в лице одного старого стукача, регулярно ходившего ко мне домой, а потом напрочь исчезнувшего, как и сняли гласный надзор, осуществлявшийся одним отставником — добродушным, недалеким дядькой, посещавшим меня и застенчиво просившим "дать что-то почитать"!

Ясно, что тогда я осмелел: и сунулся в издательство, чтобы там снова взяли в производство мой многострадальный "Флаг над городом", и пытался возобновить свое членство в Союзе писателей. Но издатели, несмотря на заключенный раньше с ними договор, твердо отклоняли мою просьбу, а в отделении ССП со мной разговаривали лишь из жалости, не пуская в свои ряды. Хотя еще пару лет назад меня любезно зазывали в другие писательские организации — и даже зарубежные (например, в Словацкую — по инициативе уже упоминавшегося редактора Юрая Шпицера, и я для этого даже успел специально сшить новый костюм — из великолепного, цвета морской волны индийского отреза, так и не пригодившегося, к сожалению!). И мне пришлось только приналечь на телевидение, где я сумел "осуществить" несколько больших, на целый час передач — то к 100-летию И.А.Бунина, то об одесском периоде жизни В.П.Катаева. Кстати, с последним я сумел восстановить прежние добрые отношения, и мой бывший мэтр несколько раз хлопотал по поводу моих рукописей в редакции "Нового мира". Впрочем, делали вид, что хлопочут обо мне в Одессе, даже обкомовские работники (те самые, которые помогли мне устроиться на такую элементарную работу, как книжная торговля,—после пол-

 

- 180 -

у годовой безработицы с момента освобождения): они "спускали звонки" в издательство, чтобы там "объективно отнеслись" к моей другой застрявшей повести — "Парты под землей" (о школе в кривобалковских катакомбах осенью 1941 года), но ее "пускали на убой" буквально у меня на глазах специально "предупрежденные" коллеги из ССП — злонамеренные рецензенты. Хотя на Одесской киностудии благосклонно отнеслись к одному моему сценарию (о румынском туристе, приехавшем в Одессу на встречу с бывшей любовницей и встретившем у нее свою родную дочь): им заинтересовалась даже такой режиссер, как Кира Муратова, но дело застопорилось из-за "возражений румынских товарищей" ...

В такой непробиваемой обстановке я вынужден был уйти на редакторскую работу — и не на радио, как раньше, а всего лишь в ... рекламное издательство (как это сделал тогда же тоже отсидевший Вячеслав Черновол в Киеве). А потом этак плавно перешел на другую редакторскую работу — без суеты и нервотрепки с заказчиками — в один научно-исследовательский институт, где не просто просидел около пятнадцати лет, а и сумел там отстучать на казенной машинке несколько крупных вещей, в том числе одну "мемориальную".

Конечно, это не обходилось без своих неприятностей — постоянного напоминания со стороны начальства, кто я такой. Еще при работе в рекламном издательстве, которое подчинялось облуправлению по печати, меня стали шпынять моим "преступным прошлым", и я вынужден был обратиться "за разъяснением" в управление КГБ (мол, имею ли право находиться на "такой работе"?). А в научном институте я дважды укорачивал этим же способом языки слишком бдительным "особистам", так что их даже специально "ставили на место" те "комитетчики", которые, как водится, ревниво оберегали "своего" бывшего клиента от посягательств со стороны других —штатских деятелей. Но и последних можно было понять — в обстановке, когда вокруг. распространялась популярность Солженицына, когда то и дело возникали диссиденты со своими заявлениями и письмами и когда появился беспокойный академик Сахаров со смелыми "Размышлениями". И не странно ли, что меня вторично не упекли тоща же в какую - нибудь психушку — это новоизобретенное при блаженном тупице Брежневе средство очередной расправы с теми, "кого нет"? Да, ведь за мной по -прежнему Тянулось то "наблюдение", какое, оказывается, вели чекисты еще с довоенного времени — по моим письмам двоюродной сестре в Ленинград, а возобновили его сразу после освобождения от оккупантов—летом 44-го, из-за вызова меня в районный отдел МГБ

 

- 181 -

(по следствию над моим школьным товарищем, посаженным за бандеровскую листовку). Это навеки осталось на мне, как клеймо, как те отпечатки пальцев, которые залегли в архивах КГБ вместе с моим "Делом №5596"... Или, если говорить совсем конкретно, как мой арестантский номер, заведенный в зоне. То, чем я и горжусь!