- 238 -

Визит Дзержинского

 Как я уже говорил, в середине июня, а может быть, и раньше нас перевели из 2-й в 5-ю камеру, и мы стали прилаживаться к новому месту жительства. Кто-то даже написал веселую песенку, от которой в памяти остались только две строчки:

И не знают ведь там, в Чрезвычайке,

Что живется им весело тут.

Эту песенку, на мотив модного тогда немецкого марша «Оружьем на солнце сверкая», пели мы довольно часто в несколько голосов, но больше мурлыкали в одиночку. Нужно сказать, что наши «таганские вольности» сильно сократились. Правда, ни личных, ни повальных обысков у нас в то время еще не было, но нас, как зверей, два раза в день кормили Бог знает чем (у меня передач не было, ел все, что давали, так как Политический Красный Крест перестал мне помогать, вероятно, под нажимом ВЧК), раз в день выводили на прогулку. Полчаса разрешалось ходить парами по бетонной дорожке (спортивные состязания кончились, бегать и прыгать запретили). И три раза в день — сразу всю камеру — пускали в уборную. Вечером проходила поверка. Производилась она счетом, а не перекличкой. Остальное время мы находились в камере и могли заниматься, чем хотели. Запрещалось петь, громко говорить, скандалить.

Такие строгости начались после посещения тюрьмы Дзержинским. Зачем приезжал этот важный сановник, даже Виленкин никак не мог узнать. И, вернувшись после неудачной разведки, он виновато сообщил, что «ничего в волнах не видно», но нашим вольностям пришел конец. Во всем станет хуже. Нужно быть готовым ко всему.

Но мы ни к чему не готовились, а жили, как жили: играли в шахматы, карты да ленивым чтением убивали время и крепко ругали приезд Дзержинского. Заходил он и в наш коридор. До камеры не дошел, остановился со своей свитой в дальнем конце коридора.

К нашей двери подбежал надзиратель, звякнул замком, распахнул решетчатую дверь и запыхавшимся голосом хрипло крикнул:

— Виленкин! Давай скорей!

Александр Абрамович лежал на постели. Он медленно поднялся:

— Меня? Куда? С вещами?

— Скорей давай! Там вас ждут!

Виленкин неторопливо вышел в коридор.

Мы кинулись к двери, но решетка захлопнулась, повернулся ключ. Надзиратель побежал догонять Виленкина, которого уже перенял старший.

— Начало конца! — кто-то тяжело вздохнул.

И наступила тишина. Но длилась она недолго. Опять щелкнул замок, дверь открылась, и в камеру вошел элегантный господин в костюме с иголочки, в новой шляпе и в модных желтых ботинках. Любуясь

 

- 239 -

собой, он небрежно обратился к нам на «хорошем» русском языке с заметным еврейским акцентом:

— Вот что, граждане! Кто хочет хорошенечко поговорить с товарищем Дзержинским, записывайтесь у меня.

Первым подскочил к нему поручик Давыдов, за ним — подпоручик Тарасенко, а там пошли «лёвшинцы» и все прочие.

Я не знал, что мне делать: очень не хотелось идти представляться Дзержинскому. Правду сказать, я боялся его неожиданных вопросов и своих, возможно, неудачных ответов. Не подойти, не записаться у его секретаря (пришедший так представился) — а вдруг он на досуге, на Лубянке, проверит, кто у него не записался? Ну, а не записался — значит, боится, прячется. Нет, надо записаться! И я последним стал в очередь. После меня еще подошли Рубис и Кевешан (оба офицеры-латыши). Рубис держал связь со мной. Кевешан ни с кем не общался. Сидел на койке, глядел перед собой и о чем-то думал. Кажется, по-русски говорил с трудом.

Но тревоги мои были напрасны. К секретарю подбежал надзиратель. Вытянулся, стукнул каблуками:

— Вас просят!

И наш начальственный гость бегом выскочил из камеры. Только чрезмерно укороченные фалдочки потешно затрепетали, когда он скоро-скоро засеменил по коридору.

Больше секретарь к нам не возвращался, а стоял рядом со своим начальником и торопливо записывал все, что диктовал Дзержинский. А начальник ВЧК говорил и говорил с Виленкиным. Они говорили как старые знакомые — с улыбками, насмешками, иногда даже у края губ появлялись морщинки недовольства.

Всех нас, записавшихся и не записавшихся, но ставших в очередь к секретарю, вывели в коридор и в строгом порядке поставили у стены, на таком расстоянии от начальства, что из разговора ничего не было слышно.

Не прерывая разговора с Виленкиным, Дзержинский несколько раз дарил нас усталым, но колючим взглядом. Один раз его суровый взгляд задержался на мне. Я, как мне казалось, не сробел (все равно погибать!), а твердо решил: скажу, что на сердце. Пусть стреляют!

Разговор с Виленкиным кончился. Наш староста отошел с кислой усмешкой, будто горькую пилюлю проглотил.

К Дзержинскому смело и уверенно подскочил Давыдов. Начальник ВЧК сначала слушал его внимательно, затем начал рассматривать свой карандаш, наконец, кивнул и что-то довольно долго говорил Давыдову. Эта «долгость» показалась мне чуть ли не бесконечностью, а продолжалась совсем коротко. По словам Давыдова, «властитель наших судеб» только всего и сказал ему, что все у него в изложении идет ровно и связно, да не особенно верится сказанному. «Вот если бы можно было посмотреть в ваш мозг да наверняка заглянуть в ваши

 

- 240 -

мысли, тогда бы можно было решить, где правда. Идите. В вашем деле нужно разобраться».

Затем подошел Тарасенко. Прежде всего он назвался украинцем. Русские дела его совершенно не интересуют. Он не знает, за что сидит. Вместо ответа Дзержинский посмотрел на часы и заторопился.

Прием кончился. Нас, как школьников из церкви, парами увели в камеру и заперли. В коридоре стало тихо.

Мы к Виленкину: что сказал всероссийский палач?

Александр Абрамович пожал плечами. Разговору было много, а сказано очень мало. Почти совсем ничего о наших делах. Вот только запомнилось, что, когда разговор зашел о Петерсе и Лацисе, Дзержинский нервно дернулся и обозвал их грязной накипью на революционном котле.

— Ну, а все-таки: каков итог вашего разговора? Виленкин саркастически улыбнулся и раздумчиво сказал:

— Конечно, ничего хорошего не видно впереди. Разве можно ждать от Дзержинского приятных новостей? Ведь мы для него государственные преступники. Обязательно мы посидим. А до чего досидимся? Все зависит от ситуации.

Очень скоро, чуть ли не на другой день после посещения тюрьмы Дзержинским, к дверям нашей камеры подошел незнакомый надзиратель и стал по списку забирать заключенных.

— А это куда?

— На фотографию.

— С вещами собираться?

— Зачем? Фотография сюда приехала.

Меня не взяли. Я заторопился выяснить, почему меня не берут.

— Значит, не надобен ты! — как топором отрубил чужой надзиратель и ушел с вызванными.

Я повис на дверной решетке и продолжал изумляться, почему это меня не взяли «на фотографию». Постовой усмехнулся и даже головой закачал. Это-де забрали ваших офицерьёв, а которые из нашего брата солдата к ним замешались, тех в иное время найдут.

— Ас чего ты знаешь, что я в солдатах был?

— Сразу по тебе видать, с каких ты есть. Никаких благородиев на морде у тебя не выставлено! — с насмешкой отмахнулся постовой и пошел по коридору, важно переставляя ноги.

Так меня и не взяли фотографироваться.

О результатах посещения Дзержинским тюрьмы нам, заключенным, не говорили, но режим стал строже. Да, кажется, церковь прижали.

В последний раз все мы были в церкви на Троицу. Церковь была в зелени и цветах. Молящихся было меньше, чем раньше. По тюрьме ползли слухи, что церковь закрывается. Осторожные уже боялись молиться, чтобы не попасть в неблагонадежные. Хор пел с верой, но не особенно стройно. Говорили, что некоторых певчих забрали «с вещами по городу». На левом клиросе арестованного епископа не было. У меня настроение было молитвенно-грустное. Вернулся я в камеру печальный.

Господи, скорей бы кончали!