- 105 -

В провале

В конце марта — начале апреля 1918 года я стал эмиссаром южного района Подмосковья. Моя задача: собирать и организовывать всех граждан, враждебно настроенных к советской власти, в Туле, Калуге и Вязьме.

О делах Союза в Калуге уже рассказано. В Туле шло туго. Туль-чане никак не могли оправиться после расстрела Крещенского крестного хода. У стен Тульского кремля крестный ход был встречен огнем «интернационального» (в большинстве еврейского) отряда. Было много убитых и раненых.

В русской интеллигентной семье мне говорили, что несколько позже (в конце января) из Москвы пришло распоряжение об отводе из Тулы этого отряда. Однако местные большевицкие власти просили оставить «интернационалистов» у них, так как на верность своих красногвардейских частей они положиться не могут. И «интернациональный» отряд остался в Туле.

В Вязьме я успел побывать только один-единственный раз. Это было вскоре после Пасхи. Попал я туда очень неудачно. Все жители этого города были напуганы нападением пьяных красногвардейцев на молящихся во время Светлой Заутрени. С площадной бранью, свистом, криками и стрельбой красные солдаты кинулись отбирать у прихожан куличи и пасхи. Началась драка. Женщины не давали пасхальные куличи — кричали, плакали, как могли защищались, а пьяные солдаты избивали их прикладами, стреляли, вырывали узелочки, топтали их. Спасать жен и детей прибежали недавно вернувшиеся фрон-

 

- 106 -

товики. Началось побоище. Были убитые и раненые с обеих сторон. Только к утру все успокоилось.

Меня просили приехать через месяц-два, когда в городе успокоится. Увы, больше в Вязьму мне попасть не удалось.

Благодаря связям подполковника Бредиса с латышскими стрелками в штаб Союза регулярно поступали сведения о кровавых расправах и зверствах советских властей с непокорным населением, однако о нападениях на молящихся в Туле и Вязьме данных не было. Мои сведения были приняты с недоверием. Но проведенная проверка подтвердила, что в Туле и Вязьме действительно имели место погромы верующих красноармейцами.

Закончив описание всего, что известно мне о работе нашей организации в провинции, возвращусь к деятельности ее в Москве. Боюсь, у меня не хватит сил и умения охватить всю работу нашего подполья, в котором мне приходилось выполнять самые неожиданные поручения и иногда попадать в очень затруднительные положения. Наша организация в марте 1918 года росла как на дрожжах, но я этого не замечал, так как все время был в разъездах: Москва — Калуга, Калуга — Москва. «Калужское дело» я закончил и передал в провинциальный отдел, но со специальными поручениями продолжал туда ездить.

Не знаю, с чего начинать описывать нашу московскую жизнь. Много концов было у тех организационных нитей. Самым неожиданным образом сходились они и переплетались, может быть, даже запутывались в конспиративном клубке нашей тогда еще безымянной организации. Была ли у нас четкая политическая программа? Мне кажется, она только еще намечалась. Думаю я так вот почему: как-то в дружеской беседе я спросил у Перхурова, каких он теперь политических взглядов. Он на меня испытующе посмотрел и уверенно ответил:

«Верю Борису Викторовичу». Ну, а с Савинковым, как я уже писал, мы сошлись на том, что оба любим Россию. В тогдашней моей работе политических взглядов выявлять не приходилось. Нужно было делать то, что поручалось. А поручалось всякое. Приятного и радостного почти не было, опасного и неприятного — много.

В 1920 году в Варшаве вышла книга Б.В. Савинкова «Борьба с большевиками». Этой книги у меня нет. Но в «Посеве» (№ 6 за 1973 год) из этой книги перепечатано все, что знал Савинков о работе Союза Защиты Родины и Свободы, который он возглавлял. Кажется мне, что Савинков больше уделял времени и внимания связям с союзными представителями и в боевую работу организации не вникал. Ею непосредственно руководил начальник штаба Союза полковник Перхуров, человек волевой и смелый. До самого моего ареста 30 мая 1918 года у меня с Александром Петровичем были самые добрые личные отношения.

В последнее время (апрель — май) мы встречались много реже, чем вначале. Он весь отдался работе Союза, а я больше ездил по городам. Ездить по железной дороге в те времена было очень трудно. Нужно было всеми правдами и неправдами прорываться на станциях к по

 

- 107 -

ездам и с проклятиями, матюгами, пинками, а иногда и кулаками прокладывать дорогу в вагоны, но это не всегда удавалось, так как хотя силенка у меня была, да не особенная, и случалось, что мне так поддадут, придержавши за ворот, что я турманом летел на перрон, с трудом поднимался и начинал карабкаться на буфера. Ну, а если и там все было занято, лез на крышу вагона, там выбирал вагон пониже, перебирался на его крышу и распластывался на ней, чтобы при прохождении поезда по мостам не разбить голову о верхнее мостовое перекрытие. Много удальцов, ехавших на крышах вагонов, погибло в те времена так.

Из тогдашних путешествий я возвращался разбитый, усталый и заваливался спать... Потом в Молочный переулок (см. дальше) и после встречи с доктором Аксаниным — опять поездка, если не было срочной работы в Москве. Не удавалось на досуге поговорить с Александром Петровичем.

Здесь должно добавить, что в Москве мы с полковником Перхуровым жили вместе около двух месяцев. Но в конце марта 1918-го наш кружок в школе курсантов, что размещалась в здании Алексеевского военного училища, провалился. Случился провал по неосторожности одного из членов кружка. Он написал письмо родителям в провинцию, сунул письмо в учебник, а учебник второпях оставил в классной комнате на окне. Кто-то чужой, проходя, заглянул в книжку, увидел письмо и прочел в нем о том, что автор советует своим родителям не унывать: дни большевиков сочтены, их свалит сильная организация, в которой он состоит. Неосторожный член кружка был схвачен. Об этом узнали его друзья и разбежались. Один из них прибежал к нам и сообщил о провале. Мы с Александром Петровичем быстро собрались и благополучно скрылись. Чекисты явились в «прибежище», но нас не застали.

Поспешно покинув дом, в котором ютились, мы оказались на скамеечке Пречистенского бульвара. Почему мы попали на этот бульвар, не знаю. Думаю, что Перхуров выбрал это место для нашей остановки потому, что жизнь организации развивалась в этих местах.

Итак, мы сидели на скамеечке неподалеку от памятника Гоголю и молчали. Александр Петрович покурил и встал.

— Ты посиди, а я пойду выясню, как и что. Нам надо заново устраиваться.

И Перхуров торопливо зашагал к Остоженке. От нечего делать я встал и пошел к Гоголю. Постоял возле памятника, огляделся. Хотя была обычная мартовская погода, пасмурная и скучная, но дул резкий ветер и было очень холодно. Через мою шинельку начала пробиваться холодящая сырость, которая все больше расползалась по телу.

На Арбате было большое движение: шли пешеходы, катили извозчики, трубили и важно пыхтели грузовики. Я переминался с ноги на ногу и посматривал в одну-другую сторону, будто кого-то ждал. Чтобы больше походить на ожидающего, я то нервно похлопывал себя по шинели, то нетерпеливо пощелкивал пальцами. Временами обора-

 

- 108 -

чивался и смотрел, не присел бы кто на нашу скамейку, не идет ли Перхуров. Но в сыром холоде сидеть на скамейке охотников не находилось, и только редкие одиночки бежали по бульвару. Все жались к домам: там было теплее и по разбитому тротуару все же легче идти, чем по ухабистой аллейке.

Время шло. Перхурова не было. Стоять у памятника и глазеть на арбатский поток становилось опасно. А вдруг какой-нибудь советский охранник поинтересуется, кто я такой, чего здесь торчу, кого жду. Не помню, какой ответ я приготовил на случай зацепки, не помню, чтобы я его приготовил. По спине у меня забегали холодные мурашки, и пошла мелкая дрожь по телу. Я забеспокоился: не простудиться бы! И скорым шагом пошел по аллее. Пересек бульварный проезд. Тоже зашагал у домов по разбитому тротуару. Ветра здесь не было, стало теплее под шинелью. А Перхурова нет. И не найдешь его, если не придет. «Да незачем искать его, он обязательно придет!» — чуть ли не вслух подумал я.

Я ходил и ходил по аллейке, по тротуарам. И уже стал тревожиться за Александра Петровича: не случилось ли с ним чего? Фигура у него заметная: высокий, в талии затянутый, лицо смуглое, глаза маленькие, но горят, как огоньки. Вот и привлек внимание!..

Из бывших барских особняков, теперешних советских учреждений, толпами повалили служащие — хмурые, недовольные, молчаливые. Не пропустить бы мне полковника в этой толпе! И я скорей на аллейку, по которой никто не шел. Присел на нашу лавочку.

Неожиданно решил: ночевать пойду к Толстому, ведь он приглашал в беде к нему идти! Если Перхуров не придет — обязательно иду. Вот еще подожду и пойду! Я не заметил, как ко мне подошел какой-то мастеровой в замызганной кепке и в порыжевшей куртке. Я увидел незнакомца только тогда, когда он остановился передо мной.

— Ну как, замерз? — спросил мастеровой знакомым голосом. Я рассмеялся.

— Совсем не узнал тебя, Александр Петрович!

— Александра Петровича нет. Перед тобой Петр Михайлович Михайлов, зоотехник. Специальность — разведение кроликов. А ты — Иван Леонтьевич Соколов. Вот паспорт. Выкинь своего Старинкевича и забудь прошлое, крепко забудь! Случайно не отзовись и не оглянись, когда кто-нибудь окликнет тебя «по-старорежимному», — с горькой улыбкой передал мне новорожденный Михайлов мой новый паспорт и присовокупил: — Вызубри, как «Отче наш», его содержание, чтобы ночью тебя разбудить и спросить — ты бы без запинки ответил, кто ты такой.

(Я так усвоил свое «происхождение», что и теперь не забыл: «Из крестьян. Соколов, Иван Леонтьевич. Тверской губернии, Корчевско-го уезда, Погорельцевской волости, села Анфатова.)

— С комнатой дело тоже образуется, но завтра. Эту ночь придется нам на вокзал, что ль, идти.

 

- 109 -

— Да Александр Пет...

— Никаких Александров Петровичей! Как меня звать?

— Петр Михайлович! К Толстому пойдем. Он приглашал: когда беда, к нему идти!

Перхуров посмотрел на меня, подумал и согласился.

Мы пошли на Арбат. Почти молча дошли до Смоленского рынка. Свернули на бульварчик. «Петр Михайлович» остановился и указал на дверь с мутным стеклом. Это харчевня, где всегда можно поесть чудесной пшенной каши, очень дешевой. Здесь будет явка — «в минуту жизни трудную» забегай сюда часиков в пять.

Мы вошли в большую комнату харчевни, душную, дымную и парную, как в бане. Столиков много. Виделись они смутно, и все как бы заняты тяжелым и простым «рабочим классом», подстриженным в скобку, а то и совсем не стриженным, усатым и бородатым. «Сознательных» бритых как будто не было. Пахло не только махрой, но и дегтем, ворванью, керосином. Ведь работники все «сурьезные» — грузчики, каменщики, ломовики. Руки у них — лапы, серые, узловатые, как корни старого клена, поди, в неделю их не отмоешь от трудовой грязи.

Как только я присел к столику, «Петр Михайлович» обернулся к стойке и сделал знак смышленому парнишке в фартуке. Тот кивнул, обернулся, подхватил две миски, что стояли за ним, и к нам. Шепотком:

— Горяченького тож?

— Обязательно!

На столике появился белый чайник в цветочках и две чашки такого же цвета. Опять шепотком: «Держи!» Где-то под столом виновато звякнула бутылочка. «Петр Михайлович» дал парнишке измятую кредитку. Он не глядючи сунул ее в карман и вынул пригоршню почтовых марок с ликом царя.

— Не надо! — отмахнулся новоназванный Михайлов и плюхнул из бутылки мне и себе.

Незаметно чокнулись и выпили залпом. Потом заработали ложками. Никогда раньше я такой вкусной пшенной каши не ел!

Как было условлено, в харчевне разговоров никаких не вели. Неторопливо поели и еще выпили по одной. Недопитую бутылку прихватили с собой — не пропадать же добру!

Шли мы по какому-то бульвару. Было совсем уже темно. Редкие фонари тускло мигали вверху и дороги не освещали. Я несколько раз споткнулся. Перхуров замедлил шаг, и мне показалось, что он недоволен моим хмелем. Я подтянулся, глубже стал дышать, оправился.

Идти ночевать к Толстому Перхуров раздумал — не доверял ему. По собранным сведениям, на фронте он не был — словчил. Началась революция — ходил с красным бантом и, должно быть, приглядывался к большевикам. Когда в июле 1917 года восстание большевиков было подавлено и как будто начала всходить звезда Корнилова, он одним из первых вырядился в форму корниловского ударника, но, конечно, нигде не «ударял», а ловчился с соломенными вдовами. Большевики захватили власть — и доблестный корниловец форму спрятал и очень ско-

 

- 110 -

ро занял у них ответственный пост в отделе связи, да какой! Самой ответственной — фронтовой! Нужно признать, ловко словчил! Да, верно, он нам много и охотно помогает — ловчится. Изменится что-нибудь с большевиками — Толстой опять словчится и выплывет, а кто будет ему мешать — утопит! Он не наш и ничей. Он свой собственный. От него все нужно осторожно брать и знать, что за взятое придется платить обязательно и в самое неожиданное время. Теперь — в данном положении — нам не грозит от него опасность. Наше дело идет вверх, нужно держать контакты с нами. А вот поскользнется у нас нога, тогда все изменится. Лучше с ним новым знакомств не заводить.

Конечно, я начал доказывать, что ничего не случится, если придется переночевать у Толстого. Мы стояли на Кудринской площади. Подошел трамвай. Перхуров втиснулся на площадку и кивнул мне: иди!

Вечер был темный, холодный и ветреный. В переулках, по которым я шел, не было ни души. Жутко, а я без оружия. Шел медленно, с осторожкой и подумывал, где бы мне в другом месте приткнуться на ночь. Не хотелось проситься к Толстому. Начинала побаливать голова, вероятно, от выпивки. Мне казалось, что я весь пропах отвратительным запахом самогона. Однако шел и был уверен, что к Толстому позвоню обязательно, так как другого выхода у меня нет. А что дальше будет? Не знаю. Думаю, что все пройдет хорошо. Конечно, Перхуров прав: Толстой — ловчила, но ловчила с благородством.

С этим я легко взбежал по ступенькам к знакомой двери и нажал белую пуговку звонка. Перевел дыхание, зашевелил пальцами не то от смущения, не то от волнения и прислушался... За дверью тишина. Я переступил с ноги на ногу. Что-то шевельнулось? Нет, тихо... В нетерпении мне казалось, что вечность не вечность, а час я уже стою. Уходить, что ли, или еще раз позвонить? Кажется, никого нет. Поглядел назад, в уличную пустоту. Бр-р... Холодно, замерзну! Ну так звоню! Протянул руку к звонку.

— Кто и что надо? — недовольно спросил знакомый голос.

— Пустите! Это я, — виноватым шепотом назвал я свою фамилию. Толстой заторопился с цепочкой, затем нервно дернул дверь — что-де тебя принесло? Дверь открылась, и я вошел в темный ее раствор.

— Что случилось? Провал, аресты? — шипящим шепотом спросил он до хрипоты опавшим голосом.

— Да, провал, но не опасный! потер я руки. — Чекисты нагрянули в тот дом, где мы жили. Нас предупредили, и мы ушли.

— Вам негде приткнуться? Милости прошу! Поужинаем, согреетесь! Говорил он уже спокойно, но чувствовалось, что был недоволен. Кажется, я ему помешал, решил я, не зная, что и делать.

В знакомой столовой полутьма. Горит настольная лампа, прикрытая темной шалью. Ничего не разберешь, кто и что за столом. Я задержался у двери, привык к уютной темноте и увидел у стола расплывчатый силуэт. За столом сидела молодая блондинка, немножко растрепанная, немножко смущенная.

 

- 111 -

— Леля, это мой друг! Не смущайся, он свой человек!

Я подошел к молодой женщине, расшаркался, конечно, неловко — закостенел от холода, поцеловал руку, пахнущую приятными духами, и глухо буркнул свою фамилию. Блондинка задержала мою руку в своей ручке и дружески улыбнулась.

Слабо скрывая свое недовольство. Толстой ставил на стол третий прибор. Стол был заставлен закусками и бутылками. Место хозяина было рядом с Лелей.

Появился Толстой с горячим ужином. Леля вскочила и объявила, что она будет хозяйничать. Она умело разложила по тарелкам горячее, полила подливкой, и мы принялись за еду. Ели не торопясь, с оживленными разговорами и не раз прикладывались к бутылочке. Когда мы все подхмелились, Леля кокетливо вспомнила о том счастливом времени на Юго-Западном фронте, где она в 1916 году была в земго-ровском отряде.

Теперь водка меня не хмелила. Она согрела и оживила. Но голова не туманилась и слова не путались. Я все время смотрел на Лелю, которая сильно порозовела и все лезла к Толстому с поцелуями. Он ее отстранял. Она ему чем-то грозила. Я молча ел.

Потом перешли в большую комнату с камином, с тяжелыми подсвечниками, деловым столом и такой же мебелью. Я утонул в глубоком кресле. Толстой с Лелей устроились на диване. Леля приставала с нему с пьяными поцелуями и пробовала что-то шептать ему. Толстой отодвигался, Леля наседала. Громким шепотом он просил ее успокоиться, ведь «мы не одни». А Леля снисходительно махала рукой в мою сторону и уверяла, что это все нормально и естественно. «Хочет смотреть — пусть смотрит», она-де потеряла невинность еще гимназисткой в присутствии подруг.

Опять перешли в столовую. Я попросил хозяина разрешить мне где-нибудь прилечь. Он устроил меня в кабинете, на том самом диване, на котором они только что сидели. Заснул я не сразу. Из столовой доносились хмельные разговоры и какие-то нерусские песенки.

Проснулся я на рассвете. В столовой было тихо. В спальне поперек двуспальной кровати лежал хозяин. Лели не было.

Я потихоньку умылся, оделся и собрался уходить. У выходной двери меня задержал Толстой. Извинился за вчерашний бедлам. Попросил никому ничего не говорить и без завтрака меня не отпустил.